Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Впереди идущие"


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава третья

Невесело встретил Александра Герцена отчий дом. Все больше замыкался от жизни богатейший московский барин Иван Алексеевич Яковлев; сидел безвыходно в кабинете, занимаясь лечением действительных и мнимых болезней.

В этом же кабинете, воздух которого был пропитан запахом лекарств, и произошла встреча отца с сыном, вернувшимся из ссылки. В свое время Иван Алексеевич, путешествуя за границей, набрался было вольного духа, – кто в молодости не грешил? Однако вовремя опомнился Иван Алексеевич – огромное состояние и обширные вотчины оказались могучим противоядием против опасных мечтаний. Давно бы пора взяться за ум и Александру.

Иван Алексеевич присмотрелся к сыну; бросил рассеянный взгляд на Наташу, которая, став его невесткой, не сделалась ему ближе; подивился короткую минуту на внука Сашку, которого привезли родители в Москву. Сашка, цепляясь за материнскую юбку, смотрел на Ивана Алексеевича еще с большим удивлением.

– Ну, устраивайся с богом! – объявил Иван Алексеевич после первых приветствий. – Поместитесь в малом доме, так и мне и вам будет удобнее.

Мысль о том, что его сын будет состоять под полицейским надзором, нарушала спокойствие Ивана Алексеевича.

– Ежели же, – продолжал он, обратившись к Герцену, – частный пристав или квартальный станут справляться о твоем здоровье, то объяви моим именем: сюда, в мое обиталище, им хода нет. Такого позора не потерплю!

Давно не может понять Иван Алексеевич, что творится с Александром. Жить бы ему беззаботно на отцовских хлебах, а он вместо того дважды угодил в ссылку, побывал и в Вятке и в Новгороде.

– Все еще в вольнодумцах ходишь, сударь? – спросил, не выдержав, Иван Алексеевич. – Так ведь теперь сам испытал: у нас с вольнодумцами шуток не шутят.

Герцен вспыхнул. Ответил родителю, что, побывав в изгнании, он окончательно утвердился в мысли: вся русская жизнь требует коренных перемен.

Иван Алексеевич слушал с нетерпением.

– Сказывают, ты еще и статейки пописываешь? – спросил он с холодной улыбкой. – Беспредметное, сударь, занятие.

И, высказав сыну все, что следовало, Иван Алексеевич обратился к доверенному слуге:

– Подай-ка мне вчерашние капли.

Родственная аудиенция была закончена. Иван Алексеевич дал знак об этом величественным движением исхудалой руки.

Сашка устремился на волю с такой быстротой, что мать едва успела схватить его за парадный кружевной воротник.

Двери кабинета Ивана Алексеевича наглухо закрылись. Долгожданных гостей перехватила мать Герцена.

Странно сложилась судьба Луизы Ивановны Гааг. Когда-то, путешествуя по Германии, Иван Алексеевич встретил ее, дочь мелкого чиновника. Ей едва исполнилось шестнадцать лет; она была моложе Ивана Алексеевича лет на тридцать. Но то ли по барской прихоти или действительному увлечению, привез ее Иван Алексеевич в Москву. Здесь и родила Луиза Ивановна сына Александра. Произошло это в грозное время – армия Наполеона приближалась к Москве. Юная мать вместе с грудным младенцем оказалась в дальней яковлевской вотчине одна, без языка, среди молчаливых, бородатых русских мужиков. Собственная гибель представлялась ей неминуемой. Как спасти сына? Только эта мысль поддерживала ее силы. Но Иван Алексеевич, как только отлетела от Москвы военная гроза, вспомнил о ребенке. Вместе с ним была возвращена и мать.

С тех пор живет Луиза Ивановна при Иване Алексеевиче на каких-то неопределенных, птичьих правах. Никто, начиная с хозяина дома, ее давно не замечает. Да и заботы самой Луизы Ивановны сосредоточились только на том, чтобы остаться неприметной тенью в пышных хоромах: сохрани бог, еще прогневается Иван Алексеевич!

В такие минуты Иван Алексеевич язвительно обращался к ней: «Барышня!» Весь яд этого обращения заключался в том, что Луиза Ивановна, не получив прав законной жены, числилась по бумагам девицей. Если же очень не в духе был Иван Алексеевич, то шутил еще язвительнее:

– Вы, барышня с сыном!..

II вот – долгожданный сын снова с ней.

Луиза Ивановна целовала и сына, и невестку, и внука, пугливо прислушиваясь: как бы не увидел эти нежности Иван Алексеевич…

Встреча с отцом не порадовала Герцена. На мать смотрел он с нежной любовью и горьким состраданием.

Молодые стали вить гнездо в малом доме.

Александр Герцен, надолго отлученный от Москвы, бросился изучать московскую новь. А где ее найдешь?

Московские сановники и неслужащие господа дворяне вечером, прежде чем сесть за карточный стол, перекидывались коротким словом об известных барских докуках: совсем избаловались мужики – где от барщины отлынивают, где оброка недоплатят.

Старая барственная Москва жила, по-видимому, своей неизменной жизнью. Ан нет! В этой пустопорожней жизни нарастали тревоги. В каком-нибудь имении на крыше барского дома вдруг взметнет огненным крылом красный петух, и взлетает тот петух все чаще и чаще: вчера кукарекал где-то в волжских деревнях, сегодня объявился в ближней подмосковной. Иному же владетелю приходится и совсем плохо: вызывай воинскую команду. Тут господа дворяне порядок знают и никаких новшеств не хотят, разве только чтобы побольше войска было наготове.

Но нашлись в Москве и такие философы, которые желают обновления жизни… стариной. Смотрят эти философы-славянофилы вроде бы в историю, но выдают за историю собственные мечтания; говорят о народности, но принимают за народность суеверия и пережитки; предрекают России своебытный путь развития, а как и чем живет народ, не знают и знать не хотят. Далеки барские гостиные от мужицких черных изб.

Наиболее прозорливые из славянофилов понимали, что именно в народе таится будущее России. Но после такого признания немедленно наделяли народ собственными мыслями, а потом приятно рассуждали о величии смиренномудрого народа-богоносца.

Если же эту картину несколько портил красный петух, гулявший по крышам барских усадеб, если нарушал сельскую тишину бой барабанов, с которым шли на вразумление народа-богоносца воинские команды, то был и здесь ясен славянофилам путь спасения: надо очистить Русь от новшеств, заведенных со времен Петра I, и вернуть отечество ко временам Гостомысла. Каков был премудрый Гостомысл, этого, по темноте преданий, никто знать не мог. Главное заключалось в древней русской самобытности. Какова была та самобытность, достоверно тоже никто не знал, и каждый живописал ее по собственному разумению.

Славянофилы, которые были посмелее, даже косились на правительство, наивно подозревая его в попустительстве западникам. Когда же говорили о самих западниках, сеющих смуту, тут готовы были московские философы применить древнейшее против крамолы средство – топор и плаху.

Александр Герцен не представлял себе, каким пышным цветом расцвела в Москве эта своебытная философия – помесь маниловских мечтаний, ученой схоластики, нетерпимости и мистицизма с привкусом лампадного масла.

Но и у своебытных философов не было единого взгляда на будущее. Если же что-либо и объединяло их без исключения, то это была лютая ненависть к Виссариону Белинскому.

– Они правы по-своему, – говорил Герцен жене, возвратись с очередной сходки у славянофилов. – Белинского можно или любить, или ненавидеть. Середины нет.

– А когда же Виссарион Григорьевич будет в Москву? – спрашивала Наталья Александровна. Она издавна питала к нему большую дружбу.

– Боткин твердо отвечает: обещал Белинский этим летом хоть пешком, да прийти в Москву.

Лето было в разгаре. Белинский в Москву не ехал.

Немногих прежних друзей застал, вернувшись из ссылки, Герцен. Невесело пенилось при встречах вино. Приветствуя изгнанника, вспоминали тех, кого раскидала жизнь в разные стороны.

Чаще всего ездил Герцен к Грановскому. Этот молодой преподаватель Московского университета обладал широким кругозором и нежной, мягкой душой. Совсем еще юная жена Грановского так же легко и естественно сошлась с Натальей Герцен. На дружеских встречах шумел неугомонный Кетчер. Одинокий бобыль, он так растворился в товариществе, что вне товарищества не мог провести дня. Позже других приезжал Василий Петрович Боткин. Суровый родитель по-прежнему не давал спуска сыну-приказчику, даром что стал сын знатоком искусства и литературы. На сходках не было Виссариона Белинского, но он постоянно напоминал о себе в каждой книжке «Отечественных записок».

Всех их славянофилы презрительно именовали западниками.

Но даже славянофилы, предававшие анафеме всех западников скопом, понятия не имели о том, какие ожесточенные распри вскоре у них возникнут. Некоторые из западников считали порядки, утвердившиеся в Западной Европе, едва ли не конечной и совершенной формой жизни. А Виссарион Белинский и Александр Герцен, например, вовсе не считали порядки западных государств ни конечными, ни совершенными. Они ясно представляли себе, что несут обездоленным самые красноречивые конституции, продиктованные властью капитала.

Но пока что битвы у московских западников происходили со славянофилами. Появился Герцен – бои ожесточились.

Константин Сергеевич Аксаков сам давал соблазнительные поводы для атаки. Это был воинствующий и неутомимый пророк, искавший битвы с неверными.

– Петербург, – объяснял Аксаков, – только резиденция онемечившихся царей, Москва – столица русского народа.

– Добавьте, – перебивал его Герцен, – что в Петербурге вас посадят в кордегардию, а в Москве отведут на съезжую. Как же не предпочесть патриархальную Москву?

Но пророк не любил шуток, когда дело касалось его веры. В ответ он начинал величание Москвы – столицы народа-богоносца. От восторга речь его прерывалась мистическими восклицаниями, смысл которых был понятен только самому пророку.

…Герцен, вернувшись домой, прошел в детскую. Там вернее всего найти Наташу. А Сашка, увидев отца, начал с жаром что-то лепетать. Трудно уловить течение его мысли, потому что скачет Сашкина мысль, как проворная блоха. Да еще изъясняется Сашка от внутреннего восторга какими-то междометиями.

Александр Иванович слушал сына с полной серьезностью.

– Совсем ты у нас славянофилом стал, – сказал Герцен, – как они тебя на помощь не зовут?

Сашка в недоумении замолчал, – должно быть, сам не мог понять: почему же не зовут его славянофилы?

– Фи… ли… фи, – лепечет Сашка и окончательно путается. Родители неудержимо смеются.

– Эх ты, философ! – корит Сашку отец.

Легко, конечно, укорить человека, когда у него всего три года жизни за плечами. Успеет, коли захочет, свести знакомство с философией. Пока что ему и собственной няньки довольно. А нянька тут как тут; запыхавшаяся, появляется она на пороге детской как раз вовремя: Сашка только что собирался прошмыгнуть вслед за родителями в отцовский кабинет.

– Куды? Куды? – кудахчет нянька. – Сам знаешь, не велено пущать.

– Вот истина, которую следует усвоить с колыбели каждому россиянину, – вмешивается, улыбаясь, Герцен и снова обращается к сыну: – Понял, философ?

А что же можно понять, если все-таки увели родители Сашку с собой?

Но только хотел было Сашка заняться в кабинете отцовскими рукописями, как тотчас услышал от него:

– Куда? Куда?

Вот и попробуй разобраться в противоречиях, которыми полон мир.

Глава четвертая

«Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода; первые листы, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих».

Кто же может помочь людям? Наука! Наукой должна стать и философия. Выходит, вся существующая философия, созданная великими умами, не имеет права зваться истинной наукой? Да кто же мог такое сказать?

Отставной чиновник, состоящий под полицейским надзором, Александр Иванович Герцен сидит в кабинете на Сивцевом Вражке и перечитывает философский трактат, начатый им в Новгороде.

Признанные философы ищут истину, удалясь от треволнений жизни, чтобы не докучала суета сует полету мысли. А Александру Герцену пришла в голову дерзкая мысль: перевести философию в жизнь.

В сочинении Герцена появляются мысли одна еретичнее другой. Автор полагает, что философия должна служить массам. Никем не званный, Александр Герцен предъявляет философии неслыханное требование: она должна потерять свой искусственный язык, сделаться достоянием площади и семьи, стать источником действий каждого!

В трактате не сказано прямо, зачем зовет автор философию на площадь. Но он объяснит это в своем дневнике: философия должна стать революционной и социальной. Только тогда сможет стать она источником действий всех и каждого, только тогда будет служить массам.

Такой философии нет. Но она непременно родится! Для того и начал Александр Герцен еще в Новгороде философский трактат. Работа продолжается в Москве. В кабинете Герцена собраны сочинения знаменитых философов, начиная с Гегеля, а рядом поместились на книжных полках поэты, публицисты, историки, химики, физики, астрономы, естествоиспытатели.

Снова впал в ересь молодой человек! Ни один из заправских философов не станет охотиться на чужих полях. Нет никакого дела философии до видений поэтов. Пусть химики взбалтывают свои колбы. Кто из правоверных философов поставит рядом величавую «Логику» Гегеля и мятежные поэмы Байрона? Кто из философов будет тратить драгоценное время на то, чтобы заинтересоваться стачкой силезских ткачей или картофельным бунтом русских мужиков? Философия так же далека от всего этого, как небесные светила от обманных огней земли.

– А это и значит, – заявляет Герцен, – что философы, убегая от жизни, прикрывают молчанием торжествующее зло и, следовательно, потворствуют злу.

Философ-еретик, поселившись в доме на Сивцевом Вражке, разбирает рукописи. Наташа сидит неподалеку, приютившись на диване. За окном живет своей жизнью московская улица, а ей кажется, будто вернулись одинокие дни, проведенные с Александром в Новгороде. И совсем так, как бывало в Новгороде, Герцен, оторвавшись от рукописи, продолжает разговор.

– Великое дело – наука! – восклицает он и тотчас спрашивает, будто Наташа должна держать ответ за всех философов: – Но какова же будет наука, если двигают ее жрецы, коснеющие в предрассудках? Подумай, – есть великие творения, имеющие всемирное значение, и нет сколько-нибудь образованного человека, который бы их не знал. А вот цеховый ученый наверняка их не читал, если они не относятся прямо к его предмету. На что, мол, химику «Гамлет»? На что физику «Дон-Жуан»?

Герцен садится на диване рядом с женой.

– А еще страшнее, Наташа, – продолжает Александр Иванович, – когда жрец науки читает все, но понимает только то, что касается его части. Такой бонза прослушает все звуки музыкального произведения и не уловит одного: гармонии этих звуков. Замечательно сказал об этом Гегель.

Гегель? Возникни бы это имя в разговоре с любой московской дамой, тотчас спросила бы она: «А где он, Гегель, служит? В какой должности?»

Знакомство Натальи Александровны Герцен с Георгом Вильгельмом Фридрихом Гегелем началось давно. Наташа хорошо помнит, сколько жарких споров здесь же, в Москве, вел о Гегеле ее муж, сколько бессонных ночей он провел над его сочинениями.

– Замечательно сказано у Гегеля об ученых бонзах, – повторяет Александр Иванович, – но представь, Наташа, именно философы и оказались особенно косны. Они равнодушны ко всему, что не касается, по их мнению, их собственной науки. А не касается, стало быть, весь необъятный мир трезвых знаний, добытых человечеством.

Наташе многое не ясно в этих рассуждениях. Вот и отстанет она, потерявшись в бездне премудрости. Но сейчас же протягивает ей руку муж: «Идем дальше вместе!»

А Наташе все-таки порой становится страшно: сможет ли она идти рядом с ним?

Эти мысли стали приходить к ней вскоре после свадьбы. Их счастье было полно и, казалось, неиссякаемо. Но чем полнее была их любовь, тем нетерпеливее рвался Герцен к людям, к деятельности.

– Я рожден для кафедры, для форума! – скажет, бывало, Александр Иванович, а сам мечется по комнате, готовый сотрясать стены, потом с горьким вздохом берется за рукописи.

Тогда, глядя в будущее, тревожно задумывалась Наташа: что, если и она когда-нибудь станет невольной ему помехой? Время шло, тревожные мысли возвращались.

В Москве по-прежнему щедро светит им любовь. Разве может угаснуть солнце? А крохотный червячок сомнений точит и точит сердце.

Александр рожден для кафедры, для форума? Но и Наталья Александровна теперь знает, что нет в России такой кафедры, с которой мог бы свободно прозвучать голос ее мужа. Если же и можно представить себе российский форум, то не иначе как с частным приставом или квартальным надзирателем у входа.

– Так для чего же я предпринял свой труд? – спрашивает Герцен, отрываясь от рукописи. – Что должна дать людям новая философия?

Наташа ласково гладит его усталую голову.

– Изволь; пожалуй, даже я теперь отвечу. Новая философия должна соответствовать потребностям нового мира… Так? Видишь, я тоже кое-чему научилась. Философия, – продолжает она серьезно, – должна помочь людям перестроить жизнь.

– Иначе не было бы ни нужды в философии, ни пользы от нее, – подтверждает Герцен. – Молодец, Наташа! Ты не теряешь времени даром!

– Я твое создание, – тихо говорит Наталья Александровна, – если только не отстану от тебя в пути.

– Милая, когда же ты расстанешься с этими мыслями?

– Может быть, и никогда…

– Слышать этого не могу! – Герцен ласкает Наташу, целует ее глаза. – Не уподобляйся, ради бога, тем романтикам, которые пуще всего любят рыдать над руинами собственных нелепостей.

– Не буду, не буду, – говорит, улыбаясь сквозь слезы, Наташа. – Пока мы вместе, я буду жить тобой. А как жить тебе? Я вижу и чувствую: ты томишься пустотой жизни. Я все понимаю. Мне больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня любишь, а чем, кроме любви, могу помочь тебе я?

Все те же мысли, все те же тучки: набегут, исчезнут и снова вернутся. Но что значат они перед силой любви? Разве может погаснуть солнце?

Допоздна сидит над книгами Александр Герцен. Потом открывает рукопись:

«Мы живем на рубеже двух миров…»

Глава пятая

Герцен загорается, когда думает о будущих сражениях с цеховыми учеными, не видящими далее собственного носа, и с буддами от науки, которых и калачом не заманишь в мир живой действительности. Но, прежде чем начать генеральное сражение с псевдонаукой и псевдоучеными, надо освободить науку от тех ложных друзей, которые могут быть страшнее любого врага. Это – дилетанты. С них, дилетантов, и начал Герцен философский трактат.

Когда говорит он об этих людях, толпящихся вокруг науки, речь его становится язвительно-беспощадной.

Дилетанты чувствуют неудержимую потребность пофилософствовать, но пофилософствовать между прочим, легко и приятно. Они жаждут осуществления несбыточных фантазий и, не найдя их в науке, отворачиваются от нее. Им дорога́ не истина, а то, что они называют истиной. Дилетанты клевещут на науку. Оттого и надобно начать бой против них.

Все это было написано Герценом еще в Новгороде. Теперь он читал статью о дилетантах в науке друзьям в Москве.

Грановский принял ее как долгожданную новость. Он был в восторге от смелого вызова врагам науки. По обыкновению, шумел Кетчер: смерть им, философствующим тупицам! Василий Петрович Боткин считал, что Герцен пишет не статью, а героическую симфонию.

– Дилетантизм – опасная болезнь, – говорил Александр Иванович, – а у нас эту болезнь почитают чуть ли не достоинством. Наши дилетанты с плачем засвидетельствовали, что они обманулись в коварной науке Запада, что ее результаты темны и сбивчивы, и нет нелепости, которая бы не высказывалась после этого с уверенностью, приводящей в изумление.

Споры, которые велись в Москве, подтверждали справедливость этих мыслей. Алексей Степанович Хомяков, например, развивал тезис, который казался ему непогрешимым:

– Нельзя дойти разумом до познания истины. Разум может только развивать зерна истины, полученные через откровение свыше. Иначе никогда не дойти разуму до понятия о духе, до понятия о бессмертии.

Герцен сбил с коня философа-славянофила первым ударом.

– Выводы разума, – сказал он, – не зависят от того, хочу я их или нет.

Алексей Степанович Хомяков взглянул на смельчака с едва скрытым раздражением:

– Как же надо свихнуть себе душу, чтобы примириться с такими выводами.

– Докажите мне обратное, – продолжал Герцен, – и я приму вашу истину даже в том случае, если она приведет меня в часовню к Иверской божьей матери.

Хомяков, пораженный неслыханной дерзостью, отвечал уже с явной неохотой:

– Для этого надобно иметь веру.

– Чего нет, Алексей Степанович, того нет, – заключил Герцен.

Спорить было больше не о чем. Столкнулись вера и безверие, предание и наука, откровение и разум.

В Москве жил еще один философ, очень далекий от славянофилов, – Петр Яковлевич Чаадаев. Его «Философическое письмо», напечатанное несколько лет назад в журнале «Телескоп», прозвучало тогда как выстрел в глухой ночи. Мужественно обличил Чаадаев застой русской жизни. Но философ не оценил славного прошлого русского народа и не увидел для России другого будущего, кроме приобщения… к всемирному католицизму.

Грустный вернулся Герцен от Чаадаева.

– Как страшно, Наташа, слышать голос, исходящий из гроба. Но еще больше претит мне тот елей, который выдают за философию славянофилы. Чаадаев, несчастный, весь в прошлом. Славянофилы же тем и вредны, что противостоят будущему. Ох как они вредны!

А Наташа вернула его от споров со славянофилами к судьбам ничем не примечательных людей, с которыми она сжилась еще в Новгороде.

– Скажи, – спросила она, – что будет с Любонькой и Круциферским? Нельзя же злоупотреблять автору терпением читательницы, притом пока единственной!

– Ты же знаешь, что им предстоит пожениться, – рассеянно отвечал автор романа.

– Боюсь, что они состарятся задолго до свадьбы, если будут так же медлительны, как ты…

– Сдается мне, Наташа, что я могу куда лучше послужить пером моим философии: каждому – свое.

– А роман? – удивилась Наталья Александровна.

– Но чем я виноват, если философия никуда меня не отпускает?

– Грех тебе будет, Александр, если оставишь роман. Кому много дано, с того много и спросится.

Герцен ходил по кабинету в глубокой задумчивости. Кажется, даже не слушал, о чем говорит жена.

– Когда я думаю о Любоньке, – продолжала Наталья Александровна, – мне всегда видится моя собственная прежняя жизнь. Помнишь, как я начала описывать для тебя мое детство? Сколько горя, сколько унижения принесли мне люди. Иногда кажется, будто я сама написала многие строки из Любонькиного дневника.

Александр Иванович остановился перед женой:

– Тебе и будет посвящен роман, Наташа, если я когда-нибудь его напишу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации