Электронная библиотека » Алексей Писемский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Батька"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:27


Автор книги: Алексей Писемский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

IV

Часу во втором ночи тот же Гришка меня разбудил.

– Ступайте в темненькую комнату ночевать-с, – сказал он.

– Что… зачем? – спросил я спросонья и в испуге.

– Исправника тут положат – приехал.

Не поняв хорошенько, в чем дело, я, однако, встал и босиком, в одной рубашонке, завернувшись в одеяльце, прошел по довольно холодному коридору и, укладываясь на новое свое место, разгулялся; в гостиной я слышал, что отец с исправником ужинали. Отец что-то такое вполголоса и, по обыкновению своему, отрывисто рассказывал ему, на что исправник громко хохотал, вслед за тем кашлял, харкал. Остававшееся праздным мое воображение начало представлять себе исправника огромным мужчиной с огромным животом. Но это оказалось не совсем так: когда я на другой день вышел к чаю, то увидел, что с отцом раскланивался небольшого роста мужчина, с сутуловатым бычачьим шиворотком, широкий в плечах и с широкою львиною грудью.

– Итак, я иду, – говорил он.

– Сделайте одолжение, – отвечал отец рассеянно.

Матушка, разливавшая чай, держала глаза потупленными.

Исправник пошел. Я перебежал в девичью, чтобы оттуда из окна наблюдать за ним. На крыльце его встретил с бляхой на груди и падогом в руке сотский и снял шапку. Исправник сделал усилие приподнять несколько свою сутуловатую голову. Сидевшие на колоде наши мужики-погорельцы при виде его тоже встали и сняли шапки. Исправник сделал еще более усилия приподнять свою голову. Сотский в некотором отдалении и не надевая шапки следовал за ним. Они прошли в кухню. Вскоре после того в кухонные сени вышел Тимофей и сотский, и оба флегматически остановились в дверях на улицу – один у одного косяка, а другой – у другого, и оба ни слова не говорили между собою. Мужиков пять из погорельцев, один за другим, слезли с колоды и разлеглись по траве: пригретые солнцем, они вскоре тут заснули. Тимофея наконец увели в кухню, и вместо него сотский вывел Марью. Она уселась на рундучке и пригорюнилась. Сотский с убийственным равнодушием глядел ей в спину. Я перешел в залу. Там отец ходил взад и вперед, закидывая глаза вправо и влево, разводил руками и что-то такое нашептывал. Мать затворилась в своей комнате и, должно быть, молилась. Ключница Афимья, с явными уже слезами, текшими по ее морщинистому лицу, приготовляла закуску.

Не зная, куда от тоски и скуки деваться в доме, я вышел на улицу. Марьи уже не было на крыльце, и стоял один только сотский, куря из коротенькой, но в медной оправе трубчонки и сплевывая по временам сквозь зубы тонкой струей слюну. Я осмелился подойти и заговорить с ним.

– Что там делают? – спросил я его, указывая на кухню.

– Допрашивают-с, – отвечал он мне, осматривая меня с ног до головы.

– Что же допрашивают?

– По делу-с, по поджогу… вы сынок, что ли, здешнего-то барина?

– Сын.

– Похожи маненько на папеньку-то, – заключил сотский и своей зачерствелой рукой погладил меня по голове.

В это время Гришка, в совсем уж дурацкой, с высочайшими воротничками манишке и в сюртуке, далеко сшитом не на его рост, форсисто пронес в кухню закуску с графином водки и с двумя бутылками наливки.

– Вы в горницу взойдите и завтракать ступайте в людскую, – сказал он, проворно проходя и кивая сотскому головой.

Тот стыдливо пошел в девичью, и когда возвратился оттуда, то самодовольно обтирал рукавом усы: видимо, что он получил приличную порцию. Проходя в людскую мимо спящих мужиков и заметно повеселев, он ткнул одного из них своим падожком и проговорил:

– Что ты тут, черт, дрыхнешь?

Мужик приподнял немного голову, взмахнул на него глаза и опять улегся.

Невдолге после того Гришка вынес из кухни закуску обратно, с выпитым почти до дна графином и с объедками пирога и колбасы. Две бутылки наливки остались еще там. Затем сцены на дворе значительно оживились: сначала в сени выбежал длинноносый чиновник, вероятно, писарь исправника, и, видя, что никого тут нет, и проговоря: «Никогда его, шельмы, нет на месте!..» – крикнул погорельцам: «Эй, вы, пошлите сюда сотского и приказчика!»

Из лежавших на траве мужиков хоть бы один пошевелился, и только тот же деятельный Спиридон Кутузов, все время сидевший на колоде и что-то такое с жаром толковавший другому мужику, при этом возгласе вскочил и побежал в людскую. Оттуда выскочили и проворно пробежали в кухню наш Кирьян с своей озабоченной рожей и сотский, только что начинавший было багроветь от получаемого им за щами удовольствия. Кирьян, впрочем, вскоре снова показался и начал еще более беспокойными и отупевшими глазами оглядываться. Заметив возвращавшегося на свое место Кутузова, он подкликнул его и что-то такое сказал ему.

– Да где? – спросил тот скороговоркой.

– Да хоть в саду! – отвечал ему Кирьян тоже скороговоркой.

Кутузов побежал.

Кирьян остался на месте и заметно поджидал его. Спиридон, наконец, возвратился с пучком прутьев в руках.

– О черт, мало! – воскликнул Кирьян, сердито вырывая у него прутья.

– Я еще сбегаю! – подхватил с готовностью Спиридон и опять побежал.

Кирьян стал прутья развязывать на пучки.

– Неровных каких, дьявол, наломал, – говорил он, обшмыгивая и обдергивая их.

Спиридон невдолге принес еще большой пучок, и потом они, что-то такое переговорив между собою, скрылись в кухонных сенях, войдя в которые, дверь с улицы притворили.

Я осмелился приблизиться на некоторое расстояние к кухне. Оттуда слышались голос и харканье исправника. Наконец на крыльце показался прежний длинноносый чиновник.

– Пошлите нашего кучера!.. – крикнул он.

Продолжавший сидеть на колоде мужик, кажется, и не понял его.

– Кучера пошли! – повторил ему письмоводитель.

Мужик нехотя встал и пошел на сеновал, с которого вскоре и сошел действительно кучер, с заспанной рожей и с набившимся в всклоченные волоса сеном, в поношенной казинетовой поддевке без рукавов, в вытертых плисовых штанах и только в новых, сильно смазанных дегтем сапогах. Неторопливой и спокойной походкой, как человек, привыкший к тому, к чему его звали, прошел он в кухню; я догадался, наконец, в чем дело. Ужас овладел мною окончательно: я убежал в свою комнату, упал на постель, закрыл глаза и зажал себе уши!!!

Обедать у нас подали, чего прежде никогда не бывало, часам к четырем, и, когда я вышел в залу, там все уже сидели за столом и исправник, присмакивая и даже как-то присвистывая, жадно ел щи. Матушка, сама разливавшая горячее, грустно и молча указала мне на место подле себя. Письмоводитель исправнический тоже сидел за столом, уткнувши свой длинный нос в тарелку, и точно смотрел в нее не глазами, а этим органом. Отец был в прежнем раздраженном состоянии.

– Этакие злодеи, варвары!.. – говорил он, тряся руками и головой.

Исправник хохотнул слегка.

– Красного петушка это по-ихнему называется пустить… Четвертое дело у меня этакое вот на этом году, – говорил он, едва прожевывая огромные кусищи говядины и хлеба, которые засовывал себе в рот.

– Пятое-с, – поправил его письмоводитель.

– И все бабенки эти?.. Бабенки?.. – спросил отец, продолжая трястись от бешенства.

– Бабенки, да! – отвечал исправник.

Письмоводитель слегка кашлянул себе в руку.

– Одна, по ревности, весь свадебный поезд было выжгла, тремя колами дверь приперла… мужики топорами уж простенок выломали и повыскакали, – проговорил он.

– Самих бы разбойников эдаких на огонь!.. Самих бы! – говорил отец, и глаза его, ни на чем уже не останавливаясь, продолжали бегать из стороны в сторону.

Исправник захохотал полным смехом.

– На огонь?.. В подозренье только оставили! – воскликнул он, устремляя на отца насмешливый взгляд. – У нас вор и разбойник запирайся только – всегда прав будет! – прибавил он и глотнул, как устрицу, огромную галушку.

– Уездный суд еще на нас представление делал, – заметил по-прежнему скромно, но с ядовитой улыбкой письмоводитель, – зачем мы поезжан под присягой спрашивали: они, говорит, лица, к делу прикосновенные.

Отец несколько раз повернулся на стуле.

– По Кузьмищеву лучше было! – подхватил исправник и в видах, вероятно, вящего внушения взял уж его за борт сюртука. – Есть там Николая Гаврилыча Кабанцова мужичонки – плут и мошенник народишко… приступили они к нему, – дай он им лесу. Тот говорит: погодите, у вас избы еще не пристоялись… они взяли спокойнейшим манером, вынесли все свои пожитки в поле, выстроили там себе шалашики, а деревню и запалили, как огнище.

Отец от волнения и гнева ничего не в состоянии был и говорить, а только глядел во все глаза.

– Приезжаю я на место, – продолжал исправник, – ну и, разумеется, сейчас же все и сознались… Николай Гаврилыч прискакал ко мне, как сумасшедший. «Батюшка, – говорит, – пощади; ведь я лишаюсь пятидесяти душ, все на каторгу идут». Так и покрыли разбойников – показали, что деревня от власти божией сгорела.

– Что же, и наша женщина созналась? – спросила матушка, каждую минуту трепетавшая за отца и желавшая на что-нибудь только да переменить разговор.

– Как же-с, совершенно во всем как есть, – отвечал ей исправник с заметной любезностью.

– И муж с ней участвовал?

– Совершенно-с! И труту ей приготовил, и лучины нащепал, и стражем стоял, чтобы кто не подсмотрел их деяний.

– Но что же за причина? – спросила матушка.

– Причина!.. – произнес отец и начал растирать себе грудь рукою.

Исправник пожал плечами.

– Спросим ужо об этом… порасспросим, – отвечал он.

– Сам старик, говорят, тут виноват, – пробурчал больше себе под нос письмоводитель.

Отца точно кто кольнул.

– Как старик? – сказал он, кидая на приказного свирепый взгляд; но в это время встали из-за стола.

Исправник расшаркался перед матушкой, поцеловал у нее руку и отправился спать. Письмоводитель тоже пошел уснуть, но только на сеновал, где спал и кучер ихний.

Я вышел на крыльцо и уселся на нем. Ко мне подошла наша дворовая собака Лапка. Я обнял ее. «Лапушка, друг мой, что такое у нас делается?» – говорил я, целуя ее в морду. Она в ответ на это лизнула мне щеку, потом вдруг, завиляв хвостом, побежала от меня к садовой калитке, из которой выходил ее прокормитель и воспитатель по части хождения за утками, тетеревами и белками, наш старый садовник Илья Мосеич, в своем заскорблом от старости сюртуке и в сапогах, изорванных по всевозможным местам и шлепавших теперь от мокроты. Лицо Мосеич имел несколько французское – с заостренным птичьим носом, с довольно тонкими очертаниями и с небольшими клочками висевших по щекам бакенбард. Он только что сейчас возвратился с рыбной ловли, ради которой, не докладывая даже господам, на собственные свои деньги нанимал у займовских мужиков тони по четвертаку за штуку, имея в этом случае в виду, что прорвало пятьковскую мельницу, – и действительно: в три раза было вытащено четыре пуда щук, которые он уже своими руками выпотрошил и посолил на погребе, а в Филиппов пост и объявит матушке, что у него рыбы есть и чтобы она не беспокоилась. Теперь он шел за грибами, и тоже больше для господского продовольствия. Я стал просить его взять меня с собой. Илья Мосеич насмешливо посмотрел на меня.

– Что в лесу хорошего взять?.. Пенья, коренья надо перелезать, нагибаться… Господа любят только грибки кушать за столом, – проговорил он с ядовитою улыбкою.

Я, однако, продолжал проситься и почти насильно пошел за ним. Лапка тоже побежала за нами.

Илья Мосеич мог быть назван бесценным человеком для отца и матери: кроме уж поставления рыбы и дичи к столу, он овладевал для них и другими благами природы. Наш огромный сад, который давал до пяти тысяч огурцов, до ста арбузов, до ста дынь, ягод разных на несколько пудов варенья, был решительно его трудами создан и поддерживаем. Мало того, он получал еще за него гоненье, особенно когда весной поупросит или понастращает и заставит дворовых женщин полоть несколько гряд.

– Ты, старая кочерга, все в свое заведение у меня народ отводишь! – закричит, бывало, на него отец.

Илья Мосеич обыкновенно в этом случае и не оправдывался, а махнет только рукой и уйдет там у себя за какой-нибудь куст или засядет в грядку.

В торжественные дни, когда Илья Мосеич призывался быть лакеем и когда вместо заскорбленной хламиды надевал свой более новый вердепомовый[2]2
  Вердепомовый – светло-зеленый (буквально – цвета зеленого яблока).


[Закрыть]
сюртук, сшитый еще по той моде, когда наши входили в Париж[3]3
  …когда наши входили в Париж… – После разгрома наполеоновских армий в России русские войска продолжали преследовать войска Наполеона. В 1814 году русская армия вступила в Париж.


[Закрыть]
, он с особенною важностию, как будто бы это была его собственность, подавал, во-первых, ерофеич, настаиваемый травами его произрастения, потом квас, который всегда заваривал он, а не поваренок, и, наконец, соленье и особенно зелень. Весьма часто, уставляя закуску, он вдруг, сколько бы тут ни было гостей, указывая на редиску, замечал с внушительною миной: «Двадцать пятого апреля снята!»

При таком, по-видимому, страстном усердии к господам Илья Мосеич в то же время не любил их и нисколько уж не уважал, считая себя безусловно умнее их, даже образованнее, так как они хоть и грамоте поучены, но читают в книгах все пустяки, а он читал все книги умные, как, например: о лечении домашних животных купоросом, об уходе за пчелами, о разведении свекловицы. Вступая в разговор с каким-нибудь барином или священником, он никогда почти не говорил прямо, а по большей части рассказывал при этом случае какой-нибудь анекдот или давно случившееся происшествие, из которого уже и выводил, что было ему нужно. Своего брата он тоже больше презирал и не чужд был посудить о нем, и тоже больше все притчей.

– Фомкино у нас выгорело, – говорил я, едва поспевая за ним идти.

– Д-да, Фомкино выгорело, Бычиха горела, Климцово… Солдатово… и много и долго еще будут гореть русские деревеньки, – произнес Илья Мосеич каким-то пророческим тоном.

После того мы все поле прошли с ним молча.

– Прежде народ лучше был… умнее… мудрецов много было!.. – заговорил он, снова обращая ко мне свое вопросительное лицо.

– Какие же? – сказал я.

– Да вот был царь Соломон, – отвечал он, как бы открывая мне новую Америку, – раз приходят к нему две женщины, две бабы дуры! (Мосеич, не совсем счастливый в семейной жизни и более преданный любви к природе, постоянно отзывался о женщинах с не совсем выгодной для них стороны). Одна из них, по нечаянности, ребенка своего ночью и заспала, а как дело пришло к утру, – мать и чужая про живого ребенка говорят: «Это мой ребенок». Царь Соломон берет сейчас свой меч: «Хорошо, – говорит, – коли так, я разрублю вам его надвое…» Мать-то настоящая сейчас и откликнулась. «Ай нет, нет! – говорит. – Это ее ребенок.» – «Нет, – говорит ей царь Соломон, – он твой: ты его жизнь пощадила…» Ей сейчас отдает младенца, а другую велел посадить в острог и на поселенье… Ну, так ведь тоже не все господа цари Соломоны! – заключил вдруг старик и внушительно качнул мне головой.

Попавшийся на пути нам сосняк переменил течение его мыслей.

– Забежать тут надо, отварушечек для папеньки к ужину набрать! – проговорил он и скрылся от меня.

Я пошел по закраине леса. Мосеич пропал надолго: он забрался, вероятно, в самую глушь; каждая благушка, каждая спорхнувшая птичка обыкновенно занимали его внимание. Я начал, наконец, аукаться и выкликать его и только уж через полчаса сошелся с ним на небольшой открытой поляне. У него была почти полна корзинка грибов, а я всего нашел три или четыре гриба.

– Только-то? Мало же, – сказал он, кидая их с пренебрежением в свое лукошко, – кабы вы не барчик были, а дворовой мальчишка, вас бы за это наказали… и больно… да еще сказали бы, что вы где-нибудь в поле, под кустом, припрягали для батьки и матки.

Я слушал его, далеко еще не понимая, сколь ядовито он для меня говорил.

– Господа говорят, – продолжал Мосеич более уже серьезным тоном (он вообще любил со мной поговорить и нисколько уж не церемонился), – говорят, что мы другого рода – Хамова, а они – от Авеля. Это так, положим! Но ведь иногда и комар лишает жизни льва – все приставать к нему будет, над ухом звенеть, а убить-то тот ею не может!.. Мал очень… увертывается… лев терпел-терпел и, наконец, сам себя от гнева загрыз; и это не то, что выдумка какая, а настоящее было.

– Это басня, – возразил было я.

– Нет, настоящее! – повторил настойчиво Мосеич. – В Абаховском приходе теперь жил помещик по фамилии Хитрецов, еще маненько и сродственник вашему дедушке. Как вот в сказках сказывается о могучем Змее-Горыниче или вепре диком, так и он, пожалуй, был, а после того попался же из-за нашего брата…

На последних словах у Ильи заметно появилась в лице какая-то насмешливая радость; я же, с своей стороны, окончательно переставал понимать, что такое и к чему он все это говорит.

– Или теперича, господи ты боже мой! – продолжал он, пожимая уж плечами и пришедши, видимо, в экстаз своего мышления. – Иностранцы вон к нам разные, венгерцы ходят с духами и лекарствами. «Русска, – говорит, – человек глуп, не может ничего делать». – «Как, – говорю, – постой, брат мусью», – и сейчас нарвал самых простых цветиков и поднес ему к носу. «На-ка, говорю, сделай мне такие духи; а как ты-то носишь, так и я сделаю; да не хочу, потому что и землю и хлеб имею, а ты к нам с голоду пришел: мы к вам не ходим, как незачем».

Мосеич, при всем своем несколько мизантропическом взгляде на вещи, был постоянно большой патриот.

Мне между тем хотелось уж чаю. Я сказал ему о том.

– Пойдемте! – отвечал он мне несколько насмешливо. – Баре-то, подумаешь, – начал он после короткого молчания, – поутру чай пьют, кофей, обедают… потом опять чай, ужинают; а мы-то, грешные, едим когда попало и что ни попало.

Дорога, ведущая обратно в усадьбу, открылась перед нами, извиваясь лентой по зеленевшему озимову полю. Лапка, тоже откуда-то появившаяся и только что, вероятно, перед тем придавившая какого-нибудь зазевавшегося зайчонка, была с окровавленным рылом и весело начала прыгать около Мосеича, подскакивать к его руке, лизать ее.

– Вон она, тварь бесчувственная? – сказал он, показывая мне ласково на нее. – А если теперь ладно к птице подошла, прибей ее, поколоти тут, другой раз она все дело испортит: и вертеться станет, и бояться, тревожиться… Человек же и подавно: без вины его наказать – не на хорошее, а больше на худое направит – другой с отчаянности бог знает что накуролесит, как и Машка наша теперь!

– А Марью разве наказывали? – спросил я, обрадованный, что разговор, наконец, склонился на понятный для меня предмет.

– Н-ну! – произнес Илья Мосеич протяжно. – Рано еще вам все знать, молоденьки вы! – прибавил он полушутливо и полунаставнически.

С небольшого пригорка, на который мы вскоре взошли, нам кинулось в глаза довольно уже низко стоявшее солнце. Кверху оно бросало, точно стрелы, золотые лучи, а внизу освещало сзади деревья нашей березовой рощи, которые в весьма заметной перспективе, отделяясь одно от другого, трепетали в воздухе своими зелеными листочками.

Илья Мосеич несколько времени стоял в умилении перед этой картиной.

– Батюшка – наше солнышко! – заговорил он, качая головой. – Всем оно одинаково светит: и большому дереву и малому, и худой траве и хорошей, – а господа так нет, ой, как нет! Только и любят и уважают, что богатых своих подчиненных: они у них умные, и честные, и добрые, а спросил бы, что такое значит богатый мужик. Наипервая бестия изо всех; потому что где мужику взять: он и барину подай, и в казну, и в мир. А руки-то всего две – значит, когда хочешь богатеть, – плутуй! И если теперь наш брат разбогател, разве доброе и хорошее он творить станет, – жди того, как же, пить да жрать, да… В священном писании именно про мужиков, должно быть, сказано, что легче борову свиному пройти в игольные уши, чем богатому в царство небесное, потому что он, аки сатана, со всеми смертными грехами путами спутан.

Сказав это, Илья вдруг остановился. Мы были почти у самого тына нашего сада.

– Вы ступайте дорогой, а я вот туда посекретней проберусь, а то папенька, пожалуй, увидит. «В эдакое, – скажет, – время, бестия, за грибами ходишь».

Проговоря это, он юркнул в нарочно и, вероятно, издавна уже сделанную лазейку, глухо-глухо заросшую всякого рода зеленью, а потом стал пробираться по самой темной аллее, нагибаясь и прячась за деревья.

«Что это папенька, зачем бранит Илью, – он такой славный», – подумал я, обходя сад кругом.

В воротах усадьбы я увидел, что со двора съезжал исправник в легоньком тарантасе, на тройке с расписной дугой, с колокольцами и бубенцами, с ухарски развязанными на троках пристяжными, которые своими обозленными мордами только что не хватали земли. Я оробел и поклонился ему.

– Прощайте, душенька! – проговорил он, делая мне рукой.

Сидевший рядом с ним письмоводитель тоже слегка приподнял фуражку и поклонился, но только не глядя на меня. Вслед за тарантасом ехал на крестьянской лошади и в навозной телеге Спиридон Кутузов, еле-еле примостившийся на кое-как сделанной в передке беседочке, на которой, заняв гораздо большее пространство, помещался также и сотский, оборотясь лицом к заду. В самой телеге сидели, и вряд ли не привязанные к ней, Марья, покрытая, как повитая невеста, с головы до ног в какую-то крашенину, и Тимофей, тоже с потупленной вниз головой и в нахлобученной почти на самые глаза шапке. В усадьбе было совершенно пусто, и только перед растворенной уж кухней Гришка огромным топором рубил дрова, закусив язык на правую сторону и каждый раз прикряхтывая, видимо, желая тем показать, что он мастер и молодец на это дело. Я прошел через заднее крыльцо в дом и застал там страшную сцену: отец, с пеной у рта, ходил по комнате.

– Меня обмануть? Меня?.. Меня? – кричал он, закидывая голову назад и как бы вопрошая самый воздух.

Матушка, сидевшая тут же в гостиной и при всех его вспышках всегда старавшаяся сохранить присутствие духа, на этот раз едва владела собой.

– Я удивляюсь, как ты этого не знал… я давно это знала, – проговорила было она.

– А, ты знала! Ты знала! – вскричал отец, подбегая уж к ней. – Отчего ж ты мне не сказала? Отчего? – прибавил он, отступая от нее на несколько шагов и выпрямляясь, точно готовый сейчас же произнести ей смертный приговор. – А, ты госпожа, помещица здешняя! Ты все можешь знать и все располагать; а я нищий… голыш, приведенный сюда так… Христа ради? Врете! Я господин всем вам: и тебе и твоей челяди!

Матушка пожала плечами, и на глазах ее навернулись слезы: это оскорбление было самое горькое и обидное для нее.

– Из чего ты беснуешься, я понять не могу, – сказала она.

– Ты не понимаешь – да! Не понимаешь, что я, может, и двух его первых сношенок погубил… и этих несчастных наказывал; всегда держал его руку… на эшафот их теперь возвел… Какими молитвами отмолить мне у бога эти мои прегрешения?.. Какими?..

– Но ведь ты сам говоришь, что не знал этого.

– Что же, я и теперь не знаю!.. Я сам, своими глазами, видел ее показания… он ей проходу не давал – все адресовался, а что она «нет», так бил ее и сына. Мне и идти теперь благодарить его: благодарю, батюшка Михайло Евплыч, покорно, что вы развратили всю вашу семью и мне случай в том поспособствовать вам дали.

– Его и без тебя уж бог покарал, потом накажут и по закону, по суду! – заметила кротко матушка.

– А, да! По закону, по суду, – вот что! – воскликнул старик с ожесточенным смехом. – А ты слышала, что исправник говорил? Слышала? Есть у тебя уши? Так нет же! Врете, я его накажу! Я!.. Кирьяна мне!.. Кирьяна…

Последние слова он едва уже выговаривал.

Припадок гнева в этот раз так был силен в нем, что даже матушка встала и ушла от него.

– Пошлите к барину Кирьяна, – сказала она, проходя девичью и сколько только могла спокойно, горничным девушкам.

Те побежали.

Я, все время тихонько сидевший в зале, плача и обмирая от страха, решительно не знал, что мне с собой делать.

– Кирьяна… Кирьяна! – продолжал между тем шептать отец, скрежеща зубами и сжимая кулаки.

Через несколько минут Кирьян, позеленевший от страха, стоял перед ним.

Отец так и впился в него глазами.

– Возьми сейчас, – заговорил он прерывающимся голосом, – этого Евплова… стащи его за волосы с печи… кинь его в телегу и вези за исправником… скажи, чтоб его на поселенье взял… Не надобно мне его… Писать я теперь не могу, после все напишу… после…

Кирьян хотел было поскорей убраться.

– Но если же ты его не довезешь, если не отдашь там, я тебя самого убью и растерзаю, – закричал уж на него безумный старик и побежал было за ним.

– Помилуйте-с! Сейчас все исполню, – отвечал тот, едва успевая затворить перед ним за собой дверь, и потом действительно никто уж и не видал, как он собирался, захватил с собой Михайла и уехал.

Отец между тем возвратился в гостиную и, тяжело дыша, опустился на диван. Несчастные припадки гнева всегда кончались для него ужасно: его обыкновенно оставляли одного в комнате, притворяли в ней дверь и подавали ему только холодной воды. Все это повторилось и теперь. Мать пересела к дверям гостиной, чтоб прислушиваться, что там будет происходить. Я поместился около ее колен и стал целовать ее руки.

– Для тебя только, друг мой, и желаю я жить на свете, – проговорила она, поцеловав меня в голову и отерев катившиеся по ее щекам слезы.

Я разрыдался окончательно, так что она едва утешила и успокоила меня.

К вечеру по дому распространился новый ужас: исправник не принял Михайла Евплова, говоря, что он стар идти на поселенье.

– Батюшки! Отцы мои! Что теперь будет? – провопила даже старуха Афимья, более всех привычная к гневу барина и всегда с каким-то стоическим спокойствием его переносившая.

Кирьян, привезя Михайла Евплова назад, не распрягая лошади, убежал в лес, говоря, что он и не придет, пока барин гневаться будет. Сказать отцу о решении исправника осмелилась, разумеется, одна только матушка, но я видел, чего ей это стоило: вся взволнованная и беспрестанно обращая взор на образ, она несколько раз подходила к гостиным дверям и, наконец, уже вошла. Я бросился за ней и приложил глаз к замочной скважине. Что она там сказала, я не слыхал, но только отец вдруг поднялся.

– Хорошо, я сам его упрятаю, – сказал он по наружности спокойным, но в самом деле еще более раздраженным голосом, – велите коляску мне заложить, а мерзавца этого, скажите, чтобы везли за мной в полуверсте.

Матушка беспрекословно исполнила его приказание. Часов в двенадцать ночи он уехал. Два дня, пока его не было, она была на себя не похожа, беспрестанно тревожилась и все чего-то ожидала. Наконец отец возвратился и был совсем уж больной. Его прямо привели в его комнату. Он тосковал и стонал на весь дом.

– Что, папаша чем болен? – спросил я мать.

– Обыкновенно, как и всегда, мучится и терзается… сам наказал, а теперь и жалеет всех… – отвечала она.

С детской души моей, как перестали на нее действовать неприятные впечатления, сейчас же все и слетело: на другой день я уже спокойнейшим манером пахал сохою собственной работы на Гришке грядку в саду, и, что всего удивительнее, этот малый, лет почти восемнадцати, с величайшим наслаждением играл со мной в эту игру, непременно требуя, чтоб я его взнуздал, и чем глубже я упирал соху в землю, тем старательнее и рьянее он вез ее. К нам подошел Мосеич с лейкою в руке.

– Землю пахать – самое приятное для бога занятие, – сказал он.

– Приятное? – переспросил я, очень довольный, что он хвалит мою выдумку.

– Да!.. И если бы вот даже этот дурак Евплов не мытарничал, а кормился бы больше, как следует мужичку, землицей, не был бы там, куда угораздился.

– А куда его, дядюшка, барин увез? Далече ль? – спросил уж Гришка.

– Далече, в место хорошее, – сказал Илья и скрылся за одной из куртин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации