Текст книги "Сыновья уходят в бой"
Автор книги: Алесь Адамович
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Пиджак намок от капель, рассыпанных маленькой тучкой. Белая тучка и теперь, как парус, где-то плывет по спокойному небу, будто и не произошло за эти минуты ничего, будто и не переменилось все так страшно. Химический карандаш, которым Толя когда-то хотел писать стихи, размок и окрасил пиджак. Пройдет каких-то пять или десять минут, и серый пиджак будет вот так же окрашен кровью, его кровью. Надо бумажник спрятать, а то будут разглядывать фотографии. Вот эту: мама стоит над сидящими рядышком Алексеем и Толей, а на них новые белые в горошек рубахи. Присмотришься – заметно, что мама чуть-чуть улыбается черными от помады губами. Толя будет лежать в темном от крови пиджаке, а те будут смотреть, как улыбается мама.
Присыпал бумажник сухой хвоей, песком, не переставая вслушиваться, оглядываться. Приподнялся и заломил сосенку. Зачем? Его же убьют, зачем ему этот знак? Но сосенка уже сломана, и опять просыпается ощущение, что все не так и серьезно.
Нет, слишком это просто, обидно просто: убьют, и ничего не будет. И того, что было, не будет, и главное – что могло прийти, – тоже. Им, взрослым, все уже известно, у них все было, а как они хотят жить! Толю это удивляет, он их даже слегка презирает за это. А тут ничего, ничего еще!.. Эти взрослые все берут по-царски просто, даже не верилось, что когда-нибудь и ты сможешь так. Вот тогда… Разванюша пришел в гражданский лагерь, повертелся и пропал. И все сделали вид, что ничего не заметили. Только сухонькая мать Разванюши, забывшись, спросила: «Где Фроська задевалась, вот бес девка!», да и запнулась, а батька выразительно хмыкнул. Когда появились они – подчеркнуто серьезный Разванюша и чуть смущенная огнисто-рыжая жена его, – Толя смотрел на них, как на богов каких-то. Из всех присутствовавших покраснел, кажется, он один. «Неужто было, неужто правда?» – верил и не верил он. Разванюша и смущенно игривая грудастая Фроська показались ему в тот миг такими красивыми, он был просто раздавлен их превосходством.
Краснел, дурак, даже за других. А убьют, и будет все равно. Если бы случилось невозможное и он остался жить, он стал бы другим, совсем другим. Будто с большой высоты посмотрел Толя на землю и поразился, каким незначительным видится то, перед чем всегда сам выглядел маленьким. Вот убьют сейчас, и какая разница, что о тебе думали другие, каким выглядел в их глазах. А он-то всегда так мучился…
Над затихающей пальбой повисло вдруг ровное, зловещее гуденье. Танки, идут немецкие танки! А там, в лагере, – мама! Нет, нет, она выехала, раненых должны были вывезти! Должны же! А возле станкового пулемета – стриженая голова, такая беззащитная…
… Немец кричит, кричит, и – «га-ax!», «га-ах!». Мины или гранаты рвутся. Потом стрельба стала затихать, как внезапно иссякнувший поток. Только далекое: «па-к», «па-к»… Пристреливают раненых! Лес прочесывают! Далеко залаяла и взвизгнула собака. Если бы можно было дождаться ночи. Но нет, они рядом – найдут. И если даже не сразу найдут, продвинутся еще дальше, а свои, партизаны, уйдут, и ты останешься один, совсем один. Еще утром Толя не допускал и мысли, что немцы могут вломиться в ту прочную, спокойную жизнь, какой представлялась ему жизнь партизанского лагеря, партизанской зоны. Теперь, ощущая свою беспомощность, он не верил, что где-то кто-то остановит начавшееся наступление немцев. Нет, не то что не верил: он просто уже видел, как все дальше и дальше продвигаются они, для него это уже совершилось. Но надо идти, попробовать обогнать их. Неужели есть на земле место, где их нет? А люди там понимают, какое это счастье, когда тебя не травят собаками, не ищут, чтобы убить?
Бумажник с фотографиями Толя снова положил в карман. Вместе с набившейся в него хвойной трухой. И снова пошел в сторону «земляничной» поляны. Засада, может быть, и теперь там. Будешь пробираться кустами – и прямо к ним в руки. Только не это! Постоял, глядя на залитую спокойным дневным солнцем поляну, и вдруг рванулся к ней, открытой всем смертям. Сейчас, вот сейчас!.. Услышит стрельбу или – сразу?
Казалось, эхо от грохота в висках, в голове разносится по лесу. Середина поляны – Толя остановился. А если он прямо на них бежит? Злобно ухмыляясь, смотрят на него из кустов, поджидают. Пот облил, казалось, самое сердце – так захолодело внутри. Стоял на открытой поляне, боясь леса. Стреляйте же, стреляйте, собакари проклятые, собакари, собакари!.. А те ждут. Толя так ясно видел их, злобно поджидающих, ухмылки на их лицах, их холодные глаза… И он сделался вдруг хитрый-хитрый: рванулся в сторону, где их нет. Спохватятся, сейчас спохватятся… Ударился всем телом, закрытыми глазами о колючие в податливые лапки елочек, пробежал в глубь леса. И даже не испытал облегчения. То свирепое, беспощадное, что поджидает его, лишь передвинулось вперед, и он должен идти ему навстречу, все время навстречу ему.
Начался большой лес, потом – ольшаник. Ноги проваливаются в чернеющую, как деготь, грязь. Потом была просто вода, видно дождевая, сапоги лишь ополаскивались, не вязли. Все это замечалось, хотя ничто не казалось важным. Один только раз остановился, пораженный. Гусеничный след! И здесь проходил танк! Они же совсем в другой стороне гудели.
Поравнялся с «черной» поляной, на которой был последний заслон. Тут, возле пулемета, остался Алеша. Толя смотрел, точно ждал, что все сейчас вернется. Как это давно было, не верится, что всего полдня прошло.
На поляну выехала телега. Раскачиваясь, как лодка на волнах, движется к лагерю. Немец или власовец правит лежа, чувствует себя совсем дома.
Впереди будет еще одна просека, и тогда кончится зона бывшего лагеря. Отупевший от ровного глухого шума, который плещется в нем, Толя и не заметил, как подошел к просеке. Отскочил: на просеке – немец! Но не испугался на этот раз. Разозлился. На себя разозлился, на тупое безразличие, которое даже в этот миг сковывает его.
Прячась за толстое дерево, присматривался. Странно ведет себя этот немец. Пройдет шагов пять, постоит и наклонится. Что это он – ягоды собирает?! Наклонился немец – Толя перемахнул через просеку. Но не побежал дальше, а опять стал следить. Снова тебе, дураку, что-то кажется, будет тебе еще один повар Максим! Нет, но почему немец так спокойно чувствует себя здесь? И так знакомо рыжий… «Берегись лысого и рыжего», – всегда одинаково поддразнивают партизана по фамилии Лысый, который на самом-то деле очень даже волосатый. И очень рыжий. Вот как этот. «Лысый – больно умен, рыжий – больно хитер», – и это тоже про него, хотя он совсем не хитрый – скорее простоватый.
Рыжий, в немецком мундире, ягоды собирает – ну конечно он, Лысый! И лицо его – круглое, большое, как солнце!
Толя уже шел, почти бежал к человеку на просеке, и пока он делал эти десять, двадцать, тридцать шагов, мир становился на свое место, с которого его столкнула та внезапная автоматная очередь. Рыжий улыбающийся человек, к которому Толя приблизился, – свой, партизан; он в эту минуту – самое дорогое для Толи. На Толю тоже смотрят во все глаза.
– Го, Корзунихин, а сказали – тебя живьем! Гляди, а!
Толя тоже что-то спрашивал. Вначале он только спрашивал.
– Немцы? – пренебрежительно говорит Лысый. – Пугнули их, братка, гоняют и теперь. Попугали танкеткой, соседи подоспели.
– Танкетка! – Толя наконец понял.
Там, в кустах, он настолько поверил в разгром, что даже не вспомнил о припрятанной в лагере танкетке. Будто второй раз раскручивалась перед ним кинолента, но теперь все виделось по-иному. Загудело… немец кричит… взрывы, взрывы… Ну конечно же немцы подумали, что свой, а когда разобрались, не до того им, наверно, стало, чтобы присмотреться, что за танк идет, какая у него броня и сколько у него пулеметов, сколько партизан за ним бегут. В лесу все двоится и троится.
– А санчасть? – спешил узнать Толя.
– В лагере уже. Хоть Анна Михайловна теперь оживет. А Митю «Пашиного» тоже убили.
– Митя сзади шел, их Мохарь привел, а когда уходили, на ботинки Митя вот так смотрел, позади всех шел и на ноги смотрел…
Толя готов был мчаться в лагерь, чтобы мать скорее увидела его, он знал, что должен бежать, но он не мог не рассказать о том, что произошло. И он не мог не рассказывать подробно, очень подробно: что увидел, что подумал, что почувствовал. Словно сам понять старался: как же так случилось, что они подошли, что он остался жив, что потерял винтовку.
– Постой, ты бросил винтовку?
Вот! Толя ожидал и боялся этого вопроса. Волнуясь, будто все зависело от того, как поймет именно этот человек, Толя снова рассказал, как подошли не по той дороге, как подумал, что свои, про бабу, которая вела их, про то, как грохнулся на землю и ему показалось, что ранен… То, что случилось на просеке, что он пережил, было так важно, неожиданно, так близко к смерти, что каждый, конечно, поймет. Ведь Толя считал, что уже все, конец, потому и не подумал о винтовке, а когда вспомнил, было уже поздно…
Толя вдруг увидел глаза партизана. Они сузились, совсем спрятались в пухлые веки. Лысому уже неловко смотреть на Толю, словно просят его, добряка, о чем-то, а ему приходится говорить: «нет», «не могу». Не было уже радостного дружелюбия в глазах первого человека, к которому Толя вышел. Еще торопливее Толя стал рассказывать, ему все еще казалось, что он не точно передал… Но сам почувствовал, что не так уж и важно то, что произошло на просеке и что он пережил. Была бы винтовка, все, что случилось, было бы интересно. Толя замолчал.
– Да-а, – протянул Лысый.
– А может, не нашли ее? – Толя будто просил Лысого об этом. Чего только не отдал бы он теперь за винтовку.
– Да, сходи, братка, – обнадежил его Лысый, – а может…
Толя побежал снова в обход лагеря. Вот они, следы гусениц. А он-то крался тут как дурак. Эх, надо было попросить, чтобы Лысый пока никому не говорил про винтовку… Толя еще больше заспешил. Выбежал на поляну, залитую солнечным светом и теплыми запахами. От тронутых загаром листочков земляники вся поляна румяная.
Лицо пощипывает от трижды высохшего и снова плывущего пота. Смешон же ты был. А их уже гнали из леса. Хорошо, хоть об этом никто не узнает. Нет, узнают – винтовка.
Продрался сквозь соснячок, который час назад прятал его, выбежал на просеку. Ага – там! Толя метался в кустах, он помнил, что упал далеко от просеки, но никак не мог найти место, где лежал.
Постарался вспомнить все по порядку. Вначале стоял под тем дубом. (А смотри, бинты валяются в траве, окровавленные!) Потом недалеко застрочил автомат: в тот миг, наверное, упал Митя «Пашин». А Толя (следом за Мохарем) перебежал вот к этому, нет, к этому кустику. Ну да, за этой сосенкой он и стоял, вершина ее, надсеченная пулей, беспомощно свисает.
И вдруг Толя увидел на земле свою серую кепку. Совсем забыл про нее. Значит – здесь! Жадно смотрел вокруг, уже почти видя желтый приклад, зеленый ремень… Бегал, приседал. Нигде нет. Да и как ей быть здесь, в пяти метрах от просеки, если он упал далеко, – голоса немцев еле слышал. Но вот же та поваленная сосенка, за которую он зацепился. Так, значит, здесь он лежал. Немцы, понятно, сразу же увидели винтовку. И кепку. Ее в руках, наверно, подержали. Толя поднял, но не надел на голову: кепка казалась неприятно чужой. Идти в лагерь? Вот так, без винтовки?
Толя стал за сосенку, за которой и тогда стоял. О, если бы все повторилось сначала, теперь бы он знал, как надо, что надо.
И вдруг все повторилось. Из-за поворота костричницкой дороги вышел человек, за ним еще и еще. И хотя Толя знает, что это Круглик – коренастый, по-медвежьи косолапый помкомвзвода, хотя Толя сразу узнал Разванюшу с его шутовскими усиками, все равно жутковато – так это похоже… Вышел из-за куста – подходившие партизаны даже приостановились.
– Ты-и! – закричал Разванюша, да так звонко. И сразу стало легко, хорошо. Толя видит радость в глазах даже малознакомых партизан за него, за Толю, радость. Всегда такой скупой на ласковое слово Круглик говорит:
– Молодец, живой. А то мамаша там…
Голос у него и теперь скрипуч, как сухостой в ветреную погоду, но на лице радостное облегчение. Ведь это он дал Толе винтовку. Да, винтовку… Но они все поймут, вон как обрадовались, что – живой! Ждут, чтобы Толя объяснил, рассказал. С благодарной готовностью Толя показывал: вот здесь, вот отсюда… Хорошо бы сказать, что он все же выстрелил. Бинты красные в траве… Но его снова захватило пережитое, глубокая колея, пролегшая в памяти, не позволяет свернуть в сторону, солгать.
– А меня Сырокваш, когда по тебе застреляли, послал, – перебил Толю Разванюша, – подкрался – вижу: немец на твоем месте. Я вернулся, сказал Сыроквашу: «Убили Корзунихи сына или захватили». Ну мы в цепь и…
Но Разванюшу не слушают, всем интереснее, что сам Толя расскажет. И он говорит, говорит: про то, как упал, как хотел вернуться, забрать винтовку…
И сразу что-то изменилось.
– Ты еще не был в лагере? – понял все Круглик. Казалось, даже большой крутой лоб его заблестел холодно.
Толя старался объяснить, но слова его падали как искры на воду. Он уже сам чувствовал, что не важно, не интересно то, что минуту назад выглядело и важным и интересным.
На лице незнакомого остроносого партизана, опоясанного подсумками, как спасательным поясом, Толя читал откровенное презрение, в глазах других – недоверие ко всему, что он сказал или еще захочет сказать.
– Ладно, пошли домой, – проговорил Круглик.
Толя тащился позади всех, как тогда Митя «Пашин». Да, все у него было не так, как у других, не так, как надо. Или он плохо рассказал, потому и не поняли? Но на него уже никто не обращает внимания.
– И как только они всех шестерых не уложили? Оказывается, и Мохарь с ними был, – говорит остроносый партизан.
Толя снова вставил: как Митя шел и глядел на ботинки. Но его голоса никто не слышит.
– А они наше перенимают, – рассуждает Круглик. – Пройдут немного и ложатся в засаду. Специальная часть, выученная. Ягдкоманда[2]2
От Jagd – охота, погоня (нем.); так назывались специальные части, созданные в гитлеровской армии для борьбы против партизан.
[Закрыть] называется. Хлопцы и нарвались. Хорошо еще, что за дозор посчитали, а потом видят – больше никого…
– Он последний шел, ну да, а они сзади и секанули, – не мог удержаться Толя. Голос его звучит жалко, будто примазывается человек к тому, чего не знает.
Эх, почему начальник штаба не взял тогда с собой Толю: вон как понятно и даже интересно было у других. И как нехорошо у Толи.
Лагерь напоминает дом, из которого собираются выезжать: все точно сдвинуто со своего места. На стволах сосен белые шрамы от мин. Людей не много.
– А вот и он, – сказал седоголовый Шаповалов, увидев Толю. Сетка морщин на лице его сложная, попробуй разбери, издевательски или хорошо улыбается человек.
На хорошее Толя мало рассчитывает, и ему тошно от мысли, что каких-то две недели назад он снисходительно пояснял робкому новичку Шаповалову, прибежавшему из плена, как разживаются винтовками, как воюют партизаны.
Из землянки вышел Алексей с масленкой в руке.
Братья встретились глазами.
Алексей как шел, так и прошел, не останавливаясь, к длинному столу, где усатый Помолотень собирает станкач.
– Винтовку потерял, – безжалостно громко сказал Круглик.
– Слышали. Бросил, – поправил его Застенчиков. Доволен чем-то. А почему бы и нет? Трус же отчаянный, но винтовку все же бросил не он.
– Ладно, парень, – говорит вдруг Головченя, – дело наживное.
Молодой бородач Головченя (и кусок черной бороды бинтами прихвачен) жалеюще смотрит на разбитый приклад ручного пулемета. Человек ранен и, возможно, потому считает себя вправе быть снисходительным. Но только не к своему второму номеру – Савосю, из которого он и теперь выбивает «полицейскую мякину»:
– А диски мне хоть роди – слышишь!
Толстяк Савось конфузливо улыбается своему начальству. Наверно, такой же идиотский видик сейчас и у Толи.
– Не партизаны у нас пошли, – кричит Баранчик, – а колхознички: сеют! Один винтовку, другой пулеметные диски. Глядишь, и урожай соберем.
Алексей тихо сказал Толе:
– Мама здесь.
– Знаю, – так же вполголоса отозвался Толя. Он с горечью сознавал, что случившееся как-то нехорошо сближает их, братьев, отдаляя от остальных. Вот им даже неловко громко разговаривать. Толя сидел и ждал, хотя знал, что должен идти к санчасти. Дожидался, пока он перестанет быть новостью, пока привыкнут к тому, что он вернулся, вернулся без винтовки… Не такие хмурые были бы все, если бы не этот женский стон над лагерем. Как тяжело он висит над лесом. Как страшно плачет тетя Паша. Она даже не плачет, она зовет:
– Ми-итя… Ми-и-и-тя!
– Ты что расселся тут! – набросился вдруг Шаповалов на Толю. – Матери хоть покажись.
– Раскис, – подхватил Застенчиков.
Толя направился по тропинке к санчасти.
А мать уже идет сама. Толя издали видит глаза ее, они тянутся ему навстречу. И Лина с нею. Подбежала и дотронулась до локтя Толи: вот, мол, даже рукой трогаю, живой! Смеется, а на щеках, по-детски пухловатых, полосы от недавних слез.
Мама уже рядом. Глаза ее рядом. В них – благодарность. Непонятно, за что только?
Нет, целовать не стала. Только рукой тоже за локоть потрогала. Лина в сторонке стоит и сияет, точно это она подарила Анне Михайловне живого Толю.
– Ну вот видишь, сынок.
Нет, это не упрек, это: «Видишь, я же знала, а тебе все хотелось, как они, взрослые». Толя чувствовал себя слишком уставшим, чтобы объяснять что-то, да и бесполезно… А тут эти страшные причитания тети Паши, которые, кажется, никогда уже не затихнут.
Мама, сделавшись непонятно чужой, далекой, сказала Толе:
– Ты не ходи туда.
Он все же пошел к санчасти.
На зеленых немецких одеялах под зелеными соснами лежат они, все трое – не намного старше Толи. Нет, теперь они старше всех, намного, на целую смерть старше. На лицах – последнее удивление: «Вот оно!» Митя «Пашин» – незнакомо длинный, один глаз пугающе приоткрыт.
Паша стоит на коленях, растрепавшиеся волосы ее ложатся на лицо сына, по-бабьи согнутая спина мерно раскачивается. Кажется, женщина хочет укачать в себе боль, как укачивают больную руку. В протяжном стоне бьются, плачут такие бессмысленные и таким тяжелым смыслом налитые слова.
– Что ты молчишь, сынок, почему ты? Как же это? Как же?.. – И снова зовет с безумной надеждой: – Ми-итя… Ми-и-итя!
Трогает глаза сына, целует, будто надеясь растопить их ледяную остекленелость. Ласково и с ужасом дотрагивается дрожащими пальцами до синих пятнышек на виске. (Вот где прошла та автоматная очередь!)
– Говорил: «Я везучий, не бойся, мамка». Такое оно, твое счастье. Пойдешь теперь за батькой в землю. Насовсем, сынку.
И вдруг:
– Другие убежали, винтовку бросили. Тебя бросили. Осиротили меня.
Толя увидел побелевшее лицо своей матери, глаза, обращенные к Паше с горькой мольбой, увидел, и его пронзили боль, обида, горе. Да это же о нем говорит Паша: «убежали», «бросили»! Она уверена, что сына ее убили потому, что где-то там, с какого-то поста Толя сбежал. И что может разубедить ее, если сын лежит убитый, а «Корзунихин» – вот он, живой, прибежал? В голосе женщины мстительное упрямство, ревнивая непримиримость. Она даже не плачет уже, она говорит и, кажется, лишь к Толиной матери обращается:
– Один он был у меня, один!
А мама в плаче закусила губы, в глазах ужас: в голосе женщины ей слышится проклятие.
Толя тихонько повернулся и пошел. Никого не желая видеть, слышать, спустился в сырую темень землянки. Лег на нары, глотая и не в силах проглотить соленый ком.
К вечеру в растревоженный лагерь собрался почти весь отряд. Кухня вернулась поздно, ужин запаздывал.
Толя все лежал на нарах в углу. Он уже окончательно поверил, что все пережитое им – ненастоящее. Настоящее было у всех, кроме него. Не зря вот и мама пришла и сидит над ним, как, бывало, над больным. Свет из серого вечернего окна ложится на лицо ее: усталость вдавила глаза, прорезала горькие складки у рта. Пришла немного отдохнуть, да так и не может уйти от Толи, от живого Толи.
Партизаны кто сидит, кто лежит на нарах, вспыхивают огоньки папиросок, освещая неровный накат землянки, которая в темноте кажется еще длиннее и еще ниже. О главном наговорились. Теперь подшучивают над Головченей: борода виновата. Очень уж она не настоящая на молодом лице. Особенно когда ее запеленали в бинты.
– Все осколки вытряс? А то гляди, ужинать станешь – зуб сломаешь.
В темную землянку спустился Застенчиков и громко сообщил:
– Корзунихи сына за винтовку Мохарь требует расстрелять.
Все замолчали.
Толя испугался, но не оттого, что его хотят расстрелять, а что это слышит мать. Она неподвижно сидит у серого окна и смотрит, точно не понимает.
– Что ты там болтаешь! – зло прикрикнули на Застенчикова.
– Нет, правда, – заспешил Застенчиков. Он, наверно, увидел мать. – Другим, говорит, наука будет. Но Сырокваш заступился, и Колесов: мальчишка еще, мать у него здесь… А Мохарь все: воспитывать людей надо…
– Мохарь? – Толя даже приподнялся от обиды. – Я у него спросил, что делать, а он раз – и побежал.
Никто не понял.
Расстрелять? Взять от всех, от всего – и убить. Вот так просто!.. Нет, это неправда!
Нервно-сердитый голос Сергея Коренного:
– Корзун в конце концов пацан. Не с такими случается и еще не такое…
– Воспитывать, говорит, надо…
Толю толкнули в плечо. Брат.
– Ладно, Толик, добудем. – Шепот у Алексея сердитый.
И опять разговор перешел на то, как было, что было.
– Соседний отряд, храпковцы, немца допрашивали. Немцы уверены, что тут была подготовлена ловушка. Подошли, значит, к лагерю, а с дерева соскочил партизан и побежал. Сообщил, привел партизан, и начали окружать.
– Это ваш, Анна Михайловна, сын, – догадался Шаповалов, и все засмеялись.
– В лесу покажется, когда боишься. Наши бежали к лагерю из деревень, сослепу нарывались, вот как мы с Коренным, а им казалось: прощупывают, окружают.
– А правда, как двое слепых. Дрались, а каждому думалось, что другой все видит.
– Э, брат, если слепой, накостыляют тебе.
– В Ляды вскочили с танкеткой, а немцы по житу к шоссе. Бабы потом рассказывали: приказали немцы труп самого главного, у которого два Железных креста, доставить им. Иначе сожгут, говорили, деревню.
– Разберись теперь, который главный. Все голенькие, и все в болоте.
– А пленный власовец сказал, что дорогу им показывала матка начальника полиции. Помните, которого возле Зубаревки тогда подстрелили, в лагерь привезли.
– Толя, ты про какую там бабу говорил?
Слушают Толю внимательно, что-то очень изменилось с той минуты, как Застенчиков сказал про Мохаря, про расстрел.
– Постой! – воскликнул Носков. – Помнишь, Серега, щавель баба собирала. Здоровенная такая. Ты еще удивился: бой гремит, а она будто глухая. Она это, эх, черт!..
– А обидно, что – мать. Ну, сын, ладно, а то мать!
– Ребяток завтра в Костричник повезут. Паша не соглашается, чтобы в лесу Митю хоронили. Говорит: забудут, волкам не хочу оставлять.
– Ну нет, кончится война, какие памятники тут поставят! Ребята, я вот думаю, как после войны будет!
– Кое-что надо бы поумнее.
– Гляди, по этой дорожке и к немецкой листовке придешь. Как за клубочком.
– Что у тебя за привычка, Коренной! При чем тут листовки? Что, нельзя разумно? Опять ты свое.
– А ты, Бакенщиков, не свое? Воюй, вот твое.
– Да ну вас всех! Мне бы, братцы, хоть до того дня дожить, как они драпать будут. Наших встретить. Если бы кто пообещал, ладно, согласен назавтра и помереть.
– Ха, а все же назавтра.
– Ну хоть денек дай.
– Эй, кто тут живой? Пошли, работнички, суп косить! – крикнул дневальный и забренчал котелками.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?