Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Алексей Апухтин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
В пятницу на шестой неделе поста назначен был в Дворянском собрании концерт Контского{93}93
Аполлинарий Контский (1825–1879) – известный польский музыкант, скрипач-виртуоз, композитор; в 1852–1860 гг. был придворным солистом, жил в Петербурге.
[Закрыть]. Накануне этого дня Ольга Борисовна и Соня просили Угарова достать им билеты. Исполнить эту задачу было не так-то легко. Концерт был очень интересный, последний в сезоне, и все места были разобраны за неделю. Угаров хлопотал все утро, ездил к самому Контскому, и, наконец, ему удалось достать четыре билета. Один оставил для себя, остальные с торжеством повез к Маковецким.
Швейцар объяснил ему, что все пошли в Гостиный двор на вербы{94}94
То есть на вербный базар, который устраивался на предпасхальной (вербной) неделе.
[Закрыть] и что дома одна княжна Софья Борисовна, только что вернувшаяся от министерши. Угаров быстро взбежал на лестницу. «Теперь или никогда, – подумал он, – такой случай больше не повторится…» Соня сидела в зале за роялем и разбирала какой-то новый вальс. Поблагодарив Угарова за билеты, она сказала ему:
– Вы знаете, Владимир Николаевич, что я во всю жизнь не проиграла ни одного пари. Вот и теперь. Вчера кто-то уверял, что вы не достанете билетов, а я предложила пари, что достанете непременно.
– Отчего же вы были так уверены в этом?
– Оттого что… не знаю сама, отчего. Оттого, что я знала, что вам будет приятно доставить удовольствие… сестре и мне… одним словом, вашим друзьям… Послушайте, какой прелестный вальс…
И Соня заиграла снова.
– Я действительно ваш друг, – сказал Угаров, облокачиваясь на рояль, – а потому решаюсь спросить у вас: справедливы ли те слухи, которые ходят о вас в городе?
– Какие именно?
– Слухов так много, что в них не разберешься. Одни говорят, что Хотынцев сделал вам предложение и что вы ему отказали; другие говорят, что на святой вы уезжаете и что свадьба будет в деревне…
Соня звонко рассмеялась и сказала, не прекращая своего вальса:
– На святой я не уезжаю, – свадьбы в деревне не будет, – Хотынцеву я не отказала: предложения он мне не делал. Вы видите: все неправда.
– Значит, вы свободны? – воскликнул Угаров. – В таком случае, княжна, будьте моей женой!
Вальс вдруг оборвался. Угаров пришел в такой ужас от звука произнесенных им слов, что с отчаянием схватил какую-то огромную нотную тетрадь и спрятал за ней лицо.
– Простите меня, княжна, – заговорил он, не смея взглянуть на Соню, – ради бога, не говорите ни слова. Я знаю, что вы скажете. Вы скажете, что вы подумаете и чтобы я подождал. Но я не могу ждать, я слишком долго ждал и мучился. Конечно, если вы не хотите, – что же делать!.. Только умоляю вас: не говорите. Если вы согласны, не ездите в концерт и останьтесь дома. Я увижу, что Ольга Борисовна вошла одна, приеду к вам, и мы переговорим обо всем… Ну, а если вы войдете в концерт, тогда – что же делать!..
Раздался звонок. Угаров, как пуля, вылетел из залы.
– Вы разве не обедаете с нами? – спросил его в передней Маковецкий.
– Нет, извините, мне некогда, я еду в концерт. Сегодня концерт Контского.
– Что с ним сделалось? Оля, ты слышала? – сказал Маковецкий. – Право, он, кажется, сошел с ума. Концерт в восемь часов, а теперь четыре…
В семь часов Угаров уже входил в длинную и узкую комнату, прилегающую к большой зале Дворянского собрания. У дверей залы за столом, покрытым зеленым сукном, сидел господин во фраке и раскладывал программы концерта. Против входа, прислонясь к окошку, стоял караульный офицер в каске. Этих людей Угаров видел в первый и в последний раз, но лица их так врезались ему в память, что всю жизнь он не мог их забыть. Очень скоро начал появляться первый слой публики: гимназисты и технологи{95}95
Технологи – здесь: студенты.
[Закрыть], бледные девицы в красных кофточках, молодые люди в пиджаках, дамы в широких домашних блузах. Все это люди, имевшие билеты на хорах и явившиеся заблаговременно, чтобы занять места получше. Около половины восьмого наплыв их уменьшился; в течение нескольких минут Угаров опять не видел никого, кроме караульного офицера и господина во фраке. В три четверти восьмого прошла величавая дама в черном бархатном платье, с жемчугом на шее, потом появился генерал в мундире и звездах, потом опять дама, также в черном бархатном платье, менее величавая, но зато с тремя дочерьми, потом уже непрерывной цепью повалила остальная элегантная публика. Угаров приютился за господином во фраке и, закрывшись большой программой, не сводил глаз со входной двери. При первых аккордах увертюры, раздавшихся в зале, он увидел вдали высокую фигуру и расчесанные бакенбарды Маковецкого. Угаров невольно зажмурился на секунду. Сердце его уже не билось, а стучало, как маятник. Когда он открыл глаза, бакенбарды были в пяти шагах от него; еще ближе к себе он увидел стройную фигуру Ольги Борисовны. Рядом с ней шла Соня. Лицо ее было серьезно и строго. Никогда еще оно не казалось Угарову так красиво и так ненавистно. «Тем лучше», – сказал он сам себе и стремительно бросился вниз, в швейцарскую, к удивлению и негодованию изящной публики, поднимавшейся по лестнице сплошной стеной. «Тем лучше», – сказал он громко, вскакивая на извозчика.
Приехав домой, он послал швейцара за Миллером и объявил Ивану, что на следующее утро они едут в Угаровку.
– Это никак невозможно, – сказал Иван, почесав затылок, – у нас все белье в мытье.
– Ну, возьми белье от прачки…
– Как же я возьму белье? Ведь оно будет совсем сырое, а прачка деньги потребует, как за настоящее.
– Делай как знаешь, но завтра в одиннадцать часов утра мы выезжаем.
Иван еще продолжал ворчать, когда вошел Миллер.
– В чем дело?
– Я получил важные известия из деревни и завтра уезжаю.
– Надолго?
– Может быть, навсегда. Будь так добр, сдай кому-нибудь мою квартиру, – срок контракта через полтора года, – и продай мебель.
– Ну, за нее много не дадут.
– Это мне все равно. Я готов даже отдать ее даром хозяину, если он уничтожит контракт. Как ты думаешь, он согласится?
– Конечно, согласится, но это будет слишком глупо. Завтра поговорим с ним вместе.
– Я завтра уезжаю, в одиннадцать часов.
– А отпуск взял?
– Нет, не взял.
– Так как же ты уедешь без отпуска? Поезжай послезавтра.
– Нечего делать, придется отложить. Впрочем, мне надо еще заплатить кое-какие счета; поеду послезавтра.
– Ну вот, оно так-то будет лучше, – сказал Иван, любивший подслушивать. – По крайности, белье просохнет.
Миллер начал ходить взад и вперед по гостиной в глубокой задумчивости. Потом он зажег свечу и обошел все комнаты, соображая что-то.
– Ну, прощай, завтра утром зайду.
А Угаров отворил все ящики своего письменного стола и начал перечитывать и рвать письма, накопившиеся у него со времени приезда в Петербург. Письма Марьи Петровны он хотел сохранить и откладывал в особую шкатулку. Вдруг он вздрогнул. Ему попалась под руку единственная записка, полученная от Сони: «Сегодня в девять часов у нас играют квартет Бетховена, который вы так любите. С. Б.» Он скомкал эту записку и хотел изорвать ее с ожесточением, но рука его как-то машинально бросила ее в шкатулку. «Изорву потом», – оправдывался он перед собою.
В первом часу ночи раздался звонок. Вошел Миллер.
– Я к тебе по делу. Согласен ли ты на следующие условия: квартиру ты передашь сейчас же, за мебель тебе дадут половину того, что она тебе стоила, но только деньги ты получишь через год.
– Как же мне не согласиться? Я лучших условий не желаю.
– Ну, в таком случае дело кончено. Твою квартиру я беру для себя.
Миллер ушел и через минуту вернулся опять.
– Еще забыл сказать одно условие. Завтра в пять часов ты должен у меня обедать и, если тебе все равно, надень фрак.
На следующее утро Угаров прежде всего отправился в министерство. Горич устроил ему отпуск в несколько минут, и хотя спросил о причине его внезапного отъезда, но ему показалось, что Горич знает все. Эта мысль была так ему невыносима, что он поспешил уйти и даже не сказал о дне своего отъезда, чтобы избежать дальнейших свиданий с Горичем. Потом он отвез в магазин Овчинникова остававшиеся у него книги. Сомов очень внимательно сосчитал их, возвратил Угарову залог и попросил расписаться в получении денег.
– Что же, Орест Иваныч, – спросил Угаров, расписываясь в большой книге, – и вы тоже думаете, что при мне надо остерегаться, как бы не сказать чего-нибудь лишнего?
– Нет, я этого не думаю, – отвечал, потупив глаза, Сомов, – потому что я не считаю вас способным на какую-нибудь подлость. Но только опять и то правда, что видеться нам бесполезно, потому что убеждения у нас слишком различны. Да и дороги наши разные, – прибавил он каким-то особенно грустным тоном и поспешил перейти к какой-то толстой даме, которая уже давно приставала к приказчику, чтобы он дал ей «Education maternelle»[95]95
«Материнское воспитание» (фр.).
[Закрыть] с картинками.
Хотя Угаров никогда не нуждался в деньгах, но в течение трех лет у него накопились кое-какие мелкие долги в магазинах. Заезды в эти магазины, а также к портному заняли у него много времени. Счет у Дюкро оказался на тысячу рублей более, чем он предполагал, так что половину долга он обещал выслать из деревни. Мадам Дюкро очень просила этого не делать и выразила готовность ждать хоть десять лет. От Дюкро Угаров зашел сделать прощальный визит дядюшке. Иван Сергеевич Дорожинский сидел на своем обычном месте, но в другом, более широком кресле, перенесенном из спальни и обложенном подушками. Он простудился и уже несколько дней не выезжал из дома.
– Впрочем, это вздор, – сказал он бодро, – доктор обещал через три дня меня выпустить.
Но, взглянув на его осунувшееся лицо и тускло-равнодушные глаза, Угаров подумал, что вряд ли дядюшке придется когда-нибудь выезжать из дома.
Афанасий Иванович, сидевший также у дядюшки, весь сиял каким-то особенным ореолом.
– Как я рад, мой дорогой, – сказал он Угарову, – что мы вместе едем завтра, но это чистая случайность. Я должен был уехать сегодня и остался только оттого, что сегодня у нас в клубе стерляжья уха.
Хотя он слегка подчеркнул слова «у нас в клубе», но Угаров этого не заметил, а потому Афанасий Иванович поспешил разъяснить их:
– Ведь я в прошлую субботу избран в члены Английского клуба.
– И прекрасно прошел, – сказал Иван Сергеевич.
Впрочем, избрание Афанасия Ивановича прошло не без протеста. Во время баллотировки кто-то сострил, что баллотируется «ренонс»{96}96
Допустить ренонс – значит простить ошибку в карточной игре. Здесь имеется в виду, что баллотируется старик, которому придется прощать ошибки при игре в карты.
[Закрыть], и эта шутка доставила Афанасию Ивановичу несколько черных шаров. Тучный и красивый генерал, с глазами навыкате, уже выпивший три стакана холодной жженки, подойдя к ящику Дорожинского, воскликнул:
– Какой это Дорожинский? Тот, что всем представляется? Налево ему!
Старшина, шедший за генералом с тарелкой шаров в руке, сказал бесстрастным голосом:
– Предлагают Иван Сергеевич и Петр Петрович.
– Ну, в таком случае, нечего делать, положу направо. Пускай себе представляется на здоровье.
В день баллотировки Афанасий Иванович не имел права обедать в клубе, а просидел несколько часов в своем номере у Демута в таком волнении, что даже не мог обедать. В одиннадцатом часу ему прислали из клуба членский билет. Афанасий Иванович хотел сейчас же ринуться в клуб, но, не желая выказать слишком большой торопливости, остался дома. Более всего радовала его мысль, что он каждую минуту может поехать в клуб. Как скупой рыцарь, он мог сказать:
Зато каким наивным самодовольством, каким скромным торжеством дышала вся фигура Афанасия Ивановича, когда на другой день, на паре великолепных рысаков, он подъезжал к Английскому клубу. Он испытывал такое чувство, как будто въезжал в одно из своих имений. Ему казалось, что даже часть Демидова переулка принадлежит ему{98}98
В Демидовом переулке в 1850–1860-е гг. помещался Английский клуб, наиболее фешенебельный из русских клубов.
[Закрыть]. Он приехал за час до обеда, в клубе еще никого не было. Афанасий Иванович вошел в читальню. «И книги, и журналы, и газеты, все это мое, – подумал он. – Бильярд тоже мой». Он посидел и в бильярдной. «И кегли мои», – но в кегельную не пошел, потому что было бы слишком смешно сидеть там одному. Как всякий вновь поступавший в члены клуба, он пожертвовал большой куш в пользу прислуги, но, независимо от этого, щедро награждал каждого поздравлявшего его лакея.
С другими членами клуба отношения его радикально изменились. С этой минуты он никому не представлялся, он только знакомился.
В пять часов Угаров, облекшись во фрак, входил к Миллеру. Он застал там множество баронов Экштадтов, фон Экштадтов, фон Миллеров и всяких других «фонов». Из знакомых Угарова был только его товарищ Кнопф, но и того звали здесь фон Кнопфом. Генеральша Миллер была в пышном лиловом платье, полудекольте, с тюлевой накидкой, приколотой бриллиантовой брошкой.
– Обратите внимание на этот бриллиант, – сказала она Угарову. – В нем больше трех каратов.
Бедная Эмилия так растолстела, что миловидность ее совсем исчезла, и она казалась почти одних лет с матерью. Вильгельмина фон Экштадт, в белом платье, с блестящими глазами и с лицом, сияющим от счастья, была, напротив того, очень миловидна. В конце невыносимо длинного обеда генеральша провозгласила тост за жениха и невесту. Поднялся пастор и очень долго говорил по-немецки, после чего Карлуша Миллер и Вильгельмина поцеловались. Тотчас после обеда жених и невеста захотели посмотреть свое будущее жилище. Угаров предложил им сопутствовать, но они предпочли идти одни. Генеральша начала благодарить Угарова.
– Если бы вы не уехали в деревню, мои бедные дети ждали бы еще целый год, а теперь они будут счастливы, и этим счастьем они обязаны вам…
– Однако они слишком долго остаются в вашей квартире, – сказал шутя Угарову старейший из гостей, барон Рейнгольд фон Экштадт.
– О, это ничего! – воскликнула генеральша. – Они строят в разных комнатах станции своего будущего счастья.
Это чужое счастье невольно волновало Угарова, и со дна души его поднимались горькие мысли. Он рано пошел домой. Когда он увидел свою полуразоренную квартиру, с выдвинутыми ящиками и раскрытыми столами, с веревками и газетами, валявшимися на полу, вся его трехлетняя петербургская жизнь предстала ему в своей неприглядной наготе. Три года влачил он эту пустую, эфемерную, кабацкую жизнь, без всякой пользы для других, без всякой радости для себя. Был один дом, в котором он отдыхал душой, была одна девушка, которая могла составить его счастье. И вот теперь, без всякой причины, без всякой вины, этот дом навсегда закрыт для него, эту девушку он никогда не увидит.
«Хоть бы написала мне два слова, – думал Угаров, – хоть бы что-нибудь объяснила, подала какую-нибудь надежду. Правда, я сам просил ее ничего не говорить, но все-таки она должна была это сделать. А то прогнала меня молча, как сгоняют с руки назойливую муху, и поехала в концерт». В течение суток Угаров крепился и беспрестанно говорил себе: «Тем лучше»; кроме того, приготовления к отъезду и всякие хлопоты поглощали его внимание. Теперь, когда без всякого дела он остался один с своими мыслями, невыносимая горечь обиды охватила его сердце.
В таком же мрачном настроении приехал он и на следующее утро на железную дорогу. Афанасий Иванович был также в дурном расположении духа. Две губернаторские ваканции проскочили у него мимо носа, а накануне в клубе из разговора с одним влиятельным лицом он убедился, что фонды его в министерстве стояли вообще невысоко. Едва усевшись в вагон, он уже начал высказывать свое недовольство существующим порядком.
– Вся беда, мой дорогой Владимир Николаевич, в том, что у нас не умеют ценить людей. По теперешнему времени правительству нужны люди знающие и энергичные. И они есть, но их не видят или не хотят замечать. Везде протекция, везде все та же старая опричнина. Что же остается нашему брату, коренному дворянину? Нам остается одно: крепко сплотиться и действовать воедино против общего врага, чиновника…
Поезд тронулся. По обеим сторонам дороги, как последний привет Петербурга, стояли безобразные фабрики с закоптелыми трубами и черным, валившим из них дымом. Но вот фабрики кончились, перед глазами раскинулось черное поле. Свежий весенний ветерок врывался в окно вагона, в больших лужах играло яркое солнце, молодая травка зеленела по краям канавы. Вздох облегчения вырвался из груди Угарова, как у человека, очнувшегося от долгого кошмара. Он не слушал Афанасия Ивановича, который все говорил, говорил без конца; он прислушивался к какому-то внутреннему голосу, который шептал ему: «Полно тебе унывать и приходить в отчаяние. Ну, да, тебе теперь обидно и больно, но что же из этого? Жизнь не кончена, вся жизнь впереди. Еще много испытаешь радости и горя, еще успеешь пожить и для других и для себя!»
Часть третья
IОсень и зима 1858 года были очень оживлены в губернском городе Змиеве. В начале осени ожидался приезд нового губернатора, в ноябре должны были происходить дворянские выборы, а в декабре – заседания дворянского комитета по улучшению быта крестьян.
Князь Холмский, более десяти лет управлявший Змиевской губернией, оказался при новых порядках далеко не на высоте своего призвания. Он не только не сочувствовал никаким реформам, но, говоря о них, выражался так: «с позволения сказать, реформы». Он считал эту шутку очень остроумной и, произнеся ее, всегда громко хохотал сам. Двух чиновников своей канцелярии он выгнал со службы за то, что они публично говорили о неизбежности освобождения крестьян. Весной 1858 года он был назначен сенатором в Москву, и Змиевская губерния управлялась вице-губернатором Андреем Николаевичем Бубликовым. Это был человек хороший, но мнительный и огорченный. Он был переведен на службу в Змиев еще раньше князя Холмского, когда начальником губернии был генерал Крамп, сразу невзлюбивший нового вице-губернатора. Князь Холмский обращался с ним так же высокомерно, как с последним писцом своей канцелярии. Все это наложило на его безбородое лицо печать вечного уныния. Выражения его глаз никто не видел, потому что с молодых лет он носил четырехугольные синие очки, над которыми поднимались и опускались густые брови, выражая полную безнадежность. Пятнадцать лет он жил надеждою попасть в губернаторы, но одна влиятельная особа, проезжавшая через Змиев, сказала про Бубликова: «II n’est pas du bois dont on fait les gouverneur»[96]96
Он сделан не из того теста, из которого делаются губернаторы (фр.).
[Закрыть], и этот приговор, вызванный несчастной наружностью, а отчасти и смешной фамилией вице-губернатора, положил предел его дальнейшей карьере. После десятилетнего пребывания в Змиеве Бубликов женился на Ольге Ивановне Койровой, дочери местного помещика…[97]97
На этом рукопись обрывается.
[Закрыть]
Дневник Павлика Дольского
6 ноября
Вчера я пережил очень странное впечатление. Мне уже с неделю нездоровится. Не то чтобы начиналась серьезная болезнь, а так, чувствую себя как-то не по себе: то головная боль, то кашель, по ночам бессонница, днем какая-то непонятная слабость. Вчера я решился пригласить доктора, которого часто встречаю у Марьи Петровны. Доктор проделал все, что в подобных случаях проделывают доктора. Он осмотрел и прослушал меня вдоль и поперек, определил температуру тела, постукал грудь какими-то палочками, полюбопытствовал насчет языка и пульса, нашел, что все в порядке, и уселся в раздумьи за письменный стол. Не дописав рецепта, он вскочил и начал опять прикладывать голову к моему сердцу, причем неодобрительно качал головой. Я попросил объяснения.
– Видите ли, – начал он, запинаясь и ища выражений, – положим, что сердце у вас в порядке, но – как вам сказать?.. посмотрите на ваши туфли: вы их давно носите и можете еще долго проносить, а между тем кончики у них побелели. Износились. То же и с сердцем, ведь и оно может износиться. Вам который год?
– Который год? Мне?
– Ну да, вам. Отчего мой вопрос вас так удивляет?
– Да потому, что он мне никогда не приходил в голову. Мне за сорок.
Доктор засмеялся.
– Я не сомневаюсь в том, что вам за сорок, но сколько именно? Не ближе ли к пятидесяти?
– Пожалуй, что и так.
– Ну, вот видите! Человек в пятьдесят лет должен сказать, что он старик, и не удивляться тому, что его сердце работает слабей, чем в молодые годы.
И, с уверенностью подойдя к письменному столу, доктор навалял целых три рецепта.
– Можно ли мне, по крайней мере, выехать сегодня? – спросил я с робкой мольбой.
– Ни под каким видом! Завтра принимайте каждый час обе микстуры поочередно, на ночь втирайте мазь, а послезавтра я заеду.
– Но я обещал непременно обедать у Марьи Петровны. Вы знаете, что сегодня приезжает к ней племянница…
– Это ничего не значит! Я от вас еду к Марье Петровне и скажу ей, что запретил вам выезжать… А племянницу посмотреть успеете: она прогостит у Марьи Петровны всю зиму.
И, небрежно сунув в карман бумажку, которую я вручил ему как-то крадучись, – точно совершал какое-нибудь постыдное дело, – доктор важно удалился.
Этот докторский визит навел меня на самые грустные размышления. Как же это так? С тех пор как я себя помню, я всегда чувствовал себя молодым, и вдруг оказывается, что я старик! Еще вчера я пил, ел, спал и волочился за женщинами, как молодой человек, теперь все должно пойти иначе.
Сейчас, роясь в своем письменном столе, я нашел старую, порыжевшую от времени тетрадь с заголовком: «Записки о моей жизни. Дрезден». Я начал писать эту тетрадь много лет тому назад, живя за границей, в самом тревожном настроении духа. Выписываю оттуда последние строки: «Пора кончить. Я вижу, что не понимаю ни себя, ни окружающей меня жизни. Придет время, когда все уляжется в душе, наступит эпоха грустной старости, – тогда, может быть, примусь опять за эти записки».
По-видимому, эта эпоха наступила. Давно все улеглось в душе, жизненный путь почти пройден, пора подводить итоги. Я ведь не только ел, спал и волочился: я еще всю жизнь наблюдал и размышлял, мне хочется уяснить себе результат этих
Не знаю, выйдет ли что-нибудь из этих записок; во всяком случае, я рад, что нашел для себя подходящее занятие.
Но все-таки, почему же я старик? Это чистейший вздор! Лицо у меня молодое, нет ни одного седого волоса, на балах я танцую, маменьки смотрят на меня как на жениха, а главное – все зовут меня Павликом Дольским. Только люди совсем мало знакомые называют меня Павлом Матвеичем, а то все Павлик да Павлик… Не станут же звать Павликом старика! Еще на днях в клубе я слышал, как один господин говорил старичку, искавшему партию в вист: «Да вот, у вас есть Павлик Дольский…» Меня тогда эта фамильярность даже несколько покоробила, потому что этого господина я почти не знаю, но теперь вижу, что он был совершенно прав. Что же ему делать, когда все меня так называют? А этот противный доктор, который сам молодится и бросает нежные взгляды на Марью Петровну, уверяет, что я старик. Вздор, вздор и вздор!
8 ноября
Сегодня я вынул из письменного стола коллекцию моих портретов, которую я вывез из деревни после смерти матушки, и начал ее рассматривать. Первый портрет – дагерротип, сделанный в тот год, как меня привезли в Петербург. Он уже совершенно выцвел, вместо лица какое-то белое пятно. Второй портрет уже фотография, я изображен в камер-пажеском мундире. Какой, однако, я был молодец тогда! Потом я в гусарском ментике, потом во фраке с цепью мирового посредника{100}100
Мировыми посредниками после реформы 1861 г. назывались лица, назначенные губернатором для решения споров между помещиками и крестьянами.
[Закрыть], потом в камергерском мундире и еще в нескольких группах. Одна группа, с Алешей Оконцевым и его женой, – вызвала в моей душе самые тяжелые воспоминания и разбудила мою давно заснувшую совесть. Долго я не мог оторваться от этого немого свидетеля минувших бурь, потом сел перед зеркалом и начал сравнивать свое лицо с портретами. По моему мнению, больше всего у меня сходства с пажеским портретом. Почти то же лицо, только у меня теперь большие усы, которых тогда не было, да, по правде сказать, волос стало меньше. Зато взгляд, выражение – все то же самое. За этим занятием застал меня доктор.
– Ну, скажите, Федор Федорович, – спросил я его, – похож я на этого пажа? Не правда ли, что почти нет разницы?
– Ну, кое-какая разница есть. Во-первых, у пажа нет морщин…
Этот доктор решительно сведет меня с ума. Конечно, слово «морщины» давно мне знакомо, и я не раз употреблял его в разговоре, но никогда не отдавал себе ясного отчета, что это собственно такое.
– Где же у меня морщины? – воскликнул я с отчаянием.
Доктор указал, где.
– Да какие же это морщины? Это просто случайные углубления кожи.
– Положим, но когда вы были пажом, этих случайностей у вас не было, а теперь есть.
– Это плоды размышлений, долгих дум…
– Да, долгих дум, а главное – долгих лет. Ну, не волнуйтесь, успокойтесь и дайте мне послушать ваше юное сердце.
У покойной матушки, которая была женщина больная, и у Марьи Петровны, которая постоянно здорова и всю жизнь лечится, я насмотрелся на разные типы докторов. Федор Федорович принадлежит к самому противному типу: это доктор острящий и иронизирующий. Я всегда боюсь, что в рецепте он пропишет какой-нибудь латинский каламбур, от которого потом не поздоровится.
19 ноября
Сегодня посетила меня Марья Петровна в сопровождении доктора.
Марья Петровна весьма курьезная женщина; какой-то серой ниткой прошла она чрез всю мою жизнь. Я, кажется, был влюблен в нее в детстве. Это обстоятельство я, может быть, давно бы забыл, если бы она сама по временам не напоминала о нем, начиная свою фразу так: «Vous qui m’avez tant aimee…»[98]98
Вы, кто меня так любил… (фр.).
[Закрыть] Мы с ней одного возраста, но в прошлом году из ее слов оказалось, что я старше ее на пять лет. Я был ее шафером, когда она выходила замуж за пожилого генерала Кунищева, умершего шесть лет после свадьбы и оставившего ей на Сергиевской дом, в котором она живет зимой, и большое имение около Рязани, куда она уезжает на лето. Теперь это довольно полная, свежая блондинка, прекрасно сохранившаяся не только для настоящих, но даже для своих фиктивных лет. Она женщина неглупая, но казалась бы много умнее, если б не была так рассеянна. Она внимательно следит за литературой, a «Revue des deux Mondes»{101}101
Французский литературно-политический журнал.
[Закрыть] читает от доски до доски и долго думает о прочитанном, так что из ее разговора я всегда безошибочно могу заключить, на какой статье она остановилась. Раз за обедом, когда речь шла о новой французской актрисе, она вдруг прервала разговор, обратясь ко мне с неожиданным вопросом: «Не правда ли, Paul, какая странная женщина была эта византийская императрица Зоя?»{102}102
Зоя – дочь не имевшего потомков по мужской линии императора Константина (XI в.), вела постоянные интриги в связи с престолонаследием; после пятидесяти лет из династических соображений неоднократно выходила замуж.
[Закрыть] В другой раз она спросила у одного дальнего родственника ее покойного мужа, Коли Кунищева, ходившего к ней в отпуск из юнкерской школы: «Что вы думаете, Nicolas, о положении феллахов в Египте?»{103}103
В 1882 г. английские войска вторглись в Египет, жестоко подавили крестьянское (феллахское) восстание и установили колониальный режим.
[Закрыть] Тот в ответ только звякнул шпорой.
Я вижусь с Марьей Петровной почти ежедневно. Мне с ней большею частью скучно, но меня тянет к ней, как в тихую, надежную и привычную пристань. Мы просиживаем с ней иногда целые вечера, говоря о поэзии и любви и слегка перебирая городские сплетни. Она любит музыку и охотно играет ноктюрны Шопена, но исполняет их с таким чувством и так замедляет темп, что их узнать нельзя, а иногда от рассеянности настукивает всякую дребедень. Я заметил, что когда ей особенно грустно, она начинает играть «Les cloches du monastere»[99]99
«Монастырские колокола»{124}124
Фортепьянная пьеса Ф. Листа из цикла «Годы странствий».
[Закрыть] (фр.).
[Закрыть]. При первых звуках этой плачевной пьесы меня немедленно клонит ко сну.
Любовь Марья Петровна допускает только платоническую. С упомянутым выше Колей Кунищевым случился в прошлом году у нее характерный эпизод. Когда он вышел в офицеры, с ним началась необычайная возня. Марья Петровна беспрестанно его приглашала и даже устраивала для него вечера, несмотря на свою нелюбовь к большим приемам. Я тогда даже порадовался за нее, думая, что, проговорив всю жизнь о любви, она наконец сама влюбилась как следует. Кончилось это тем, что однажды рано утром подали мне лаконическую записку: «Mon cher Paul, venez me voir, j’ai a vous parler»[100]100
Милый Поль, приезжайте ко мне, мне нужно с вами поговорить (фр.).
[Закрыть]. Я застал Марью Петровну в слезах, окруженную микстурами и примочками.
– Я просила вас приехать, – начала она слабым голосом, – потому что считаю вас истинным другом. Вы не поверите, как тяжело разочаровываться в людях. Я совсем разочаровалась в Nicolas – он меня не понял…
– Но что же такое он сделал?
– Я не могу вам сказать, что он сделал, но скажу одно: он совсем, совсем меня не понял…
Не добившись толку, я поехал к Коле. Тот принял сначала мои расспросы довольно сурово.
– Да поймите, Коля, – сказал я ему, – что я вовсе не приехал производить следствие: в сущности, дело это вовсе меня не касается. Я просто, как друг Марьи Петровны и… ваш, хочу прекратить недоразумение, возникшее между вами. Что такое у вас произошло?
– Да, право же, ничего не произошло, – отвечал он, засмеявшись чему-то. – Я просидел у тетушки весь вечер, она все играла ноктюрны, потом подали ужин, потом не знаю, почему… ну, одним словом, я, может быть, лишний раз поцеловал у нее ручку… Она рассердилась и ушла.
– Вполне верю, что вы не хотели оскорбить Марью Петровну, но так как ее все-таки оскорбили, то что вам стоит извиниться перед ней?
– Помилуйте, да я готов сто, тысячу раз извиниться.
Я сейчас же повез виноватого к Марье Петровне. Он почтительно извинился, получил прощение, но с тех пор почти прекратил свои визиты к тетушке. На этот раз он ее понял совсем хорошо.
Сегодня Марья Петровна вошла ко мне вся в черном и с лицом, с которым входят на панихиду. Осмотрев меня, она несколько просияла.
– Я нахожу, Paul, что вы не так плохи, как говорил мне Федор Федорович.
Доктор сделал ей выразительный знак, который совсем не исполнил своего назначения, потому что она его не заметила, а я заметил.
– Правда, Paul немного осунулся, но посмотрите: у него даже есть румянец… И знаете, Федор Федорович, мне кажется, что его совсем не надо лечить этими вашими сильными средствами… Ему бы можно дать pulsatilla или mercurius solubilis[101]101
Названия гомеопатических лекарств: сон-трава, ртутная (лат.).
[Закрыть]. Как вы думаете?
– Вы знаете, Марья Петровна, – отчеканил резко доктор, – мое мнение о гомеопатии…
– Ах, да, pardon, я забыла, что вы здесь, но все-таки я думаю, что pulsatilla не может повредить.
– Если не может повредить, то не может и помочь, а если может помочь, то может и повредить… это cercle vicieuse[102]102
Порочный круг (фр.).
[Закрыть], из которой вы не выйдете…
– Сколько раз я вам говорила, Федор Федорович, – заметила тоном нежного упрека Марья Петровна, – что cercle мужского рода и что надо говорить: cercle vicieux, а не vicieuse…
Доктор, раздосадованный поправкой во французском языке, к которому имеет непобедимое пристрастие, а главное – упоминанием о гомеопатии, объявил, что у него есть опасно больной, к которому он должен немедленно ехать. Марья Петровна, несмотря на мои просьбы, не решилась остаться одна и также уехала. Вероятно, она ожидала и от меня какой-нибудь выходки вроде Коли Кунищева.
Впрочем, у нее нашелся для этого отличный предлог – племянница. Об этой племяннице, только что вышедшей из института, она протрубила мне уши с самого приезда из деревни. Она вообразила, что она ужасно ее любит, хотя видела ее в последний раз, когда той было три года. Теперь она уверяет, что племянница ее очаровательна, называет ее «1’enfant de mon coeur»[103]103
Дитя моего сердца (фр.).
[Закрыть] и очень жалеет, что мне еще не удалось ее видеть. А я об этом не сожалею нисколько. Это, вероятно, какая-нибудь сантиментальная белобрысая институтка вроде нее самой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.