Текст книги "Пепел и песок"
Автор книги: Алексей Беляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
27
НАТ. СЕРЫЙ ПЛЯЖ У АЗОВСКОГО МОРЯ. ДЕНЬ.
Карамзин и я лежим на песке в блеклых плавках, разглядываем мертвый рыболовецкий баркас, увязший здесь навсегда. Мы знаем баркас до последнего крика чайки, которая гадит на капитанскую рубку. Этот баркас появится на моих скрижалях лишь один раз, чтобы больше не вызывать у автора приступа таганрогской изжоги.
– Я хотел бы уплыть на нем, – произношу я, четырнадцатилетний, с тестостеронной тоской. – Далеко.
Карамзин кидает в меня сухую ракушку, смеется:
– Куда ты уплывешь без меня? Не забывай – ты делаешь только то, что я приказал. Не можешь другого. Так я сказал.
– Ты все время ерунду приказываешь.
Карамзин грызет соленый ноготь, бормочет:
– Настанет момент для настоящего дела.
И в рифму к его зловещим словам со стороны буксира возникает на пляже девушка в малиновом купальнике. В ее правой руке полотенце, как мокрый поверженный флаг. Мы притворяемся моллюсками, только глаза выдают движение плоти.
Девушка проходит мимо, не замечая моллюсков. Напевает старинный романс «Бухгалтер, милый мой бухгалтер». Карамзин облизывает кровоточащие губы и кричит:
– А с нами тут поваляться? Мы ребята лихие, мы посланцы стихии!
Девушка, замерев, различает нас на песке и смеется:
– Мудаки!
Уходит из кадра.
– А я знаю, как ее зовут, – произносит вслед Карамзин.
– Откуда?
– Просто знаю. Ее имя – Румина. Нравится?
– Очень.
– Сам доволен: придумал это имя секунду назад. А хочешь узнать, когда она умрет?
– Когда?
– Когда ты ее убьешь.
– Ты сумасшедший все-таки.
– И это приказ мой – убей!
Я ищу пальцами любимую прядь на затылке, но тщетно: вчера бабушка очень коротко меня подстригла чугунными ножницами.
– Убей, я сказал!
– Как?
– Хорошо, что спросил. Значит, верно мне служишь. Ты убьешь ее страшно, так что мир содрогнется. Эту казнь еще надо придумать. Купаться?
28
Катуар, не гони! Я едва поспеваю!
Мы едем на велосипедах мимо краснокирпичного дома с горгулиями в овальных нишах. Ночью их угрожающе подсвечивают – так дети пугают фонариком, направляя лучик от подбородка вверх. Вспоминают о грядущей преисподней.
– Марк, куда ты меня везешь?
– В монастырь.
– Интересный поворот сюжета. Что это за бульвар? Сансет?
– Откуда ты знаешь?
– Что?
– Да, я именно так его называю. Но никому не говорил!
– Бенки мне все рассказал.
– Ты и его подкупила?
ТИТР: СРЕТЕНСКИЙ БУЛЬВАР, ВРЕМЯ 23.46. СЕЙЧАС ЧТО-ТО БУДЕТ.
Хрусть! Мы с Бенки падаем набок, переднее колесо продолжает безвольно крутиться.
– Марк, что с тобой?
Я высвобождаюсь от сбруи безвольного Бенки, быстро отряхиваю старые джинсы.
– Нас подстрелили индейцы… Бенки… мой верный Бенки…
Катуар спрыгивает с седла, поднимает выдохшегося Бенки, гладит его по цепи.
– Цепь слетела. Бедный старик! Марк, ты вообще хоть раз цепь смазывал?
– Нет. А чем ее надо смазывать? Кремом для рук?
– Маслом.
– Каким маслом?
– Я подарю тебе. Теперь нужны инструменты. Пассатижи хотя бы.
– Что?
– Пассатижи, – Катуар смыкает большой и указательный палец. – Инструмент такой.
– И где их взять ночью на бульваре?
– Нам далеко еще?
– Нет, близко совсем. Пойдем так.
Мы удаляемся, два пеших всадника, камера – вверх, над домами и мой голос за кадром.
Когда я приехал в Москву, город был темный, только глаза сверкали, только шампура блестели.
Со мной еще не было Бенки, не было Ами, мне не с кем было говорить, некому продать свой талантик. Вся компания – Лягарп в чемодане под кроватью и еще Бух, долговязый зануда с потными майками.
– Кто такой Бух? – Катуар перебивает меня.
– Историк-баскетболист. Очень важный персонаж в моем сложном сюжете, но пусть появится позже.
Я тогда забирался на крыши домов. Все чердаки были неприветливо открыты. А если и нет, ничего не стоило оторвать замок вместе с ветхими ушками, которые облегченно расставались с гвоздями-склеротиками.
На чердаках нельзя было задерживаться долго: я начинал засыпать. Я точно знал: если присяду отдохнуть на толстую трубу, обернутую уютной дерюгой, то закрою глаза и уже никогда не выберусь из летаргической сырости. И только гексоген сможет пробудить меня. И я быстрее выбирался из проклятых чердаков на крыши, разламывая рамы слуховых окон, разбивая древние стекла, царапая пыльными ресницами глаза.
Я пытался разглядеть этот город. Я пил на крышах глазные капли пивными бутылками, закусывая измученным сыром. А высоты я не боялся с тех пор, как Карамзин заставил меня полететь. И тогда город начинал медленно поворачивать свой заржавевший калейдоскоп. Узоры складывались грязные, средневековые. Но в них проступала чумная гармония, горячечное величие. Бутылка выскальзывала из рук, скатывалась по железу к пропасти и застывала на краю – лишь благодаря кучке мягкого мусора, который венчали останки воздушных шариков, что лопнули тут прошлым летом. Бутылка поворачивалась горлышком ко мне: «Спаси, командир!» – «Пошла ты!»
Возможно назавтра утром она сорвется вниз и разобьется под ногами очарованного школьника. Или старухи, которая будет нести закапывать в парк кошку, что умерла у нее ночью. Старуха! Стой! Брось кошку. Я приготовлю для тебя участь получше, судьбу поярче. Тише, Москва! Марк думать будет.
Через несколько мгновений весны была сочинена вся жизнь старушки.
Мои ладони становятся влажными. Сюжеты липнут к потным ладоням, как чешуйки воблы в таганрогской пивной «Клио».
Голень левой ноги ноет, то есть великий признак. Сдавайся, Москва! Марк тебя победит.
29
– Здравствуйте, чада мои! Зело отрадно вас видеть!
Катуар держит меня за руку, я ощущаю биение ее электричества. В дверях храма в уютной рясе стоит отец Синефил, улыбается, благословляет.
– Как величать сию дщерь? – Синефил греет взглядом Катуар.
– Катуар, – отвечаю я, вздымая хоругвь с ее ликом и именем.
– Доброе имя, хоть в святцах подобного и нет. Ах, как пахнет сирень в нашем вертограде! Мыслю – так же буйно цвела она в райском саду. Ну что, проходите!
В храме темно, только несколько пугливых свечей у холодных икон. Катуар сжимает мою ладонь сильнее.
– Я без платка, – шепчет она.
Отец Синефил легким жестом факира добывает из воздуха черный шелковый платок с алыми маками:
– Не тревожься, раба любви, раба божья, покрой свою голову. Из бутика платок, носить незазорно.
– Да, – Катуар усмехается. – Эту марку я знаю.
Катуар набрасывает легкий платок на голову, завязывает на затылке байкерский узел. Отец Синефил любуется ею, гулко восклицает:
– Красавица! Ты не актриса?
– Я диалогистка.
– Ишь, какие нынче диалогистки пошли! Кто родители?
– А почему вы так поздно тут? Всенощная давно закончилась.
– От ответа уходишь. Но я не настырный. Почему поздно? В саду работал, пионы сажал. Любишь пионы?
– Издалека. У меня на цветы аллергия. Кстати, Марк, когда будешь хоронить меня – никаких цветов в гробу, пожалуйста!
– Катуар!
Отец Синефил проводит рукой по маковой голове Катуар:
– Шутница. А что за буква на плече твоем?
– Холодновато тут у вас.
– Опять не отвечаешь. Ну, Господь с тобой.
– У вас есть пассатижи?
– У отца Синефила все есть в хозяйстве. Какой монастырь без пассатижей?
30
Через двенадцать минут мы с отцом Синефилом следим в саду, как Катуар, склонившись над перевернутым к небу колесами беспомощным Бенки, легко откручивает древние гайки и возвращает цепь родной шестеренке.
– Вот мастерица! – смеется отец Синефил. – Не феминистка ли часом?
– Не дай бог! – Катуар отвечает, не обернувшись. – Ну все, Бенки. Ты будешь жить. Только масло теперь нужно.
– Есть елей, – отвечает отец Синефил.
31
Еще через шестнадцать минут Бенки с титановой подругой стоят у беленой стены, прижавшись друг к другу. Отец Синефил поливает из шланга на руки Катуар, она трет их растрескавшимся хозяйственным мылом, чуть стонет от холодной воды.
– Марк, с чем ко мне пожаловали? – спрашивает отец Синефил. – Не велосипед же чинить.
– Покажите нам кино.
– Давно такого от тебя не слышал. А какое?
– Решайте сами, я доверяю вашему вкусу и чувству момента.
Отец Синефил бросает шланг на землю, снимает с яблоневой ветки полотенце, вышитое по краям синими крестиками, подает его Катуар и молвит:
– Тогда голливудскую классику. Она хорошо идет майскими ночами. Не успел оглянуться – звезды и месяц унес утренний ветер. Так и живем на нашем закатном бульваре. Молимся и сострадаем. Но хватит праздно болтать и упоминать всуе имя Голливуда. В храм!
Мы входим в церковь.
Отец Синефил берет с алтаря пульт в золоченом окладе, нажимает на кнопку. Поверх царских врат с ласковым жужжанием спускается бледное полотно.
– Господи! – восклицает Катуар. – Что это?
– Экран, – отец Синефил чуть зевает. – Сейчас принесу вам стулья. Поп-корн не держим, только кагор. По стаканчику?
– Да, – Катуар смеется. – Я с радостью!
Когда отец Синефил удаляется, Катуар целует меня в счастливый висок:
– Кто он такой? Прикольный поп!
– Дщерь моя, я все слышу! – голос незримого отца Синефила заставляет дрожать пламя свечей. – Кино для меня – вторая религия. Прикола тут нет. Греха, впрочем, тоже.
Отец Синефил является с другой стороны – в одной руке он держит два складных стула с матерчатыми сиденьями и спинками, в другой вознес к куполу серебряный поднос с двумя рубиновыми стаканами.
– Аки звезды кремлевские! – отец Синефил смеется, и хохот звучит как чуждый орган в этом храме. – У меня добрый кагор. По шарам не дает, но дух укрепляет.
Он протягивает поднос Катуар, та берет стакан и вдыхает запах ночного вина.
– Что за нос у тебя, раба божья! – отец Синефил качает головой. – Чудо, что за нос! Достойный иконы. Ну, за кино!
Мы с Катуар отпиваем, благодать растекается по усталым венам.
– Господи, как хорошо! – шепчет Катуар. – Марк, любимый, как хорошо!
Со священным скрипом отец Синефил поднимается по деревянным ступеням на хоры и попутно вещает:
– Фильм недублирован. Переводить буду я.
На экране вспыхивает львиная морда. Непререкаемо рыкает, хоть святых выноси.
– Лев – есть символ евангелиста Марка! – распевно гудит с хоров отец Синефил. – Но в данном случае он означает иное…
Камера наезжает на стакан в ладони Катуар, опускается вглубь, в рубиновое море. Здесь беззвучно резвятся русалочки, поджидая глупый «Титаник».
32
Нас утро встречает прохладой. Отец Синефил сидит на скамейке у клумбы, страстно зевает. Катуар снимает платок, вытирает им рассветные слезы.
– Рад, Катуар, – говорит отец Синефил, – Рад, что кино тебе понравилось. Приходи еще, как захочешь причаститься. А мне отдохнуть немного – и снова к трудам. Снова пастве внушать, что истинный бог на Руси, что падем мы, как Византия, если Западу не противопоставим духовность нашу. Если не перестанем собирать сокровища на земле, а обратимся к мыслям о вечном, о том, что… завтра эфир у меня на канале… надо в солярий сходить…
Отец Синефил склоняет бороду к аккуратной голгофе, где цветы распускают бутоны, и дождевой червь, выбираясь на свет, уже мнит себя радостно богом.
Мы не будим отца Синефила, пусть отдыхает. И Бенки с подругой оставим пока тут, пусть поживут в райском саду, заслужили.
Я открываю маленькую зеленую дверь в ограде монастыря. Скрип пробуждает незримую птичку, столичную нищенку.
– Какой хороший фильм. – Катуар прикуривает дрожащую сигарету. – Откуда ты знаешь этого отца Синефила?
– Потом расскажу.
– Уходишь от ответа! – Катуар освежает бульвар первым дымком.
– Слышишь птицу?
– Слышу. Но не вижу.
– Ты у меня тоже как птица.
– Как чайка?
– Нет! Они омерзительные.
– Чайки?
– Поверь мне – я вырос на море. Поверь.
– А какая?
– Просто Птица. Из моей Красной книги. Нет, книжечки.
– Так нельзя! Надо придумать, что я за птица.
– Придумаю, но не сейчас. Поедем домой скорей. Вон уже поливальная машина едет.
– И что?
– Вдруг она смоет тебя?
– Боишься?
– Очень.
– Не бойся. Птицы не тонут.
– И не курят.
– Хочешь – брошу?
– Давай.
– Но при условии.
– Каком?
– Ты бросишь этот сценарий.
– Ты что, Катуар? Все в самом разгаре. Рухнуло здание МГУ. Мне перевели деньги. Впереди еще столько сладких трупов и катастроф. Ты что?
– Деньги? Вернешь.
– Почему я должен бросить? Что за рассветные затеи?
– Он мне не нравится.
– Ты хочешь лишить героя цели?
– Какого героя?
– Меня. Герой должен иметь цель, иначе он никому не нужен.
– Ты нужен мне. Этого герою мало?
– Подожди. Ты будешь писать диалоги?
– Нет. Мне можно лететь?
– Куда? Куда, птица?
– Метро уже открылось.
– Не пиши диалоги, если не хочешь. Но ты никуда не уйдешь от меня. Никуда. Не уйдешь.
– Ради тебя, мой любимый. – Катуар берет сигарету двумя пальцами, прицеливается, словно резвясь, играет в дартс. Сигарета опытной стрелой попадает точно в мишень урны.
– Какая ты ловкая!
– Ты сомневался? Видишь, я бросила. А ты?
– Птица, давай лучше целоваться посреди бульвара, как…
– Марк, а кто была твоя жена?
– У меня не было жены.
– Не обманывай.
– Не было при Шекспире сигарет «Друг». Не было!
– Марк, любимый, никогда не обманывай меня, хорошо?
33
– Тебе помочь к экзамену подготовиться?
Она похожа на цветок подорожника. Моя однокурсница. Ты спросишь, Бенки, какой у нее цвет глаз. Я до сих пор тебе этого не скажу: не знаю, не понимаю. Да и есть ли у нее глаза? Под глазами есть две вечерние лужайки, это точно. Но сами глаза? Еще есть зубы. Крупные, хорошо бы их поместить в гербарий стоматолога. Хотя я никогда до этого не видел ее в столовой. Зачем ей зубы? И зачем она сейчас пришла в столовую, где я с однокурсником и соседом по комнате Бухштейнфельдманбергшейном ем чудо-пельмени, заливая их живой водой?
– Присаживайся! – говорит Бухштейнфельд… шут с ним. Просто Бух. Он встает и длинными пальцами указывает на место близ его тарелки.
Эта драма с пельменями, Бенки, происходит шестнадцать лет назад.
– Спасибо, – отвечает цветок подорожника и садится рядом со мной. – Зачем ты так много льешь уксуса?
Теперь важно жевать, чтобы ответ потерял всякий смысл в непроваренном тесте.
– Что, прости?
Настойчива. Настой подорожника.
– Прости, что?
Жевать. Унг-унг. Унг-унг.
– Прости, что?
– Это не уксус, это водка.
– Ты не пьешь водку, я знаю.
– Сегодня решился. Мы с Бухом отмечаем юбилей.
– Чей?
– Да, кстати, – Бух направляет в меня острием алюминиевую вилку. – Какой юбилей?
– Остается ровно двадцать лет до сноса Московского университета.
Бух кладет вилку рядом с салфеткой:
– Никак не могу привыкнуть к твоим шуткам.
Она улыбается:
– Если бы ты слышал, что он рассказывал на экзамене про опричнину.
– Могу себе представить. Мне он говорит, что этому всему научил его Карамзин.
Я убиваю последний пельмень и спрашиваю:
– Разве я был не прав насчет опричнины? Опричник Алексей Басманов – лучший нападающий сборной Руси по баскетболу.
– Нет, – ее зубы возражают – Ты говорил не это.
– А что он говорил? – Бух спрашивает бесстрастно, алюминий в тарелке аккомпанирует.
– Ничего не говорил! – она смеется. – Пытался объяснить, что у него болеет бабушка в каком-то Таганроге.
– А, это нормально. – Бух вытирает рот салфеткой – так, что подбородок краснеет от шершавого рвения. – Мне странно, что его до сих пор не отчислили. А бардак в комнате какой он устраивает!
– Хотите я пришлю вам уборщицу? – она смотрит на мой древнеримский профиль (из учебника по античной истории, имени императора не помню), любуется. Профиль молчит, любуется снегом за окном. Москва – третий Рим.
– Второй! Второй год я за ним убираюсь. Привык, – Бух вытирает вилку салфеткой. Он носит свою вилку ссобой. – Только его часть стола не трогаю.
Смена кадра.
Наша с Бухом комната. Желтые обои – цвета мертвых одуванчиков из венка. Над кроватью Буха – карты Израиля и Соловецких островов. Над моей – плакат, на котором четыре друга из Великобритании остаются вечными мальчиками. Плакат выцветает со времен предыдущего жильца-меломана, я не трогаю. Мне их костюмы и прически не мешают. Камера наезжает на стол у окна. Через стол протянута сетка для пинг-понга. Наша мягкая берлинская стена. Справа – некогда полированная поверхность с аккуратными продольными трещинами и как мини-монумент – пишущая машинка Brungilda из аккуратного немецкого сплава. Бух до сих пор боится компьютеров, ему кажется – они искажают его смыслы. Слева – мой уютный хаос. Бумаги с такими мелкими карандашными иероглифами, что не видно ни зги; ветхий завет Чехова – пьесы, которые я иногда ставлю для себя перед сном; искореженные морозом перчатки; открытка от бабушки – глупая белочка с неподъемной конфетой в лапках; апельсиновые косточки на блюдце; журнал с оторванной обложкой; вавилонская стопка видеокассет; карандаши – один, два, три, четыре, вон еще два высовывают клювы из-под случайной газеты; крошки музейного сыра. И граненый стакан в ампирном подстаканнике с барельефом в виде прибытия поезда. Под ним объяснение наискосок: «Счастливого пути!» Прощальный дар папы Карамзина.
Камера переходит на подоконник, где стоит видеомагнитофон, на котором разбросаны мелкие… Не успеваем рассмотреть. И вот – окно. Фокусируем на стекле. По нему ползет титр: «В этой комнате шарить больше нечего, выключай, дурак, камеру!»
– Так помочь тебе с экзаменом? Я очень хорошо знаю этот период.
Бенки, наверно, надо все же произнести ее имя? Хорошо, пусть будет Хташа. Достаточно глухих согласных для нее. А имя мне еще пригодится, увы.
На второй год, когда уже пятеро однокурсниц вышли замуж, она решилась заговорить со мной. До этого только улыбалась, пугая зубами.
– Спасибо, я тоже хорошо знаю этот период.
Хташа молчит, изобретает новый вопрос.
– Все! Я на баскетбол! – Бух поднимается, высокий и ломкий, как кузнечик-оборотень.
– А ты что будешь делать? – Хташа опять улыбается, мымра..
– А он ничем не интересуется, – Бух убирает фамильную вилку во внутренний карман пиджака. – Он только в кино ходит.
– Я тоже люблю кино! Сходим, может быть?
Что ей ответить? Что все билеты проданы до конца столетия?
– Не знаю… Я всегда один хожу.
– Почему?
– Это… это… для меня такое дело…
– Интимное! – смеется Бух, уже мысленно выкатывая из-под кровати заплеванный мяч.
34
Я обманываю досадную Хташу. Я хочу идти в кино с Руминой. Только звонкие согласные! (Спасибо за это бодрое девичье имя Карамзину, удружил.) И я хочу снимать ее в своем кино, на заветную пленку из шелка.
– Румина!
Она оборачивается, стряхивает пепел на мои полуботинки.
– Что? – зеленые глаза Румины пытаются отыскать того, кто к ней обращается.
– Румина, пойдем в кино вечером? – Я дышу тяжело, как медуза на солнце, политая хреном.
– С тобой? А у тебя есть малиновый пиджак?
– Нет.
– А хотя бы какой-нибудь?
– Нет…
– Тогда какое кино?
Румина хохочет, и рыжие локоны прячут ее глаза. Щель между передних зубов – узкий проход в мир терзаний. Она отворачивается, растворив меня до костей в сигаретном дыме.
Я терзаюсь ночными съемками под одеялом. В главной роли – Румина. Ассистент режиссера – его правая рука.
А Румина в своих мини-юбках, как отмечают летописцы в курилке, отдается аспиранту из Афганистана. Он вводит свой неограниченный контингент в ее рот, свидетелем чему были несколько современников во времена дискотеки в Главном здании. Вижу это близко, сразу с нескольких точек. Аспирант трясется, ему все хуже, Румина безжалостна. Голос ди-джея благословляет союз:
– А теперь белый танец!
Пленка крутится быстро. Только кадры мелькают. Только ветер гудит в проводах. Я слезу утираю.
А баскетболист Бух крепко спит после Венского конгресса, где Александр, царь-освободитель, кружится в диком вальсе с бессмертными красавицами. Шумы в моем сердце не разбудят Буха. Румина, Румина, я бы нашел тебе лучшее применение. Ты еще пожалеешь, что не пошла со мной в кино. Я найду малиновый пиджак и отомщу тебе. Отомщу. Вот так. Потом так. Так. Быстрей. Ты погибнешь. Ты сдохнешь, Румина. И твои мини-юбки разорвутся, разлетятся по миру на лоскутки. Ты сдохнешь! Быстрей! И в глаза тебе брызнет густой и соленый елей.
35
– Марк, с кем ты там говоришь?
– Тут, Птица, несколько крохотных прелестных существ. Хочется с ними поболтать.
– А, хорошо. Только недолго, я начну ревновать.
Я опять в настоящем, в моей солнечной ванной, перед стеклянною полкой. Здесь, в стаканчике, привольно живет стойкая зубная щетка цвета майской травы. И два крема, в баночке и тюбике – для лица и для рук, и влажные салфетки, и ватные палочки – милые мои, как я рад вам, как жил без вас? Почему вы не пришли ко мне раньше? Столько лет, столько зим, где вас всех носило? Я и представить отныне не могу свою судьбу без вас. Я никуда вас не выпущу отсюда, мы состаримся вместе с вами и умрем в один день. Договорились?
Бесшумно покидаю ванну, бордовый шелковый халат победно колышется в такт песне, что поют мне вслед ванные ангелочки.
Катуар лежит на тахте, подставив спину лампочке на искривленном проводе (дизайнер Брюлович, твоя поганая люстра не видит этого!), Катуар листает модный журнал, на чьих плотных страницах бликуют полуголые девушки. Катуар поднимает лицо, отбрасывает волосы, видит меня, улыбается:
– А я знаю, что повесить здесь! – показывает ладонью на озабоченную лампочку. – Не люстру. Я сделаю абажур – в виде птичьей клетки. Я молодец?
– Сама сделаешь?
– А что сложного?
– Не зря отец Синефил так тобой любовался, моя мастерица крылатая. А я совсем ничего не умею делать.
– Ты умеешь делать сюжеты. Я прочитала твой сценарий… забыла название… Про девушку…
– «Девушка без имени?»
– Да-да-да. Он жуткий, конечно. Но ты очень талантливый. Может, напишешь теперь что-нибудь другое?
– Ты опять, Катуар? Опять?
– Хорошо, не буду. Тогда скажи мне – у тебя есть велосипед по имени Бенки, талисман по имени Лягарп, а как зовут твой ноутбук?
– Никак. Он ведь неживой. Еще вопросы, пожалуйста!
– Тебе явно не хватает пресс-конференций.
– Нет, спасибо. Не надо. Не надо. Я уже давно зарекся и интервью давать.
– Тогда у меня вопрос! – Катуар поднимает правую руку, поддерживая ее локоть ладонью левой. – Можно?
– Вам можно. Какое издание вы представляете?
– Газета «Птичий язык».
– Пожалуйста.
– Марк, как вы это делаете? Как все это возникает в вашей голове?
– Я не знаю. Это похоже на хищные цветы, которые прорастают в моей серой почве за несколько мгновений.
– А попроще?
– Один известный нейрофизиолог хотел изучать импульсы моего мозга.
– Врешь опять?
– Нет, честно! Честно.
КАБИНЕТ НЕЙРОФИЗИОЛОГА КОНСТАНТИНА ЛЬВОВИЧА.
ЗА ДВА ГОДА ДО КАТУАР.
КОНСТАНТИН ЛЬВОВИЧ
Марк, я дам вам бумагу и ручку. Компьютер нельзя – это будет сбивать датчики.
Я
Тогда лучше карандаш.
КОНСТАНТИН ЛЬВОВИЧ
Как будет угодно. Когда вы готовы к эксперименту?
Я
И еще мне будет нужен песок.
КОНСТАНТИН ЛЬВОВИЧ
Шутите?
Катуар смеется, подбрасывает к синему потолку лягушонка Лягарпа. Тот падает, болтая ножками, не достигнув бетонного неба.
– А если у тебя нет песка под рукою? – Катуар ловит Лягарпа. – Ничего не получится?
– Получится, но хуже.
– Можно попробовать цемент, гравий, сахар, муку, кокаин – видишь, сколько инструментов я сразу предложила?
– Причем все их перемешать.
– Тогда ты создашь мегасюжет. Гиперисторию.
– Не отвлекайся. Итак, мы договорились: я сочиняю историю по заданным параметрам, а ты за это мне даешь свой адрес.
– Зачем он тебе сдался? Я и так все время оказываюсь рядом, когда тебе нужно.
Она снова бросает Лягарпа. На этот раз тот беззвучно достигает потолка и удовлетворенно низвергается.
– Тогда не буду ничего сочинять.
– Тогда мы с Лягарпом обидимся.
– Тогда адрес.
– Какой ты прямолинейный. Разве это не прекрасный сюжет – девушка без адреса?
– Пошлый.
– Лягарп, ты слышал? – Катуар поворачивает к себе мягкое лицо лягушонка. – Нас обвинили в пошлости!
– Не приписывай себе союзника. Лягарп на моей стороне.
Катуар целует Лягарпа в теплый глаз и смеется:
– А теперь?
– Так нечестно.
Катуар поднимается с тахты, подходит ко мне, гладит меня по щеке лапой лягушонка:
– Марк, не ставь мне условия, пожалуйста. Я с тобой. Я люблю тебя. Но не ставь мне условия. Просто сочини что-нибудь для меня.
– Задавай параметры.
Катуар берет Лагарпа за обе лапки, превратив в марионетку и жестикулирует ими.
– Пусть будет фантастика.
– Нет! Только не фантастика! Ненавижу.
– Сразу сдаешься?
– Это самый унылый жанр. Самый унылый.
– А как же твои турбочекисты?
– Там я просто автор идеи. Мало ли что придет в голову с похмелья на рассвете у Триумфальной арки?
– Где?
ФЛЕШБЭК, БУДЬ ОН НЕЛАДЕН.
Триумфальная арка. Тот же июльский рассвет и та же лысая поэтесса. Она делает глоток вина из бутылки, сверкающей под солнцем Кутузовского проспекта, и, глядя на меня глазами разыгравшейся рыбы, заканчивает фразу, начатую за много эпизодов до этого:
– Марк! Ты гений. Всего добился. Помоги теперь мне. Я должна издать сборник своих стихов. Тебя все знают, для тебя все сделают.
Триумфальная арка издает тягостный скрип, античные воины с щитами и копьями кашляют, шестерка чугунных коней уносит в звенящую снежную даль. Я беру у поэтессы бутылку из рук:
– Позволишь?
– Пей, конечно!
Я вздымаю бутылку к рассветному небу, винные капли падают на мои волосы. И со всей своей яростной дури ударяю изумрудной бутылкой об угрюмый гранит. Аллитерация, мать ее!
– Марк, ты что? – взвизгивает поэтесса под утренний звон.
– Ты, ахматова сраная, для того всю ночь таскалась со мной по Москве, чтоб наутро мне про сборник сказать? Пошла вон!
– Марк…
– Все утопить!
Конец эпизода.
– Марк, ты о чем задумался? – Катуар стирает с моего лба проступившие капли вина.
– Я? Как о чем? О новом сюжете. По твоему заказу.
– Так вот. Я хочу фантастику!
– Ладно, птица! Еще?
– Про любовь.
– Еще.
– С историческими персонажами.
– Еще.
– Чтоб было немного грустно в финале.
– Может, убийство?
– Ни в коем случае. Когда ты уже выдавишь из себя всю эту кровь?
– Не отвлекайся. Время?
– Время действия?
– Нет, сколько времени ты мне даешь?
– А сколько бы дал Карамзин?
– Не больше часа.
– Но я в два раза милосерднее – даю два часа.
Я встаю за бюро, высыпаю из черной вазы немного песка на красное дерево, левой рукой, песчинка к песчинке, разравниваю свой плодородный слой. Голень левой ноги, точно в рифму, отвечает разбуженной сиреной. Пой, красавица, пой!
– Марк, почему ты не сядешь на свой антикварный стул?
– Я всегда работаю стоя. Не мешай, Катуар.
– Не буду, любимый. А что значит бычок-песочник?
– Рыбка такая мелкая в Азове. Не мешай.
– Пойду на кухню вырезать звезды.
– Что?
– Ухожу, ухожу, ухожу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?