Электронная библиотека » Алексей Чапыгин » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 23 декабря 2020, 15:01


Автор книги: Алексей Чапыгин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава VI
Сенька

Плохо бы пришлось Конону броннику, да его крестный отец боярин Одоевский заступился, сказал дьяку Земского двора, который написал на бронника кляузу, что-де «убогой Бронной слободы бронник, именем Конон, противился государеву указу и не пустил на двор решеточных прикащиков делать у него обыск и вынуть медь, которая по сыску подьячих у него была, а когда решеточные прикащики и сторожа пригрозили ему привести для обыска стрельцов, ночью сжег свой дом и тем злым делом учинил пожог всей Бронной слободы».

– Прекрати то дело, дьяк! – сказал Одоевский. – Убог он, глух и нем; от его глухоты могло быть несчастье с домом.

Дьяк дело прекратил, но объезжий, по слухам убитый в Медном бунте, Иван Бегичев пригрозил Конону. «Мы еще до тебя доберемся, глухой!» – написал он Конону на стене белой углем. Конон долго ту надпись не стирал, чтоб плевать на нее, проходя мимо.

На пожарище, на старом месте, Конон выстроил небольшой дом. Кузницу сделал за домом в глубокой яме, выложенной кирпичом.

К нему с похорон Таисия пришел Сенька. Конон встретил Сеньку, подвел его к черной доске в углу у окна, мелом написал:

«На столбе у Земского двора я чел твои приметы: значишься ты в заводчиках Медного бунта».

Сенька также ответил ему письмом на доске:

«Боишься меня, Конон, то уйду!»

Конон нахмурился, вырвал из Сенькиной руки мел и написал:

«Дурак, не боюсь я – живи!»

Он свел Сеньку в кузницу, но свел его не наружным входом, а другим. В яму кузницы у Конона был особый вход под полом. Проход шел прежним тайным коридором, где хранились его и Таисия богатства.

В конце коридора была небольшая камора, в ней висели готовые панцири и бехтерцы. Тут же стояла деревянная кровать с постелей, набитой соломой, серое одеяло тонкое. В каморе было жарко, так как узкий проход в кузницу приходился за горном. Узкое окно, имея раму и слюдяные пластинки, было открыто и глядело прямо в небо, а выходило оно за частокол на двор, заросший бурьяном, куда никто не заглядывал.

Показав Сеньке убежище, Конон вернулся с ним в избу, посадил к столу. Принес еды и жбан пива. Сам не ел, потчевал, жестами указывая Сеньке. К столу он принес доску и написал:

«А где Таисий?»

Сенька потупился, потом, тряхнув кудрями, погрозил кулаком в пространство, взяв мел, написал:

«Убит!»

Конон положил локти на стол, сжал большими черными руками голову, потом, расправив спину, ероша волосы, не спрашивал больше, налил пива Сеньке и себе – они выпили, чокнувшись оловянными ковшами. Конон, выпив, широко перекрестился.

По утрам Конон ковал сабли или вязал панцири. Сенька стал ему помогать. На работе Конон был строг и не раз бил Сеньку клещами по рукам. Когда Сенька привык проволоку тянуть, гнуть кольца на железном пруте, а также делать, вырезать и зачищать металлические пластинки к бехтерцам, то бронник, глядя на него, изредка щелкал языком и скалил крупные зубы. Как-то раз Сенька достал из сундука Таисия маленькую золотую монету, расплавил ее и вызолотил первую пластинку бехтерца. Конон задвигался на своем татуре, сидя, и замычал, хмурясь. Схватив от Сеньки плавильник, вытряхнул золото в огонь. Сенька удивленно раскрыл глаза. Немой по глазам понял его вопрос; встал, взяв мел, написал:

«Куй сабли и не отбивай у убогого последний хлеб!»

Сенька удивился тому, что серебреник, который часто работал с ними, однорукий и одноногий, так ловко вел себя за работой и так искусно, что он позабывал, глядя на него, об его убожестве. Ему стало стыдно и того, что его кислотой он мазал пластинку и его же полировником полировал металл. Сенька ответил так же Конону:

«Прости, Конон, не буду – забыл я, что мастер убог!..»

Конон улыбнулся, погладил Сеньку по богатырской спине шершавой рукой.

Так они жили и работали. Если шел в избу не серебреник, а чужой кто, Сенька прятался. Он забывал, работая, что за стенами избы Конона есть какая-то иная жизнь. Сабли ковать и тянуть Сеньке плохо удавалось – слишком тяжела была его рука, держащая молот. Конон заметил это, сказал ему на своем языке мелом и буквами крупно:

«Куй сулебу[264]264
  Сулеба – род меча, только меч – прямой, а сулеба – короче и лезвие изогнуто.


[Закрыть]
– легче будет!»

Ковка сулебы Сеньке далась лучше.

Как-то утром из кузницы они пришли отдохнуть и закусить. Мылись. Конон потом хлопотал с едой, а Сенька пил табак. Дверь в избу не заперта на замет. Дверь толкнули, в избу вошла черница в черной одежде и черном куколе. Не крестясь, тяжело вздохнув, села на лавку молча и молча сидела у дверей.

Конон, не обратив внимания, принес еду. Сенька, положив рог с табаком на окно, принялся есть.

Черница сказала знакомым голосом:

– Семен, есть у тебя брат Петр?

– Тебе зачем знать?

– Я была у него… я тебя давно ищу…

– Выдать палачам, как выдала Таисия?

– Грех мой был… каюсь… злоба изгрызла… старики боле грешны, чем я, но один поделом своим мертв, другой – отец, и я его не ведаю…

– То было… помнить того не хочу! Зачем будишь мою память?

– Не могу жить, чтоб не видеть тебя! Твой брат Петр нынче в боярских детях ходит… дружит с боярами… дом поставил, как у отца был, так сказал и еще: «Брата сыщешь Семена, веди ко мне».

– Бояра – мои враги, и он враг, ежели дружит с ними!..

– По службе дружит…

– Уйди!

– Уйду нынче, но приду опять!

Черница встала, пятясь в дверь, долгим взглядом, выходя, глядела на Сеньку.

Конон убирал со стола; вернувшись, написал Сеньке:

«Ее глаза говорят, что знает тебя? Пошто пришла черница?»

«О брате моем весть дала!» – ответил Сенька и, положив мел, взял рог с табаком, ушел в кузницу.


Изба с курным потолком жарко натоплена. Душно в ней от печного дыма и ладана. По закопченным стенам иконы с лампадами и свечи горят. В переднем углу налой с книгами. Пять стариц-черноризниц, по очереди припадая к книге, крестятся, читают жития, бормочут молитвы. Мерзлая дверь затрещала, в избу пришла шестая черноризница Улька. Ей тихо сказали:

– Молись, сестра Юлиания…

– Сестры, прервите моление…

– Пошто нам Бога гневить?

– Беса из меня изгнать надо!

– Сестры, сестры, вчуйтесь, што сказует грешница…

Старицы перестали молиться, окружили младшую; все они взяли из угла с-под лавки плети. Старшая приказала:

– Разоблачись, грешница!

Улька скинула черное платье на пол среди избы, готовясь лечь, но не легла. Сдернула рубаху на лямках, обнажилась до пояса, желтея при желтом огне крепким телом, слегка пригнулась вперед, ждала.

Старшая черноризница, собрав в узле жесткие губы, размахнулась и сильно ударила раздетую по голой спине плетью. Другие четверо выступали по очереди и также били. Ударившая отступала назад – собраться с силами, на ее место выступала другая и била. Слышался строгий голос старшей, щелкающей четками:

– Кайся, в чем грешна?

– Лицезрела прельстительное!

– Бейте, сестры, а ты кайся!

Одна из стариц читала молитву «Да воскреснет Бог!»

Черницы двигались, как в пляске; слышались удары плети, огни свечей от движения тел и рук погасли – только в углу, у черного образа, мигала одна лампада. Истязуемая стояла, шатаясь, спина ее чернела от крови, а старшая сказала громко:

– Четки показуют сорок пять! Не полно ли?

– Нашла, нашла! И ныне не покину его! – как исступленная кричала Улька.

– Бейте!

Движение черных старух, как бесовский танец, шлепанье ремней по телу…

– Полно, сестры, девяносто боев!

– Да… она уж в ногах не тверда.

Куколи черной одежды сползли с седых голов.

– Полно тебе, Юлиания, сто боев.

– Упорствует – блуд был ли?..

– Не было! Бу-у-дет… боюсь!

Избитая упала на свое платье.

Старшая из прируба принесла баранью овчину. Сырой мездрой приложила к спине истязуемой; пригнетая к битым местам, говорила, как заговор:

– Блуда не было… Бог простил… от эпитимьи бес ушел…

Улька, стоная, спала среди избы, а старицы зажгли у налоя свечи, крестясь. Старшая стала читать: «И видех ин ангел крепок сходяй с небес…»


Сенька узнал от калеки серебреника, что решеточные и дьяк Земского двора злы на Конона. «Не ходит к ним с посулами», – говорил серебреник. Сенька ночью всегда ждал обыска, а потому спал на лавке у окна, про свое убежище думал: «Зачнут обыск, увидят ставень под пол и сыщут все!» С заботой ложась спать, говорил себе: «Услышишь, как приступят к дому! На Конона надея плоха – убог он, глух».

Этой ночью февральская вьюга за узкими окнами крутила холодным снегом. «Сегодня посплю с добром! В такую тьму и холод не побредут…»

Когда заснул он, приснилось, что его поймали, свели в застенок, пришли палач с помощником, привязали к столбу и откуда-то сверху начали капать ему на голову тяжелыми каплями холодной воды. Капли стучали: «Стук, стук!» Сенька расправил плечи, рванулся из привязи и проснулся. «Стук, стук!» – стучало у его изголовья в ставень окна. На подоконнике у него лежали всегда рог с табаком, трут, огниво и малая лучинка на случай, чтобы зажечь свечу на столе. «Стук, стук!» Сенька высек огня, отодвинул ставень.

В окне он увидал знакомое лицо и голову, закрытую куколем до глаз.

– Чего тебе?

– Семен, ведай, послезавтра придут с обыском… завтра до ночи побудь – ночью уйдем к твоему брату.

Сенька разоспался, сказал не думая:

– Уж не ты ли довела, что я живу у Конона?

– Студ на твою голову, Семен! Ежели бы довела, так зачем упреждать? Слышала, как об этом деле стрельцы говорили.

– Добро, спасибо…

Конон проснулся, заметив огонь, ничего не сказал, снова заснул, только утром спросил: «Кто в ночь приходил к тебе?»

«Пришли упредить обыск. Лишнее надо прибрать», – написал крупно Сенька.

Конон кивнул головой, и оба они пошли под пол: там, в каменной нише коридора, заклали кирпичами то, что собрано было Таисием, и Конона дорогие вещи убрали туда же.

Кирпичную свежую кладку завесили бехтерцами, завалили ржавыми мечами, бердышами и другим ненужным хламом. Потом Сенька надел под рубаху панцирь, привесил шестопер. Они обнялись, когда пришла черноризница Улька. Сенька, надев полушубок, рванулся в темноту московских улиц. Улька шла сзади. Сыпало снегом с черного неба, и ветер налетал порывами.

Выйдя на Красную площадь, увидали в Кремле Спасские ворота отворенными. В воротах и внутрь Кремля стояли пестрой стеной стрельцы, стольники и бояре в богатых одеждах, а воинские люди – с оружием и факелами. Огни факелов мотало ветром, сверкали драгоценные камни на шапках и шубных рукавах. В Кремле ждали чьего-то выхода. Улицы Китай-города забиты народом, блестели глаза, краснели лица, но говор людей был тихий, любопытствующий.

– В эту ночь по всему городу открыты решетки… – тихо сказала Улька.

Они прошли в сторону Москворецких ворот. С башнями без огней стояла громада кремлевских стен, и даже в пытошной Константиновской не было ни огней, ни криков.

– Какой же праздник, что царь на богомолье собрался? – спросил Сенька.

– Не праздник! Свейского посла ждут из Грановитой палаты, – тихо сказала Улька и кинулась к Сеньке. В сумраке две рослые фигуры шагнули к ним: одна вывернула полу, под полой зажженный фонарик.

– Чего ищете? – спросил Сенька. Лихой, бегло осветив их, сказал:

– Изведать хочу, каковы есте вы.

– Так ведай! – громко ответил ему Сенька, сунув к фонарю дуло пистолета.

Лихой попятился в сумрак, огонь исчез, и обе фигуры расплылись в снежном воздухе.

У Москворецкого моста, несмотря на позднее время, шумел кабак. Валялись и бродили пьяные, но никто Сеньке больше дороги не заслонял. Так же – Сенька впереди, Улька немного сзади – перешли мост. За мостом прошли новую церковь, высокую и пеструю от позолоты, ту, что еще недавно строил царский духовник Андрей Саввич[265]265
  …прошли новую церковь, высокую и пеструю от позолоты, ту, что еще недавно строил царский духовник Андрей Саввич. – Имеется в виду выдающийся памятник архитектуры – храм Григория Неокесарийского (1667–1669 гг., зодчие Карп Губа и Иван Кузнечик) на Дербицах (ныне Большая Полянка, дом № 29а) по инициативе протопопа Андрея Саввинова, попавшего в немилость патриарха Иоакима, который, воспользовавшись отсутствием Алексея Михайловича, посадил Саввинова на цепь, не допустив на торжество освящения храма. После смерти царя его духовник был сослан.


[Закрыть]
. За церковью – лари и скамьи рынка, а дальше – черное, большое и широко севшее здание. Улька указала на него:

– Видишь ее?

– Знаю башню ту, Кутафьей прозывают.[266]266
  Знаю башню ту, Кутафьей прозывают. – Очевидное недоразумение: Сенька с Улькой давно миновали Кремль и движутся вглубь Замоскворечья. Кутафья же башня стоит перед Боровицкими воротами Кремля. Здесь, видимо, имеется в виду одна из башен Скородома – крепостной стены на Земляном валу.


[Закрыть]

– Башня утешения, – тихо сказала Улька и прибавила: – В ей сено… в нее пойдем, пождем исхода ночи…

– Пока ждем, решетки запрут?

– Кому запрут, а нам отворят!

Она властно взяла его горячей рукой за руку, пролезла вперед, где не брал ветер. Башенная печура[267]267
  Печура – ниша, углубление.


[Закрыть]
была сплошь забита сеном и пуками соломы. Улька тяжело дышала, тянула его: «Ложись: время деть некуда!»

Далеко, но гулко в Кремле на башне пробили часы. Вторя их бою, по всей деревянной Москве прокатилась, как обрушенная поленница дров, дробь сторожевых колотушек. Улька, тяжело дыша, сказала:

– Неладные, бьют и бьют, а лихие люди не боятся… – Они старались согреться. Улька прижималась к Сеньке. Совсем недалеко отчаянно начал взывать чей-то голос:

– Ка-ра-ул! Батю-шки-и… уби-и…

Сенька широко открыл зажмуренные глаза, но видел только щель черных соломенных снопов, а за ними притягивал глаз столб на перекрестке с негасимой лампадой за слюдой у образа… Ему хотелось дремать, а знакомые губы жгли его нахолонувшее лицо, горячие руки не давали дремать его телу, и тело его проснулось для наслаждений. Живя у Конона, он не думал о женской ласке, ненависть к Ульке колыхнулась лишь тогда, когда он незаметно для себя полюбил ее, не видя ее лица.

Потом он вдавил тяжелое тело в сухую подстилку, закрыл глаза, сказал:

– Уйди! Спать… хочу… спать!

Но она так же, как привела сюда, властно взяла его за руку, сказала:

– Пора!

– Хочу спать!

– Пора! Надо пройти одну решетку.

Они вышли. У решетки в Стрелецкую слободу Улька застучала.

Без огня из караульной избы вышел сторож, звеня ключами:

– Ты, сестра Юлиания?

– Я, Пятуня, отвори.

– С тобой кто?

– Мой отец: я ведь не безродная…

– До сих мест не ведал того… идите! Дальше решеток нет, а колоды – перелезете.

Когда с Сенькой они прошли ворота, Улька обернулась к сторожу:

– Не запри! Мигом глаза вернусь!

– Пожду – верни скоро! – ответил сторож.

Недалеко уйдя в сторону Стрелецкой слободы, Улька кинулась обнимать Сеньку.

– Семушка, мы ведь снова вместе?

– Прощай! Не вспоминай, что было.

– Ужели не простил?

– Мертвый лег на пороге! Не могу…

Обратно к черной решетке, где ждал сторож, шатаясь, брела тонкая черная фигура. Вперед, в сторону стрелецких путаных улиц, знакомо шагала широкоплечая высокая тень человека. Она не останавливалась: дом отца Лазаря Палыча был знаком даже во сне стрелецкому сыну Сеньке.


Улька, пройдя решетку, которую за ней с треском дерева прихлопнул решеточный сторож, свернула в черную узкую улочку. У домишка малого, как собачья будка, черноризница постучала в ставень окна, в ставень же сказала громко:

– Юлиания приюта ищет!

Ей отворили воротца, сплошь забитые снегом. Она пролезла. Древняя старуха в ватном бесцветном шугае сидела перед Улькой у стола, на столе в медном шандале горела свеча; ее пламя шарахалось на стороны и от тихих слов старухи, и от слов Ульки, дышащей холодом улицы.

– Надо чего чернице-вдовице?

– Напой меня, бабка, зельем, таким, чтоб плода не было…

– Блуд свершился давно ли?

– Сей ночью!

– Ой ты! Ой ты! Пошто тебе зелье? Дите – радость! Дите– свет месяца… малое дите! Большое дите – свет солнышка! Оно играет, за груди имает! Оно целуется, милуется… Душа, глядючи, у матери радуется… а слова заговорит – адамантом дарит! Ой ты!

– Пой меня всякой отравой – сызнесу, а младень будет – решусь жизни!

Старуха, качая седыми космами, сходила в малую камору, принесла в деревянной чашке, до краев наполненной, черного питья.

– Пей, безжалостная!

Улька, откинув монашеский куколь озябшими руками, жадно схватила чашку и в три глотка выпила.

– Еще бы выпить, бабка?

– Еще изопьешь – кровями изойдешь!

Из своего черного одеяния Улька достала алтын серебряный.

– Бери! Верное ли твое питье?

– Верно, черница-вдовица! Иди, почивай спокойно, жди кровей… Коли много будет крови, приходи – уйму!

Улька ушла.


Той же изогнутой, заваленной снегом улочкой брела черноризница, брела к пустырям на окраинах Москвы, – нередко пустыри заселял какой-нибудь боярский захребетник. Большой клок насельник обносил тыном, в тыне ворота во двор; посреди двора строил избенку, иногда и часовню имени своего святого, а свободное место во дворе сдавал ремесленникам и другим таким же боярским страдникам, как и сам.

В такие дворы любили селиться те, которые исповедовали Аввакумово двоеперстие. Они селились на заднем дворе ближе к тыну. В тыне делали лазы на случай обыска да, кроме того, если место было сухое, строили часовню и без попа пели и обедню и вечерню у себя, не ходя в церковь, а в часовнях таких рыли подполье, и проходы подземные, и тайники.

Улька пришла к себе. Пять стариц перед налоем, с зажженными свечами толковали раскрытый лицевой Апокалипсис.

Четверо, крестясь, слушали, старшая поучала:

– Зрите ли, сестры, змия о седми главах?

– Зрим, зрим!

– Толкуй нам, сестра Соломония, а мы слышим и зрим!

– Змия сего напояют из чаши праведники в светлых одеждах…

– А што сие знаменует?

– Зрите дале, сестры: на змие в багрянице, в златой короне, восседает жена пияна кровями праведников, и жена та – вавилонская блудница!

– Господи Сусе!

– Чти нам, сестра Соломония, что речено про блудницу в святой книге?

Старшая старица громко прочла:

– «И видех жену пиану кровьми святых и кровьми свидетелей Иисусовых… и дивихся, видев ее, дивом великим вси…» Сказую вам, сестры, блудница пьяна кровьми святых. Это никонианская церковь! Кто убивает праведников, учеников Аввакума и страстотерпца Павла Коломенского? Кто гонит в Даурию дикую нашего сподвижника отца Аввакума, коего призвали, штоб устрашить и покорить, а не покорился им, и ныне по цареву повелению закован в чепи и удален на Воробьевы горы?

– Горе нам, горе оле, оле, бедным!

Улька, войдя, скинула верхнюю одежду, развязала тесемки кожаных улядей, сбросила их под лавку и легла у коника, близ дверей.

– Где была и грешна ли, сестра?

– Грешна, сестры, много, много грешна я…

– Истязуй себя!

– Изгони беса!

– Нет, сестры, не спасет истязание… видела его и не могу не видеть!

– Забудь его, искусителя! Бес, он сам бес, али не ведаешь?

– Не ведаю, сестры! Если изгоню его из моих очей, тогда и света мне не надо зреть!

– Чти молитву, чти молитву!

Старицы, покинув налой и книгу, обступили Ульку. Она говорила, как в бреду:

– Сестры, мир без него – вечная ночь… в этой ночи только он, соблазнитель мой, светел, как ангел…

– Плюнь! Сатана, сатана!

– Нет его, и все для глаз моих тьма!

– Чти молитву.

– Пусть так – она спит и… бредит…

– Несите Аввакумову ряску, накроем, спасет…

Старицы принесли из прируба черное, накрыли Ульку с головой.

Глава VII
Брат

У ворот родного дома Сенька понял, почему Улька хотела переждать до утра: ворота были переделаны, и не как у отца Лазаря – не запирались всю ночь, – новые ворота были заперты. Только на рассвете старик дворник их растворил. Ночью стучать в ворота и говорить с караулом решеточных Сеньке было опасно. Войдя во двор, он приказал старику:

– Пожду, а ты скажи хозяину: Семен-де, Лазаря Палыча сын, пришел.

Дворник спешно вернулся, провел Сеньку и отворил ему дверь в повалушу. Высокую поднял в свое время повалушу Лазарь Палыч и горницы возвел большие: «Хочу, чтоб в моих покоях было просторнее, чем в боярских!»

При свете зимнего утра и при свечах, горевших в шандалах на столе, в большом углу, Сенька, стоя в дверях, увидал человека, по воспоминаниям прежних лет мало похожего на брата Петруху. Среди повалуши стоял человек смелого вида, чванливый, так показалось ему, но с веселыми глазами, а платьем боярским напоминал жильца, только что приехавшего на государеву службу и еще не успевшего обноситься.

На молодце кафтан мясного цвета стрелецкого покроя, но отороченный по вороту и подолу бобром. Шапка – околыш куний – шлык большой малиновый, скошен ради ухарского вида на правый бок. По кафтану камкосиный[268]268
  Камка – шелк с бумагой.


[Закрыть]
кушак с кистями из золотых тряпок[269]269
  Из бахромы.


[Закрыть]
, ворворки на кафтане и поперечные нашивки – тянутого серебра. Только по концам буйно вьющихся русых кудрей Сенька, признал свою породу. На шапке брата, повыше куньей оторочки, знак стремянного полка – крупная золоченая звезда-бляха. У брата борода не длинная, русая, окладистая.

– Эк тебя, молодшего сына Лазаря, в костях подняло! Широк и велик. – Петруха сказал это со смехом, не двигаясь с места. Сенька все еще стоял в дверях, пригнув вперед голову. – Чего гнешься? Припри дверь, да обнимемся! Родня ведь!

Не оглядываясь, Сенька нащупал скобу, запер дверь и шагнул к брату. Они крепко обнялись.

– Митревна! – крикнул Петруха. – Неси браги: гость у нас! У меня же день сей просторной.

Из прируба повалуши вышла опрятно одетая пожилая женщина, принесла на стол малый жбан и два оловянных ковша, потом торопливо пошла в прируб, вернулась к столу с точеным деревянным блюдом, на блюде – жареная рыба, хлеб и нож. Поклонилась, сказала негромко:

– Девка, коя ходит доить коров да прибирать хлевы, неладная, Петр Лазарыч: сёдни не пришла, должно, к матке проведать чего убежала…

– Ну и что?

– Да то… сама пойду к скоту! А ты уж гляди: чего надо, бери брашно в прирубе.

– Поди, Митревна, управлюсь…

Братья сели за стол. С особенной радостью сел Сенька на скамью, на которой он еще в детстве сидел. Непокрытый стол был ему милее дорогих раззолоченных… За этим дубовым столом он усаживался каждый вечер с отцом и матерью Секлетеей. За ним сидя, он однажды спросил пьяницу монаха Анкудима: «Уж не с руками ли тот Дух Святой? Мастер стихиру чел, где Святой Дух робят биет розгой…» И вспомнилось Сеньке, как мать просила отца Лазаря побить его плетью за то. Брат, наливая брагу, вглядывался в Сеньку.

– Матер, матер! Вишь, ты в отца пошел… Чем же промышлял до сего времени? Одно время чул про тебя – был келейником Никона…

– От Никона сшел… стал гулящим.

– И то знаю! Чел твои приметы на столбе у Земского двора… в заводчиках Медного был?

– Не довелось быть… сидел я…

Дальше Сенька говорить побоялся, замолчал.

– В тюрьме?

– На мельнице… в Коломенском… шум пережидал.

– Оговорили тебя на пытке иные – приметы твои оттуда же.

Они выпили по доброму ковшу браги. Наливая по второму, Петруха добавил:

– А ништо! Меня сыскал – цел будешь. Год поживешь в дворниках, обличье сменишь, а там тебе службу сыщу! Дворнику поможешь: стар он у меня… Митревны моей муж, а Митревна моя замест матери Секлетеи живет…

Сенька чем больше пил, тем молчаливее становился. Петруха же, пока пил, ел, – молчал, а то говорил без умолку.

– Земские да решеточные ко мне не вхожи! За службу мою мой двор белый, иным до нас дела нет… Есть тут черница Аввакумовой веры, да она крепка на слово – лишнего не молвит, принимаю ее ради матушкиной памяти… Любила покойница таких… Конюх живет – скорбен ушми, и все мы тут…

– Знаю ту черницу: Ульяной зовут; она меня к тебе привела.

Сенька, чтоб больше не говорить о черноризнице, спросил:

– Скоро ли, Петра, боярином будешь?

– Живши у Никона, знаю я, бояр ты видал?

– Видал…

– И от отца Лазаря слышал о них? И вот мой те сказ про боярина: из стрельцов и дворянином малым быть – труд большой… Сами же бояра из-за чести быть ближе к царю грызутся как волки… Боярин иной весь век на Красном крыльце службу ведет, в сени царские не вхож! Иной по чину пошел дальше – вхож в царские сени, в палаты же ему до смерти не войти. Дворянину простому, не думному[270]270
  Думные дворяне – один из высших чинов, входили в Боярскую думу.


[Закрыть]
, подойти ко крыльцу царскому не всяк день указано… В палатах царских ходят и служат Прозоровские, Трубецкие, Морозовы, Одоевские, Солнцевы-Засекины… Их род не нашему стрелецкому ровня!

Сенька не слыхал, что сказал брат старухе, подававшей на стол, напомнил:

– Ты, Петра, може, на службу поздаешь?

– День – мой, служба – ночью до утра… Нет, Семушка, мое счастье не в царской службе… – Сказав это, Петруха оглянулся, напомнил ему отца Лазаря: тот, бывало, о царе скажет, сам или кто другой, оглянется, встанет и даже к окну припадет послушать, нет ли кого у подоконья.

– В чем же твое счастье, братан?

– По службе дальше мне ходу нет! Дворянских голодных детей много… на все готовых, а у меня гордость – я на все не готов!

– Добро, братан!

– Мое счастье могло бы свершиться, да, видно, не бывать ему!

– Пошто не бывать?

– За невесту, вишь ты, жемчугов надо много – столько не наберу. Пойдем-ка вот на двор, погляди, как я отцовы конюшни да хлевы поднял!

Они вышли. Сенька оглядел прочный дубовый тын, сад, конюшни со многими стойлами. Скота в них, в хлевах, а в конюшнях лошадей – много.

– Теперь сумеречно стает, да и конюх ушел куда-то, а то бы лошадей по двору погоняли! Глянь, бахмат[271]271
  Бахмат – мохнатая лошадь, иногда малорослая.


[Закрыть]
вороной – зверь зверем, грива, зри, почти до земли, а копыта железо, ступист, барберень окаянный, только рысью тяжел. Боярин тут один, знатной, торговал его, даже на двор ко мне приходил и брагу пил со мной; не уступил ему бахмата, сказал: не время еще… потом…

– Поспеешь, Петра, такого коня продать!

– Рухлядник теперь мой погляди! От родителей ничего не осталось, все сожгли черной смерти для…

Они пошли в подклеты. Петр завернул в повалушу, взял одну из свечей, пошатываясь, капая салом свечи на руки и пол, отворил рухлядник. Сенька увидал ферязи цветные, шубы и шапки зимние, каптуры и треухи, сапоги сафьянные, чедыги татарские.

– Чего же, братан, от тебя просят, ежели у тебя столько добра?

Петруха запер рухлядник и подклеты; тряхнув концами кудрей, помолчал.

Они пришли к столу в повалушу; налив по ковшу браги, чокнулись, Сенька выпил, а Петруха помедлил пить, сказал:

– Полюбил я, Семка! – Подняв голову и двинув шапку на правое ухо, рассмеялся: – Купеческую дочь полюбил, и я ей, знаю, по душе пал…

– Ну, так что?

– Купчина богатой, дурит, сколь может, а я к ему сваху заслал и выписал ей на бумажке все то добро, кое ты видел…

– Так!

– Он же сваху в горницы не пустил, на сенях держал… глянул на мою роспись, сказал: «Двор белой, лошади да скот ништо стоят, и ежели тот боярский сын из стрельцов не подарит мне жемчугу мерой со свою стрелецкую шапку, дочь не отдам!»

Теперь Сенька, сняв шапку, тряхнул кудрями, заговорил:

– Братан, кабы не мое горе, что себя среди дня белого показать не могу, добыл бы тебе не одну шапку жемчугу… Нынче же, думно мне, гибнет от корыстных дьяков мой товарищ бронник Конон, и я чаю, взяли уж его в тюрьму и избу опечатали… наш жемчуг там скрыт!

– А ежели бы мне… – глаза у Петрухи загорелись лихим огнем, – подговорить своих стрельцов да ударить бы по земским с боем?

– Ну, тогда тебе, брат, не свадьба – та же дорога в гулящие идти!

– Это ты вправду…

– Нет, Петра, тут есть другое…

– Что же другое? Говори, Семка! Ходишь в гулящих – у гулящего голова должна за двоих знать.

Теперь Сенька оглянулся, не слушает ли кто близ, и тихо заговорил:

– Конон, Петра, спалил свой дом… с его домом вся Бронная сгорела, и хоша сыска не было, видоков тоже, но Демка Башмаков дьяк то дело за собой держит…

– Помню тот пожар – большой… Башмаков же по тайным делам ходок, но любит посулы… взять его посулами? Поминками…

– Конон упрям, посулов не дает…

– Мы дадим!

– Слушай до конца, не горячись.

– Чую, говори…

– Он бы давно, дьяк тот, Конона в тюрьму свел, да за бронника одно время встал большой боярин, его крестный, князь Одоевский Никита. Князь не велел дьяку теснить бронника, и дело закинули… Время прошло немалое. Конон посулов не дает, все земские знают, что у него и деньги и платье ценное есть…

Дело с пожогом меж себя подняли, мекают, что Одоевский и не узнает, как извели бронника. Может, они его подержат, спустят, а пока что дом разграбят и запустошат!..

Петруха вскочил на ноги, кинул под ноги стрелецкую шапку, пошел плясать.

– Ты чего бесишься? – спросил Сенька, когда Петруха, наплясавшись, упал на скамью.

– Семка! Бахмата того торгует у меня Одоевский Никита Иванович. Сей ночью на службу поеду на бахмате и предложу ему коня сходно… а тут уж и про бронника Конона доведу ему. Он, думаю я, даст броннику опасную от дьяков грамоту. Верно ли, что бронник – крестник его?

– Верно, Петра! А добудешь, тогда женишься на любимой, ежели купчина чего другого не потребует.

Сенька умаялся у Конона, боясь обыска; теперь без боязни в родной горнице спал крепко и долго. Зимний день хмурый, а время дошло почти до полудни. Ему хотелось поспать, но в горницу пахнуло холодом, хлопнула дверь, и брат Петруха в том же наряде, как вчера, только с саблей на кушаке, встал у кровати, крикнул:

– Семка, слушай, чту:

«По моему ходатайству и личной просьбе у великого государя! На Земский двор думному дворянину Ларионову да товарищу его, дьяку Земского двора, Дементию Башмакову память: По указу великого государя всея Великая и Малыя и Белыя России самодержца Алексея Михайловича – дело с пожогом Бронной слободы, не сысканное допряма, за бронником Кононом Богдановым отставить и впредь по тому делу бронника Конона не волочить, не убытчить и с места не выбивать! А ежели тот сыск по бронника учинен и он в тюрьму взят же, то Конона того из тюрьмы вынять и рухлядь его, кою прибрали, вернуть.

Боярин Никита княж Иванов сын Одоевский».


Сенька, сбросив одеяло, босой вскочил на ноги и тут же сел на кровать.

– Как же я пойду, Петра?

– Не пойдешь так, как ко мне шел! Вон там в углу висит стрелецкий кафтан, надень его… под кроватью лежат сапоги желтого хоза, не влезут ноги – подберем сапоги другие. В повалуше на спице стрелецкая шапка. Мушкет там же, в углу. Справишься – мои стрельцы на дворе ждут. Коня, сбрую, седло найдем в конюшне.

– Счастье твое, Конон, что я попал сюда! – громко сказал Сенька, напяливая на себя малиновый кафтан.

– Думаю, Семка, что счастье всем нам троим! – сказал Петруха, уходя из горницы.


В Бронной слободе переполох. Любопытные ремесленники, одетые в кошули, сермяги и свитки, вышли на улицу, пятная черными от курных изб подошвами валенок белый снег. Перебегая босыми ногами по снегу из избы в избу, ребятишки в драных полушубках, высовывая из воротников взлохмаченные без шапок головы, кричали:

– Конона вяжу-ут!

– Кто вяжет-то? Эй вы, возгряки!

– Полтевские стрельцы земские!

– А вон еще едут конные красные кафтаны!

– То Головленковские… стремянные!

– Честь ему, безъязыкому, сколь стрельцов, да еще стремянные!

– Проворовался опять! Должно, и новой дом хотел запалить?

– Тот, старой, то, може, не он… не доказано!

– Ну, кому тогда было жечь?

Сенька, не похожий на себя, во главе пяти конных стрельцов подъехал к дому Конона. Стрельцы остались ждать. Гулящий, держа письмо Одоевского за пазухой, вошел в настежь раскрытые двери избы. В избу порывами ветра завевало снег.

На татуре среди избы сидел Конон, опустив голову. Сидел он в одной рубахе ночной, толстого холста, в синих крашенинных портках. Руки бронника были скручены за спиной, он, несмотря на холод, вспотел, потому что силился, шевеля руками за спиной, развязать их. Сеньки не узнал, не разглядывал никого, занятый какой-то суровой думой.

Четверо стрельцов в белых кафтанах лазали кто где мог. Двое из них ругались:

– Рухлядь грязная, а в кузне и быть не можно!

– Я, как черт, оттеле вылез!

За столом, где еще недавно Сенька с Кононом обедали, сидел подьячий Земского двора. Уставясь в бумагу, почти водя по ней жидкой бороденкой, закусив седой ус, писал, не глядя ни на кого, иногда дул на озябшие пальцы рук, не глядя на избу, спрашивал:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации