Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Впереди идущие"


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава вторая

В жизни Василия Петровича Боткина произошло событие чрезвычайное. Впрочем, начало не предвещало ничего опасного для холостяка, умеющего пользоваться благами жизни.

В обычной маскарадной сутолоке Василий Петрович приметил девушку, которая поразила его эстетическую душу свободной грацией движений и благоуханием расцветающей юности. Даже имя у новой знакомки было удивительно звучное и певучее: Арманс!

Василий Петрович был готов превратиться в пылающего страстью поэта. Но тут открылись обстоятельства совершенно прозаические: Арманс оказалась дочерью какого-то парижского рабочего; она смело отправилась в неведомую Россию, чтобы зарабатывать хлеб иглой в модной мастерской на Кузнецком мосту.

Тогда воспламененный эстет сообразил, что легко может стать героем быстротечного романа, который не потребует ни особых усилий, ни экстраординарных расходов.

Но стоило Василию Петровичу предпринять хотя бы самые отдаленные действия, свидетельствующие о том, что он жаждет испить от чаши наслаждений, как все в миг менялось.

– О, Basil! – Ее голос был полон гнева и укоризны, каблучки стучали быстро и повелительно, а сама Арманс оказывалась на таком же далеком расстоянии, как освежительная чаша от уст грешника, сгорающего в адском пламени.

Арманс Рульяр вовсе не была похожа на тех заезжих француженок, которых знал Василий Петрович Боткин по московским ресторанам и по кутежам на ярмарках. Маленькая Арманс, нежная, ласковая, веселая, ни на кого не была похожа! Что оставалось делать Василию Петровичу, как не влюбиться по уши? Вот с этого и начались чрезвычайные события в жизни почтенного эстета, которого какая-то легкомысленная девчонка окрестила Базилем.

Василий Петрович по-прежнему сидел целые дни в отцовском «ангаре», и даже здесь ему слышался ее смех. Но появление Арманс в чаеторговой конторе было так же невозможно, как сошествие сюда небесного ангела, которому вдруг вздумалось бы осведомиться об оптовых ценах на китайский чай.

Из-за Арманс остановились и литературные занятия Боткина, а ведь совсем недавно он написал для «Отечественных записок» замечательные статьи «Германская литература в 1842 году», которые понравились Виссариону Белинскому больше всех прежних его статей.

Василию Петровичу даже некогда было признаться старому другу, что он не столько изложил в этих статьях собственные мысли, сколько широко использовал брошюру «Шеллинг и откровение» мало известного в России автора – Фридриха Энгельса. Да бог с ними, с учеными немцами, – единственно Арманс владеет мыслями и чувствами Василия Петровича. Он называет ее Миньоной и Клерхен, хотя дочь предместий Парижа, может быть, и не знает, что значат эти имена для поклонника бессмертных творений Гёте…

Все в жизни Василия Петровича подчинилось демонической силе любви. Но тут же посетила его еще одна, правда, незваная и непрошеная, но опасная гостья – рефлексия. Можно ли назвать наваждение любовью? Способен ли он, Василий Петрович Боткин, к истинному чувству?

Может быть, ему следует жениться на Арманс? И тотчас, как тень отца Гамлета, немедленно возникал перед ним призрак сурового родителя Петра Кононовича: «Жениться на француженке? На католичке? На швее?» Самоочевидные возражения Петра Кононовича были бы тем более существенны, что он надежно держал капитал в своих руках и наградил бы старшего сына-наследника при его неповиновении разве что могучим кукишем.

Василий Петрович задумывался о тайном браке, потом снова был готов спасаться бегством.

По счастью, Арманс понятия не имела о том, что значит на русском языке мудреное слово – рефлексия. Она даже не подозревала о страданиях несчастного Базиля. Сколько бы часов ни отдавал он размышлениям – ни философия, ни итальянская музыка, ни германская литература не занимали в этих размышлениях никакого места.

Даже письмо, пришедшее от Белинского, он решился распечатать не сразу.

«Я чувствовал, что должен был уведомить тебя, – писал Белинский, – что ехать решительно не могу; но вид пера погружал меня в летаргию… Работа журнальная мне опостылела до болезненности, и я со страхом и ужасом начинаю сознавать, что меня не надолго хватит… Я – Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» – моя скала, Краевский – мой коршун. Мозг мой сохнет, способности тупеют…»

Дальше прочитать не удалось.

В дверях стояла Арманс, чуть порозовевшая от легкого мороза. Она скинула плохонькую шубку на руки Василия Петровича, потом присела в реверансе, как благонравная девица, и, старательно расправив платье, опустилась в кресло. А потом, словно отыграв роль, рассмеялась и протянула маленькие руки к Боткину…

Ему снова пришла в голову безумная мысль: не жениться ли на этой упоительной девчонке? Но он тут же поглядел на нее, не скрывая растерянности: его будущая супруга, если только допустить такую возможность, угощалась конфетами и, покончив с одной, старательно облизывала пальчики, прежде чем приняться за следующую!

Василий Петрович все чаще называл гостью Миньоной. Миньона вдруг задумалась, притихла и, должно быть по рассеянности, надолго оставила свои пальчики в его руке. Пальчики были горячи и покорны…

А Василий Петрович, не дочитав письмо Белинского, так и не узнал, что творится в Петербурге. Редактор-издатель «Отечественных записок» Андрей Александрович Краевский, пережив семейное горе, вернулся к управлению журналом. 1843 год встретил его приятной новостью: подписка на «Отечественные записки» шла и шла вверх! Андрей Александрович нетерпеливо заглядывал в желанное будущее. Черт возьми! Он станет наконец единственным и полновластным распорядителем журнала. Но до тех пор еще придется терпеть даже нежелательные крайности, если эти крайности не только не отпугивают, но все больше привлекают подписчиков.

Беседуя с Белинским, Андрей Александрович по-прежнему его торопит, убедительно просит, напоминает и опять торопит. Торопить нерадивого сотрудника редактору-издателю тем легче, что сотрудник опять забрал вперед более тысячи рублей. Кроме того, Андрею Александровичу положительно известно, что Белинский имеет и другие немалые долги. Куда же ему деваться?

– Еще раз прошу вас, почтеннейший Виссарион Григорьевич, – заключает свои беседы редактор-издатель «Отечественных записок», – поспешайте! Из-за вашего промедления простаивает типография. Растут неисчислимые убытки. Убытки! – с укоризной повторяет Андрей Александрович.

А Белинский, исписав горы бумаги, тратит короткие дни отдыха на… преферанс.

Он играет запоем и, по собственному признанию, горячится, как сумасшедший. Он готов не есть – только бы играть; он готов не спать – лишь бы нашлись партнеры.

Конечно, Виссарион Григорьевич не может проиграть состояния, которого у него нет; по той же причине он не может заложить имение; но если человек, работающий из-за хлеба насущного, проигрывает в короткое время сто пятьдесят рублей наличными и триста рублей «на мелок», это ли не свидетельствует о безумии?..

Страсть к преферансу начинает ужасать его друзей, а он снова садится за карточный стол и возвращается к себе то в три, то в четыре часа ночи. Играл бы еще дольше – только бы не быть дома одному. Надолго ли его хватит?

А не все ли равно? Писать становится невозможно, в бешенстве убеждает себя Виссарион Белинский. Цензура вырезала целый печатный лист из его обзора русской литературы. А он так дорожил этой статьей!

Белинский задумал большую статью о Державине. Надо же показать русским читателям те исторические условия, из-за которых не мог свободно развиться талант поэта. Надо сказать, почему Державин, выйдя в знать, не мог отразить свой век во всей его полноте; он мог отразить свое время только так, как оно отразилось в высших кругах общества, с которыми остальная русская жизнь не имела ничего общего!

Белинский смотрит на эту статью как на подступ к давнему замыслу – дать читателям полное обозрение созданий Пушкина, но не иначе, как на фоне исторического развития всей русской литературы. Давно обещан читателям этот труд. Когда же он за него возьмется?

В «Отечественных записках» печатались статьи Герцена «Дилетантизм в науке». Больше чем кто-нибудь другой понимал Виссарион Белинский, с какой смелостью явился Герцен на заросшем сорняками поле философии.

– Донельзя прекрасная статья! – повторяет Виссарион Белинский. – Вот как надо писать для журнала. Чертовски хорошо! – И, мысленно обращаясь к Герцену, заключает со вздохом: – Счастлив ты в трудах и в семье. Счастлив ты, коли об руку с тобой идет твоя избранница, лучше которой нет никого на свете.

В его, Белинского, жизни все смешалось в каком-то диком хаосе. Хищным коршуном смотрел Краевский; неумолимо грозила карающим перстом цензура; мерещились карты; улетали неведомо куда бессонные ночи; каждый раз, когда он брался за работу, теснило грудь от мучительной мысли: способности тупеют.

Он давно не писал даже Боткину. Наконец объяснил в письме:

«Причина этому – страшное, сухое отчаяние, парализовавшее во мне всякую деятельность, кроме журнальной, всякое чувство, кроме чувства невыносимой пытки. Причин этой причины много; но главная – невозможность ехать в Прямухино…»

«Как в Прямухино?!» – поразился Боткин, когда, расставшись с Арманс, вернулся к недочитанному письму. В Прямухине, тверском имении Бакуниных, живет Александра Александровна Бакунина. Кому, как не Боткину, помнить, что значила когда-то в их жизни эта девушка?

А Виссарион Белинский продолжал:

«Мысль о Прямухине я всячески отгонял, словно преступник о своем преступлении, и она, в самом деле, не преследовала меня беспрестанно, но, когда я забывался, вдруг прожигала меня насквозь, как струя молнии…»

Василий Петрович Боткин мог сделать безошибочный, как казалось, вывод: если все это так, значит, прошла у Виссариона дурь, которую он вбил себе в голову, когда посылал его, Боткина, знакомиться с какой-то классной дамой. Даже фамилию ее забыл Василий Петрович, и Белинский не упоминал о ней в своих письмах.

Как одержимый, он снова писал только о Прямухине:

«Из Прямухина пишут ко мне – зовут, удивляются, что я не еду и молчу, говорят, что ждут, – о, боже мой!.. Нет сил отвечать. А может, оно и лучше, что мне не удалось съездить: я, кажется, расположен к сумасшествию, а теперешнее сумасшествие было бы не то, что прежнее».

Боткин отвлекся от письма. Когда-то он пережил с Александрой Бакуниной неповторимые часы. Но что вспоминать Виссариону Белинскому, кроме собственной фантазии да быстрого нелегкого похмелья? А он, чудак, кажется, снова пьян?

«Пьян, Боткин, в самом деле пьян! – мог бы подтвердить Виссарион Григорьевич. – И как это случилось, видит бог, не знаю…»

Из Прямухина приходили к Белинскому новые письма. Их писали все молодые Бакунины сообща. В шумном, наполненном молодежью бакунинском доме не было только Михаила Бакунина, уехавшего за границу.

Письма были объемистые, писанные разными почерками, но Виссарион Белинский безошибочно отличал строки, написанные изящной и твердой рукой Александры Александровны. Она тоже присоединялась к общему приглашению.

Прямухино! Так вот где кроется причина сухого отчаяния!

«Если что-нибудь живо напоминало мне Прямухино, – писал туда Белинский, – и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала в грудь мою и, махнув рукой, я хватался за все, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние…»

Виссарион Григорьевич знал, конечно, что эти строки прочтет Александра Бакунина.

Глава третья

– Тургенев, Иван Сергеевич, – отрекомендовал себя посетитель. Он говорил не без смущения, но прикрыл смущение подкупающей улыбкой.

– Милости прошу, – отвечал Белинский. Гость как-то сразу пришелся ему по душе.

– Видеть вас стало давним моим желанием, Виссарион Григорьевич, что совершенно естественно, впрочем, для вашего почитателя. А кроме того, – продолжал Тургенев, – я много наслышан о вас в Берлине.

– В Берлине?

– По счастливой случайности мне привелось жить в Берлине в одном доме с Михаилом Александровичем Бакуниным и, смею сказать, заслужить его дружбу.

– А! Вы знаете Мишеля?! – Интерес Белинского к новому знакомцу сразу повысился. – И давно вы с ним расстались?

– Всего несколько месяцев. А дату знакомства с Михаилом Александровичем, как событие чрезвычайное в моей жизни, я даже записал на экземпляре «Энциклопедии философских наук» Гегеля. Мне казалось, что нет более подходящей книги для этой записи.

– Стало быть, и вы уплатили дань германскому философу?

– Уплатил, хотя, может быть, и не сполна, – охотно признался Тургенев. – Мне думается, что философия, оставаясь наукой, должна быть и величайшим творением искусства, а философы – мудрыми мастерами этого искусства. Во всяком случае, я многим обязан Бакунину, который очень облегчил мне блуждания в философских дебрях. Но, конечно, не только поэтому могу я сказать о нем: человек исключительных дарований!

– Кому, как не мне, знать способности Мишеля! – откликнулся Белинский. – Если бы только оказался он способен к деятельности практической!

– Знаю, Виссарион Григорьевич, о всех ваших спорах и расхождениях. Слушал я Бакунина и думал: вот ненаписанный роман о поисках истины, которые начались на Руси…

– Ненаписанный роман, говорите? Боюсь, что такому роману пришлось бы застрять на первых главах. Теперь я примирился с Мишелем. Знаю, что он совсем не тот, каким был во время нашей юности в Москве. Но никогда не сочту прежние споры бесплодными – это была необходимая полоса нашего развития. Нуте, а что же вы-то сами делали в Берлине, если не целиком поглотил вас Гегель?

– Я окончил университет у вас в Петербурге. Говорю – у вас, потому что детство мое прошло в Москве, на Орловщине и за границей, куда возили меня родители. Так вот, окончил я университет в девятнадцать лет и поехал в Берлин совершенствовать знания. Меня интересовала и история, и филология, и философия, но тут я первым делом убедился, насколько неполно наше учение. Пришлось покорпеть и над латынью и над греческой грамматикой. – Тургенев говорил серьезно, потом вдруг почти по-детски признался: – Однако же я мог бы больше успеть в науках, если бы не предался отчасти рассеянной жизни. И в этом грешен по молодости, Виссарион Григорьевич!

В последних словах чувствовалось, впрочем, не столько раскаяние, сколько мальчишеская удаль. А мальчишка объявил, что в прошлом году он приступил в Петербургском университете к экзаменам на степень магистра философии и удачно сдал главный экзамен. С откровенной скромностью он приписывал успех не столько своим знаниям, сколько склонности господ профессоров довольствоваться хоть и поверхностными, но бойкими ответами.

«Да сколько же лет этому без пяти минут магистру философии? – размышлял Белинский. – Должно бы быть, по расчету, не меньше, чем двадцать пять, а по живости, по непосредственности и чистосердечию – еще только бы воевать за Шиллера. Любопытный объявился гость!»

– Я близко знал и покойного Николая Владимировича Станкевича, – продолжал Тургенев.

Со Станкевичем были связаны московские годы жизни Виссариона Белинского. В кружке Станкевича начались философские споры.

– И Станкевича знали? – переспросил Белинский и сел против гостя.

– В Берлине я не мог заслужить внимания Николая Владимировича по рассеянной своей жизни. Мы сошлись с ним позднее, в Италии.

– Позвольте, – перебил Белинский, – вы и в Италию попали?

– Моя жизнь, Виссарион Григорьевич, идет как-то на перекладных. Но я не боюсь ни путешествий, ни влечения к наукам и к искусству Запада. Разве мы, русские, столь ничтожны как народ, что можем потерять в этом общении свою самобытность? Пусть о том толкуют славянофилы. У нас на Руси, случается, не только шапку, но и мозги носят набекрень. – Иван Сергеевич нашел удачное слово и остался очень доволен, глядя, как зашелся от смеха Белинский. – Так вот, – Тургенев снова вернулся к рассказу, – в Италии и раскрылось передо мной все богатство души Станкевича. Он помог мне понять неумирающее величие итальянской живописи. Я, признаться, стал было даже брать уроки у итальянских художников, и хоть в живописцы не вышел, но о занятиях своих ничуть не жалею… Со Станкевичем мы говорили часто о Пушкине. Как-то раз он начал читать мне свои любимые пушкинские стихи, но вдруг голос его оборвался. Он обтер губы платком – на платке осталось кровавое пятно. Николай Владимирович спрятал платок и продолжал читать. Я не думаю, что он предчувствовал близкую смерть, но он очень томился и нетерпеливо ждал приезда Варвары Александровны Бакуниной, по мужу Дьяковой. Я был приобщен к тайне этой любви. По счастью, Варвара Александровна успела приехать к Станкевичу незадолго до его кончины…

О, сестры Бакунины! Вот и опять явилась на сцену одна из них. Белинский слушал печальный рассказ и уносился мыслями в прошлое, а направление этих мыслей было все то же – в Прямухино. Не к Варваре Бакуниной, а к ее сестре Любови вначале склонилось сердце Николая Станкевича. Уже объявлены они были женихом и невестой, когда у Станкевича зародились сомнения в серьезности его чувства. Сомнения переросли в уверенность. Несбывшееся счастье обратилось в муку. Горькую истину надо было скрыть от девушки, у которой развивался тяжкий недуг. Станкевич, сам пораженный чахоткой, уехал за границу. В письмах к невесте он поддерживал святую ложь. Любовь Бакунина умерла, так и не узнав жестокой правды. Станкевич нашел свое короткое счастье перед смертью, и избранницей оказалась сестра Любови, из той же семьи Бакуниных!

– Должен же был хоть перед гробом обрести счастье с нею Станкевич! – прервал молчание Тургенев. – Как вы думаете, Виссарион Григорьевич?

Белинский развел руками. Волнение его, видимо, достигло предела.

– – Почему же, – воскликнул Тургенев, – этот человечнейший из людей ушел из жизни, ничего не свершив?! И только наши воспоминания остаются единственным ему памятником? А знаете, кто познакомил меня со Станкевичем? Грановский! Мы вместе с ним учились в Петербургском университете. Он уже кончал курс, я – только начинал. Но среди всех юнцов именно меня избрал для конфиденций Грановский. Он читал мне отрывки из своей драмы в стихах под названием «Фауст». – В улыбке Тургенева почувствовалось мягкое снисхождение к прошедшему. – Если не ошибаюсь, в этой драме Фауст и Мефистофель поднимаются над землей в каком-то стеклянном ящике и обозревают открывающиеся виды. Фауст произносит подходящий к случаю и, признаться, длинноватый монолог, а Мефистофель молчит как убитый. Потом-то я догадался: какие же язвительные монологи мог вложить в уста бесу Грановский? Ирония чужда ему и останется чуждой навсегда. Недавно я встретил его в Москве, и мне казалось, что одного боялся Тимофей Николаевич, ныне ученый муж, глядящий в профессоры: не сконфужу ли я его напоминанием о том, как он мучил Фауста и беса путешествием в стеклянном ящике, а меня – стихами, бог ему прости? Но кто же не пишет стихов? Вот и я, если каяться, тоже пишу. – Признание вырвалось, казалось, совершенно непроизвольно.

– Стихи? – удивился Белинский.

– Стихи, – с сокрушением подтвердил Тургенев. – И третий год печатаюсь, правда не часто, в «Отечественных записках».

– Не может быть! – еще больше удивился Белинский. – Почему же я-то вас не знал?

– Как закоренелый преступник, я искусно заметаю следы. Моя фамилия надежно прикрыта от критиков скромными буквами Т. Л. Вторая из них произошла от девичьей фамилии моей матушки, урожденной Лутовиновой.

– Позвольте, позвольте, – стал припоминать Белинский, – в таком случае это были ваши стихи – «Баллада», – кажется, так они назывались? Чем-то они мне приглянулись. Ну-ка, напомните!

Тургенев не заставил себя просить:

 
Перед воеводой молча он стоит;
Голову потупил – сумрачно глядит.
С плеч могучих сняли бархатный кафтан;
Кровь струится тихо из широких ран…
 

Кончил читать и сейчас же перевел разговор:

– Должен отметить, Виссарион Григорьевич, что не редактору-издателю «Отечественных записок» принадлежит честь открытия поэта Т. Л. Начинал я под высоким покровительством Петра Александровича Плетнева, которого вы изволите, конечно, хорошо знать. По неизреченной доброте своей Петр Александрович печатает на страницах «Современника» всякий рифмованный лепет. Там и я живописал красоты отечественной природы в вечерний час, а также взывал к Венере Медицейской. И даже зван был к Петру Александровичу Плетневу на его литературные вечера. Вот там однажды… – Тургенев приостановился, и на лице его появилось восторженное выражение. – Вот там однажды вижу в передней человека среднего роста, который уже надел шинель и шляпу и, прощаясь с хозяином, очевидно продолжая какой-то разговор, звучным голосом воскликнул: «Хороши же наши министры! Нечего сказать!..» Он засмеялся и вышел. Я успел разглядеть только живые, быстрые глаза и белые, сверкающие зубы. То был Пушкин, которого я тогда впервые увидел. Годы идут, Виссарион Григорьевич, а я и сейчас слышу его голос: «Хороши же наши министры!» Вот эпиграф, которым должно украсить всякое повествование о российской власти.

Гость несколько раз порывался уйти, искренне каясь в том, что злоупотребляет временем и вниманием хозяина.

– Сидите! – отвечал ему Белинский. – Любопытно знать, как вы судите о русской словесности?

Но, едва завязался этот разговор, Тургенев вернулся к воспоминаниям. И сколько же было их у этого удивительного человека! Иван Сергеевич видел Лермонтова и запомнил взгляд его больших и неподвижно-темных, сумрачных глаз. Тургенев был и в числе тех петербургских студентов, которые слушали лекции по истории средних веков адъюнкт-профессора Гоголя-Яновского. Совсем недавно он несколько раз встречал Гоголя в Москве.

– Представляете, Виссарион Григорьевич, кто собирается в гостиной Елагиных? – начал новый рассказ Тургенев. – Главным образом – юродствующие во славянофильстве. И вдруг – Гоголь! Как мне хотелось послушать, о чем беседует с ними Николай Васильевич! Но то ли сами славянофильствующие господа витийствовали без роздыха, то ли Гоголь предпочитал размышлять о «Мертвых душах», над которыми тогда работал, но так и не услышал я ни единого его слова. Теперь могу рассказывать: «Видели Гоголя, Иван Сергеевич?» – «Видел!» – «Ну что?» – «Да так… молчит Гоголь. Такой оригинал!» Рассказчик так произнес последние слова, что Виссариону Григорьевичу невольно подумалось: «Играть бы ему Хлестакова. Право, играть бы!»

– О, Москва, Москва! – воззвал Тургенев. – Один Константин Аксаков чего стоит: философский субстанциональный пирог с московской начинкой!

Это было так неожиданно, что долго смеялся Белинский. Иван Сергеевич почувствовал, что он сделал знакомство, которое будет и долгим и прочным.

– Михаил Александрович Бакунин, – серьезно и с глубоким раздумьем начал Тургенев, – много рассказывал о своих сестрах. Когда я познакомился с Варварой Александровной, мне еще больше захотелось узнать остальных. Будучи в Москве, я, конечно, воспользовался рекомендацией Михаила Бакунина, чтобы поехать в Прямухино.

– В Прямухино! – только и мог сказать Белинский. Слушал гостя Виссарион Григорьевич, и казалось ему, что он наяву слышит, как шелестят в прямухинском парке липы; будто сам дышит ширью прямухинских полей; будто наяву видел вечерние огни в окнах прямухинского дома; будто сам поднимался на террасу по замшелым ступенькам; сам слышал, как кто-то поет в комнатах чистым, горячим голосом. Трудно было понять, был ли этот рассказ экспромтом или картиной, до мелочен отделанной художником.

– Помнится, вы говорили, Иван Сергеевич, что учились живописи в Италии? – воспользовался паузой Белинский.

– Учился, – подтвердил Тургенев.

– А надо вам живописать словом. У вас в рассказе даже ступеньки, ведущие на прямухинскую террасу, и те поют.

В рассказе Тургенева как живая явилась наконец и Александра Бакунина, вечно с книгой в руках, с неохотой бросающая первое слово, зато потом, когда увлечется, – неутомимая спорщица. Тургенев говорил о ней много, с чувством, и трудно было понять, знает ли он о том, что пережил в Прямухине Белинский. Впрочем, как он мог не узнать об этом от Михаила Бакунина?

Иван Сергеевич то рассказывал о шумной ватаге юных братьев Бакунина, то снова повествовал о поэтической прелести его сестер. Но как-то выходило, что только одна из сестер, Татьяна, присутствовала в рассказе как едва ощутимая тень.

– Вы несправедливы к Татьяне Александровне, – не выдержал наконец Белинский. – Есть ли более благородное существо на свете?

– Не мне о том спорить, – согласился Тургенев, – но всякое суждение мое о Татьяне Александровне могло бы показаться пристрастным.

– Надеюсь, в этом нет тайны?

– Нет, Виссарион Григорьевич. Я отдал Татьяне Александровне свое чувство.

– Стало быть, и вы не миновали прямухинских чар?

– Не миновал и не раскаиваюсь в этом, хотя мы и разошлись. – Тургенев стал сосредоточен и, казалось, с трудом находил нужные слова. – О сестрах Бакуниных, Виссарион Григорьевич, не просто говорить. А еще труднее их понять. Ум, поэзия, грация души – все так…

Белинский уставился на гостя: куда гнет этот молодой человек? А гость показал себя с новой стороны:

– Эти одаренные натуры, Виссарион Григорьевич, рождены для того, чтобы быть несчастными. Они не принесут счастья никому. Я имею в виду всех сестер Бакуниных, – говорил Иван Сергеевич. – И знаете, почему? Они неспособны к глубокому чувству, которое было бы подобно религии, но у них нет и смелости прямо посмотреть черту в глаза…

– Какому черту? – только и мог переспросить Белинский.

– Ну, это весьма фигуральное выражение, – отвечал будущий магистр философии. – Бывает такая способность у людей: следовать влечению сердца, не двоясь между прописными принципами и чувством. Такой смелостью награждает избранных черт, или, говоря высоким слогом, Мефистофель. Но не тот смиренно-молчаливый Мефистофель, с которым когда-то меня познакомил Грановский…

«Умен, – решил после ухода гостя Виссарион Григорьевич. – Чертовски умен! Однако срезался на Прямухине. Срезался и заврался!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации