Текст книги "Земляничные луга"
Автор книги: Алексий Лисняк
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Праздник жизни (рождественский рассказ)
На выезде из села, у моста через тихую речушку, открылась забегаловка «Надежда». Место здесь оживлённое, хорошее – мимо единственного моста никому не пройти. Окна вечерами заманчиво светятся, приглашают, и железные двери на пружинах то и дело лязгают обеими створками, словно челюсти фантастического насекомого: зазевался – хвать! – поглотило кого-то насекомое и переваривает.
В ночь с шестого на седьмое января, в самое Рождество, в пустом родительском доме тосковал одинокий отставной майор военно-воздушных сил Филиппыч. Выйдя на пенсию, он решился наконец вернуться на свою родину и поселиться в отчем доме, где печь. Родители умерли, детей нет, брат остался дослуживать в Таджикистане. А жена кого-то себе завела и сбежала, как только поняла, что её муж-пенсионер, кроме как гонять на штурмовиках, ничего не умеет в жизни делать.
Филиппыч с дороги бродил по селу, тешась воспоминаниями былой счастливой юности, которые живут здесь в каждом закоулке, в каждом овраге. Селяне подозрительно косились на незнакомого человека с чемоданом, на его бушлат цвета пасмурного неба. Филиппыч не встретил ни одного знакомого лица. Село изменилось. Дома окривели, стали ниже, люди старше. Даже церковь, где они мальцами курили, прячась от одноногого школьного директора, изменилась: там, где прежде на кирпичных сводах зеленели заросли клёна, теперь оцинкованная крыша. Вокруг храма – забор. Филиппыч хотел было зайти внутрь, посмотреть, целы ли фрески, которые он так любил разглядывать в детстве, но постеснялся. А любопытно было бы. Там на западной стене тогда ещё просматривались страшные серые черти – «ефиопы», как называла их покойная мать. Они мучили грешников. Кого заставляли лизать красную, раскалённую сковородку греховным языком, кого варили в большом казане. А некоторых, особенных, испытывали нестерпимым холодом. Те, помнится, будто бы в самом деле коченели, дрожали и поджимали тощие ноги, словно воробьи, от бесплодного желания согреться. Эту часть ада старушки называли «тартар». Жуть, как там холодно.
Майор добрёл до своего дома, забрал у соседки ключи, протопил печь и немного вздремнул. Когда проснулся, врубил телевизор в надежде развлечься, а там, как назло, ничего интересного – Патриаршая служба. Попы снуют взад-вперёд, поют что-то. Тоска…
Лётчик выключил телевизор, посмотрел на часы – без пяти двенадцать. Высунулся с крыльца – мороз! Узкий-узкий умытый месяц сидит на соседской антенне. Церковь вовсю трезвонит. Зима тихо едет над кроткими хатами. По окрестным полям рассыпались бриллианты, переливаются. Тихий праздник на всей планете и звёзды, звёзды… Сплошные звёзды!
Филиппыч снял с печки свои армейские ботинки, надел бушлат и в раздумье, чем бы заняться, вышел на улицу.
– Куда бы податься? Друзей – никого. На дворе Рождество, нужно бы отметить, а где? Не в церкви же, в самом деле.
Тут Филиппыч вспомнил о новом кабаке, который увидел днём у моста, когда гулял. В кармане у молодого пенсионера пока ещё шуршало…
Когда за спиной майора лязгнули железные челюсти «Надежды», ему почудилось веселье: пошлый свет озарял столики, за которыми не было свободных мест. Воздуха, кажется, тоже не было – в плотный сизый дым вросла облезлая ёлка. Он разглядел в дыму стойку и уселся. Рыжий труженик бара долго пристально всматривался в лицо Филиппыча. Наконец выдавил:
– Воробей? Ты, что ли?
Ух!.. Запахло почти забытым, ведь это его – Филиппыча – дразнили в детстве Воробьем.
– Рыжий?.. Рыжий!!!
– Воробей!
И давние приятели кинулись обниматься.
– Мужики! – заорал Рыжий. – Мужики! Воробей приехал!
Из-за ближнего хромого столика выскочили три небритых мужика, упакованных в рваные фуфайки.
– Воробей!
– Гусь! Славка! Бабуин! – Филиппыч узнал своих одноклассников. – С Рождеством вас, пацаны!
– С Рождеством! С приездом! Четверть века не видались!
За липким столиком для Филиппыча нашлось лучшее место. Он зашуршал в бумажнике. Магнитофон заблажил про лесоповал, и друзья чокнулись:
– За Рождество!
– За Рождество! Святое дело!
Потом гремели тосты «за встречу», «за баб», «за дружбу», «за родителей» и ещё какие-то… Много всяких. Когда водки от души наелись, Рыжий принёс по кружечке пивка. Выпили за «доблестные военно-воздушные силы!». Опрокинув кружку, Филиппыч вскочил и заорал в потолок:
– Становись! Р-равняйсь!
Потом обратился к двоящимся друзьям:
– А вы хоть в армии-то б-были? Вы хоть знаете, что это, а? Я вот пробегаю утром по плацу, солдатики стоят. Я им: «Р-равняйсь!» – Филиппыч козырнул, – а они только мэ-мэ-мэ. «Да я вас всех!!!» – говорю, а что с них возьмешь, с таджиков?
– С таджиков?
– Так точно!
Пьяный Филиппыч держался за стол и орал так, что в кабаке посматривали на него с опаской. Когда он повёл, перекрикивая магнитофон, о том, каково жарко в тех местах, где он служил, то стало вдруг и впрямь жарко. Он решил снять ботинки. Отцепившись от залапанного стола, Филиппыч рухнул. Он возился лёжа, развязывал шнурки. Когда его наконец подняли и усадили, Рыжий принёс ещё по кружке пива. Пить Филиппычу очень хотелось. Влив кружку в глотку, он закурил, а его левая рука сама намотала шнурки от ботинок на запястье правой…
…Гомон повис в дыму, мысли спутались. Где-то рядом грохнулся о кафель и разлетелся повсюду стакан. Стены текли. Где-то в липком мареве братались, уважали друг друга, всхлипывали невидимые люди. Где-то хохотали, орали. Торчала в дыму чужая серая ёлка. Под чужим потолком надрывался блатной магнитофон. Одиночество смотрело на бывшего лётчика из пьяного пространства – сидит в гомоне тихое-тихое и пялит зелёные очи…
…Постепенно Филиппыч перестал понимать, кто он и где находится, кто с ним рядом. Навалилась тоска по детству, по друзьям. Не по этим хитрым пропитым рожам, плывущим напротив, а по тем искренним Славке, Гусю, Рыжему, Бабуину, с которыми он любил мечтать, любил прятаться в разрушенной церкви и, покуривая тыренный у отца «Север», разглядывать фрески про грешников и «ефиопов»…
Вдруг в голове Филиппыча заискрило и щёлкнуло – включился застарелый войсковой рефлекс. Он вскочил и заорал:
– Становись! А ну, узкоглазые, р-равняйсь! – машинально взял «под козырёк», и ботинки, привязанные к запястью, больно отоварили пьяного Гуся.
– Шшшалава! – зашипел Гусь.
– Это кто тут «узкоглазые»?! – просипел Бабуин. А Славка ничего не сказал – просто встал, развернулся и треснул Воробья, хотя и пил целую ночь на его счёт. Прибежал Рыжий:
– Мужики, вы чего, эй! Сегодня в деревне ППС дежурит…
– Рыжая морда! – выдохнул Славка и засветил бармену в ухо.
Началась недобрая вязкая трескучая драка. Всё завертелось, побежало, споткнулось, опрокинулось… И погасло.
Потом грустный и мертвецки пьяный Филиппыч брёл куда-то по большаку. Его разбитое лицо упиралось подбородком в грудь. В душе разлеглась пустота. Босые ступни обжигал ледяной накат. Бушлат остался где-то в «Надежде», и было очень холодно. Знобило, зубы то и дело начинали стучать. Слышалось, как в церкви звонят – там тоже встретили Рождество. Филиппыч приоткрыл левый глаз и увидел, как медленно поднимается перед ним дорога. Вот накат всё ближе и ближе. Когда дорога стукнула его и расквасила нос, он попытался её оттолкнуть. На секунду ему это удалось, но потом дорога поднялась так стремительно, что он не успел даже закрыться. После ледяного удара по лбу в голове Филиппыча загудело. Рыжие воробьи зашипели гусями в оба уха, перед глазами понеслись лица друзей. Тех друзей, настоящих. Живых и погибших, сбитых над «горячими точками» – родные лица. Вот и лицо покойной матери. «Это всё ефиопы, – объясняет она, – а там, – указывает, – грешники мёрзнут, не могут согреться. Это тартар».
Да… Тартар…
Вдруг Филиппыч догадался, почему его знобит! Он протрезвел:
– Это же тартар, вот меня и морозит! Я же помер! Это, наверное, когда меня табуретом… Ох ты Господи! А где же ефиопы?.. Мамочка! Ага, вот и они!
Медленно приближаются двое, метут хвостами, печатают копытами лёд.
Волосы зашевелились, глаза раскрылись в ночь, зубы заклацали сильнее. Даже на войне было не так страшно.
Филиппыч лёжа перекрестился – вспомнил, как в детстве умел. Встряхнулся, отставил панику, собрал мысли:
– Сдаваться без боя нас не учили.
Двое всё ближе… Мрачные, серые, как на фреске. Филиппыч изготовился:
– Пусть эти твари подойдут поближе, я их…
Когда два серых силуэта склонились к Филиппычу, он сунул одному кулаком в мохнатое рыло – промахнулся, а другого угостил увесистыми лётными ботами, привязанными к правой руке, прямо по рогам огрел, шапку сбил.
– О, наш клиент! – обрадовался один. – А ты всё «труп, труп»! – А другой, который получил армейской обувью, молча снял с ремня наручники и обидчика зафиксировал.
Подъехал «бобик», и двое патрульных поволокли Филиппыча к нему.
– Куда вы меня тащите?! Не хочу-у!..
Даже там, над горами, когда его машину тряхнуло, потянуло вниз, кабина заполнилась дымом и штурман обвис на ремнях, было не так жутко.
– Не хочу в тартар, не надо! Господи! Прости меня, грешного! Я исправлюсь! Не хочу-у-у! Не надо-о-о! Пожалуй-ста-а!..
В «бобике» уже ждали побитые Гусь, Бабуин и Славка.
– И вас в тартар, тоже? – спросил их Филиппыч.
– В какой ещё тартар-шмартар? – прошипел обеззубленный Гусь. – В ментовку в район! На шамое Рождештво! У людей пражник…
Славка поддакнул:
– Ага, ничего святого, падла! – сплюнул. – Эй, вы, гады! Свободу!
– Это… Это… Значит, я жив?
Трясясь в зарешёченном «бобике», Филиппыч ликовал. Какая же она, оказывается, хорошая – жизнь! И как раньше это не замечалось? Ощущал себя явившимся на празднике, где всякому рады. И откуда-то в голове такое, будто кто-то свой ласково успокаивает: «Вот наконец и ты! Ну, проходи, живи с нами. Много всякого было, но только будет же и Святое утро, знаешь?» Филиппыч подозревал, что это – родился Бог.
– Ведь хорошо же, а? Живём, братцы!.. Живё-о-ом!
«Братцы» переглядывались, крутили у виска. Милиция приказывала заткнуться. Но Филиппыча невозможно заткнуть – всё окружающее удивляет, радует. Жизнь!..
– Когда отпустят, пойду каяться. Я вспомню как.
Собутыльники не поняли:
– Ш можгами-то в порядке?
– Так точно! – кивнул им Филиппыч. – Было не в порядке, да прошло.
Те отвернули головы, насколько могли…
В отсеке уазика тесно – ни повернуться, ни дохнуть. Воняет бензином. Скачет козлом по ухабам милицейская машина – прыгает за решёткой удаляющееся село. А по окрестным полям рассыпались и мерцают драгоценные бриллианты. Всё в бриллиантовом блеске, вся бескрайняя земля сплошь в драгоценных россыпях! Скоро рассвет. Скачет за машиной месяц по лесным верхушкам. И звёзды, звёзды… Сплошные звёзды!
Над бело-розовым морем
Дед спозаранку взобрался на крышу сарая. Высоко сидит, выше цветущих яблонь. Он стар и лыс. В кармане его штормовки обойные гвозди с большими шляпками. Он достаёт их по пять, держит поджатыми губами. Сидит на развёрнутом листе рубероида и снизу смахивает на римского патриция – волосы на висках всклокочены, торчат лавровым венком над покатой лысиной. Один такой, похожий, в венке, висит в кабинете истории. Патриций мычит себе под нос песенку «На Волге широкой, на стрелке далёкой…», берёт двумя пальцами гвоздик, прижимает рубероид к крыше. В другой руке молоток. Тюк-тюк-тюк – и гвоздь по шляпку входит в кровлю. Дед разворачивает чёрный рулон, перемещается за ним по крутому скату. Тюк-тюк-тюк – и переползает дальше. Ловко у него получается! Внук заворожённо любуется снизу.
– Что, Борька, в школу? – С гвоздями в губах у деда получается: «Фто, Бойка, ф фкоу?»
– Ага…
– Неофота?
– Неохота.
В школу и правда неохота. Но Борька знает, что осталось учиться три несчастных недельки, и терпит. Да, всего-то три недельки, и к соседке – бабке Скоковой – привезут на лето Олежека, а к Манучихе – Андрюху. Олежек придурошный и умеет курить, а Андрюха делает из велосипедных спиц пугачи и ловит банкой карасей. Компания что надо. И у обоих раскладные велики.
– Дед!
– Фто?
– А можно мне тоже на крышу, помогать?
– Я ефё не законфю к твоеу пыиходу. Пыидёф и заазь.
…Нет, «неохота» – это не то слово. Такого слова, каким в мае неохота в школу, в четвёртом классе ещё не знают. Борька плетётся с портфелем, а по садам бушует бело-розовое яблоневое море. Шкрябает кедами засохшую колдобинами землю, а по деревне орут петухи. В палисаднике напротив магазина бело-розово – клубится черешня, и под ней завелись юные тюльпаны. Где-то блеет козёл, гуси пробуют молоденький спорыш, трясут клювами, довольны.
На крыше магазина – коты… а в кармане у Борьки рогатка. Борька озирается и целит в кота. В громкого, рыжего, который на серого орёт. Долго целит, не дышит, чтоб руки не ходили. Ещё мгновение, и правосудие припечёт агрессора под самый хвост. Но внезапно Борьку сцапали за ухо. Он взвизгнул и промахнулся.
– Ах ты паразит! – Новый школьный военрук, старый майор, ухватил цепко, не вырваться. – Вот кто в магазине стёкла бьёт! Ну всё, попался, брат. – Военрук вырвал у Борьки оружие и отправил в карман своих брюк с лампасами.
Борька захлюпал:
– Я не стёкла, я кота хотел…
– Кота? Чем тебе бедный кот насолил?
– Он не насолил… он злой, он обижает… орёт на серого…
Седой майор смягчился, немного попустил свою крабовую хватку:
– Так ты что же… получается, заступался за слабого?
– Угу.
– Ну… – военрук будто немного растерялся, – ну не знаю. Хорошо б тебя, защитник, отвести к родителям, чтоб высекли…
– У меня одна мамка, она в городе живёт.
– А ты?
– А я у дедушки с бабушкой. Они меня не секут.
Старый майор озадачился. Как быть? Надо бы озорника поучить, но как судить защитника…
Военрук усомнился:
– А ты точно не по окнам? – Глупый вопрос. – Гм. Ладно, а кто твой дед?
Борька назвал дедову фамилию.
– А, это… рядом с Манучихой-то? Ну… – Майор выпустил благородное ухо, оправил свой китель. Велел передать деду привет и легонько подтолкнул пацана в сторону школы.
Всю учёбу Борька отходил героем! Подумай: пострадал от врага, перенёс пытку – алое ухо так и светит. Враг коварно подкрался, вырвал оружие, но боевого духа не сломил: геройские руки в карманах, нос выше макушки, пионерский галстук вылез на пиджак – и ладно! Главное ведь всё равно не это. Главное – впереди! И оно – главное – скоро зазвенит жаворонками, затеребит на реке поплавки, загрохочет Андрюхиными пугачами и сведёт скулы земляничной оскоминой. А ещё будет покос – возможно, позволят править конными граблями. Возможно, дед подарит наконец свой ржавый мопед – он давно обещает. И будут надеты на сучок и зажарены на костре пескари, и плечи обгорят, а потом облезут. И над всем этим будет густо плавать нестерпимый донник…
Весна… Великое беспокойство процветает под небесами, ширится, растёт…
…Борька возвращается домой, суетливо идёт, с подскоком. На изумрудной лужайке выткнули свои мордочки жёлтые одуванчики. Пробивается у свалки горлупа. Солнце играет, звенит… Всё звучит, всё вокруг – сплошная мелодия! Даже своя калитка и та поёт по-весеннему.
Дед, как и обещал, по сию пору светит лысиной с высокой крыши сарая. Оттуда, слышно, напевает сквозь зажатые губами гвозди: «…гудка-ами коо-то вовёт фароход…» Борька переоделся – и к нему на подмогу. Ухватил с грядки молодого щавеля, набил рот, скривился. Карабкается по лестнице, жуёт, морщится.
Рубероид под солнцем размяк. Борька прорвал дыру на самом верху ската, и дед заставил его самостоятельно заделать прореху. И так и этак вертит Борька молоток, и так ухватит гвоздь и этак – всё ерунда получается. Дед посмеивается:
– Что, мастер, помочь?
– Угу. – Борька проводит под носом чёрным от рубероида пальцем и превращается в гусара.
Дед переползает по скату к нему. Тюк-тюк-тюк – готово. Борька смущённо ковыряет ногтем гвоздь. Дед ухватывает гусара за нос:
– Мастер-колесник… старой бабушке ровесник. Эх ты…
Борька шмыгает носом. Хочется поскорее забыть свою неловкость, и он заговаривает о другом:
– Дед, тебе военрук привет передаёт.
– Ну… и ты ему передавай.
– Он что, твой друг?
– Да как тебе сказать… Бежали вместе.
Борька уставился на деда:
– Бежали? Куда?
Дед вдруг ослаб, сел на коньке, сложил облизанные гвозди обратно в карман, уставился поверх цветущего сада:
– Куда бежали-то? Домой бежали. А куда ещё бегут. – Песня про широкую Волгу вмиг потухла, поплыла вдаль туманцем. – Меня почти сразу взяли, сразу, в сорок первом. Под Курском. Мы тогда отступали, не оглядывались. Я лейтенанта в штаб отвёз, возвращаюсь один. Из леса выехал, а они уже на опушке, штук десять. Главное, туда ехал, здесь ещё наши стояли, а обратно вот… «Рус, здавайс!» Не помню, как с мотоцикла слез. Помню только, что куда-то вели, в спину всё время толкали… Помню, рожи у них довольные, сытые…
Дед поперхнулся.
Лицо патриция то дрогнет застенчивой полуулыбкой, то по нему пробегут еле заметные судороги. Кажется, будто он к чему-то прислушивается и не может расслышать, губы поигрывают то досадой, то недоумением…
– Дед, а бежали-то…
– А? А, бежали… Бежали-то уже после, в сорок пятом, в марте. Я под Веной, в деревне, на хозяина батрачил. Нас таких много было, у каждого в деревне прислуга и работники из наших, пленных. Когда наши к Австрии подошли, эти нас всех собрали со всего округа, свезли на полянку. Помню, шофёр, что нас вёз, гражданский. А какой расстреливал, тот уже в полевой форме, правда, без погон. Однорукий, старый. Выстроил нас: «Руссиш швайн! Тринкин шнапс унд шпилен балалайка!»…Как он одной рукой затвор передёргивал, я не заметил. Главное, тогда ещё подумал: «Как же этот хрен будет одной рукой взводить?» Думал ведь про это, а не заметил. Как сейчас вижу, держит этот однорукий авто мат, упёр в рёбра, целит по нашей шеренге на уровне сердца и медленно-медленно ведёт. Я выстрелов не слы шу, только вижу, как автомат подпрыгивает, гильзы отлетают и с правого края наши тощие начинают валиться. Вот до меня ещё семь человек, вот шесть, вот уже четыре… Готовлюсь, скоро моя очередь. Вот уже сосед мой дёрнулся, упал. А я думаю: как так, выстрелов не слышно, а они валятся… Тут меня в руку толкануло, дёрнуло повыше локтя, развернуло, я и скопытился…
Дед снова поперхнулся.
…Лёгкий южный ветерок прилетел, погнал волну по розоватому яблоневому морю. Волна покатилась, покатилась, добежала до сарая и разбилась об угол, пониже кровли.
– Дед, а бежали-то?
– А, это уж после. Я тогда упал, думал, что помер. Которые рядом – те кто сразу затих, кто хрипит, кто корчится. Немец прошёлся вдоль нас и к шофёру в кабину – прыг, даже борт не закрыли – я-то щурюсь, вижу – и укатили. А я себе думаю: «Если борт не закрыли, значит, ещё за кем-то поехали». И точно. Время прошло: которые рядом – коченеют. Тут эти двое, привозят ещё полный кузов таких же тощих. Так же выстроили и так же бесшумно… Один мне на голову свалился, придавил. Кровь из него глаз мне залила, а другим-то в щёлочку я вижу: фрицы борт защёлкнули. Значит, на сегодня у них всё. Укатили. Который меня придавил… слышу, сердце сверху мою голову в песок вколачивает: тук-тук, тук-тук. Когда стемнело, я его с себя спихнул, он застонал, глаза приоткрыл. Я его растормошил, и поползли к лесу. Ему лёгкое прострелило. Нам с ним всего по одной пуле досталось. Дня два ползли, за лесом нас австрияки подобрали, спрятали в сарае. Мы у них с неделю отлежались и…
Борька раньше видел у деда шрам, повыше локтя. Думал, это от прививки… А это, оказывается, вон от какой прививки. Если прикинуть, до сердца сантиметра четыре не дотянул, промазал однорукий.
– Вот. Бежали… Ползли больше. Ну, а когда до своих доползли, нас опять в сарай, под замок. С неделю продержали. Его, этого, раз на допрос вызывали. А меня и не допрашивали… Он потом, после войны, в Вене дослуживал, в армии остался, а я за Пермью. Недолго, правда, три годка дали… дослуживал… Теперь вот он в отставке, хату у нас в деревне купил, приветы передаёт. Ну, коли так, и ты ему от меня привет снеси. Скажи, дед, мол, в гости зовёт… Чего уж теперь-то…
Дед замолчал. Его лицо успокоилось. Взгляд начал понемногу возвращаться, приближаться к пахнущей гудроном крыше.
– Н-да… Что-то мы с тобой, брат… это… отвлеклись. А? – Дед достал пяток гвоздей. – Ступай в хату, скажи бабушке, пусть обед собирает, пора вроде.
Борька спустился до половины лестницы и спрыгнул. Когда приземлился, что-то твёрдое вдруг подкатило к горлу изнутри, начало душить. Борька понял, что он вот-вот разревётся, и в хату не пошёл – встал под стрехой переждать. Это твёрдое походило на обиду, но не обида – это точно. Обиду-то кто не знает? А это не обида, нет. Нечто гадкое, которое требуется непременно раздавить, растоптать. И неможется…Ведь если б однорукий фриц тогда постарался, то ни деда, ни Борьки теперь бы не было! И каникулы теперь никому б уже не светили. Но это – ладно, ерунда. Ведь главное, что сперва-то, выходит, мамку Борькину… уби-ил бы-ы!..
– Га-адина! – Грудь парнишки разрывается, сердце стучит в мозги, кулаки сами сжимаются…
Борька закусил губу, но понял, что так рёв не удержать, и залепил рот обеими ладонями, шумно задышал носом…
…А сад кругом гудит пчёлами. Густо-густо, липко гудит и приторно благоухает. Чернеет за штакетником перепаханный огород – пора картошку сажать, все уж посадили. Борька давится, дышит носом, сопит. Пережидает.
А с крыши опять мирно сыплется «тюк-тюк-тюк» и катится, беспечно катится, тихонько, задумчиво над бело-розовым морем:
На Во-олге широкой, на стре-елке далёкой
Гудка-ами кого-то зовёт пароход.
Под го-ородом Горьким, где я-аспые зорьки,
В рабо-очем посёлке подруга живёт…
В рабочем посёлке подруга живёт…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?