Электронная библиотека » Алиса Коротовских » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 8 февраля 2024, 08:40


Автор книги: Алиса Коротовских


Жанр: Детская проза, Детские книги


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чаще всего Лёшка заикался, именно выходя к доске, – и сразу превращался в странную тощую рыбу, выброшенную на берег и в панике разевающую рот. А порою и в обычных, но каких-нибудь волнительных разговорах путались и убегали от него заготовленные, сто раз передуманные фразы. Иногда это случалось даже на привычном: «А вот когда папа приедет…»

– Все пришли? – прозвучал за спиной переливчато-усталый голос.

Маша обернулась и, прикрыв глаза ладонью от слепящего солнца, улыбнулась:

– Здрасьте, Людмил Сергеевна!

Сева и Лёшка повторили эхом:

– Здравствуйте.

– День добрый!

Людмилу Сергеевну, классную руководительницу 8-го «В», никто не называл иначе как просто Милой. Ей не было даже тридцати лет – огромная редкость для их школы, где половина педагогов помнила, «как жилось при Рюрике». Про Рюрика – это говорил Юрка, убеждая друзей, что географичка Зинаида Петровна вместо очередной самостоятельной наверняка может поделиться воспоминаниями о временах варягов, если ее правильно и методично к этому подвести. Она вообще любила съезжать с темы урока на отвлеченные рассуждения, чем ученики наловчились пользоваться.

Но Мила – это другое. Мила – это было явление совершенно особенное. Практически атмосферное явление, как дождь или радуга.

«Она прошла, как каравелла по зеленым волнам, прохладным ливнем после жаркого дня…» – любило петь радио в автомобиле Машиной мамы, и девочке при этих летящих и теплых строчках вперемешку с ветром из окна почему-то всегда вспоминалась Мила.

Она вела не какую-нибудь географию или, упаси боже, физику, а самые близкие и понятные Машиной душе предметы – литературу и русский язык. Мила не умела делать непроницаеморавнодушное лицо, заставлять «выйти и зайти нормально», пугать двойками карандашом, ругаться за прогулы и запрещать исправлять оценки на последнем уроке, запрыгивая в последний вагон отъезжающей «тройки» за четверть. Зато она умела улыбаться.

С самой их встречи в пятом классе Мила показалась «вэшкам» какой-то очень «своей». Это произошло в одночасье, необъяснимо, но правильно. Наверное, все дело в том, что она не развернула перед тридцатью маленькими людьми никакого уже привычного им лицедейства: не надела хлипкую картонную маску строгости и солидности, которая бы ей совсем не пошла, и даже не по пыталась нарочно и оттого неискренне держаться с ними наравне. Она не скрывала перед ними ни волнения от первого рабочего дня, ни интереса, с каким глядела на их новые и такие разные лица, ни чуть-чуть робкой, но честной улыбки. Мила не хотела «быть» или «казаться» кем-либо другим, кроме себя. И за это ее полюбили.

Она, как «то ли виденье», была легка, открыта, понимающа, звеняща… можно было подобрать для нее еще много разных прилагательных, которые Маша не умела правильно склонять. Но такой Мила оставалась только до середины седьмого класса. А потом с ней что-то случилось – какой-то необъясненный сюжетный поворот, какое-то непонятное «что хотел сказать автор», закрылась какая-то «дверца» – и она едва уловимо, но явствен но изменилась: выцвела и потускнела, как старая бумага, на которой теперь с трудом читались прежде яркие строчки. Но этого как будто никто не заметил в круговерти звонков, перемен и классных часов, и Маша даже не знала, нужно ли это замечать ей самой.

Может, показалось?

Но – нет. Вот и теперь Мила, в такую жару почему-то в блузке с длинным рукавом, глухо застегнутой до верхних пуговиц, стояла над групп кой восьмиклассников, уже почти сравнявшихся с нею по росту, и дружное «здрасьте!», на которое раньше она ответила бы играющей на солнце улыбкой, теперь кануло и затерялось в молчании.

– Маша, – кивнула она отстраненно и окинула взглядом толпу, считая по головам: – Маша Лазоренко, Холмогоров, Шварц… А Иволгин? Где Иволгин? Ребят, Юра где?

Ребята посмотрели друг на друга, огляделись по сторонам – от крыльца до стадиона.

– Ну, кто знает?

Ребята не знали.

– Где-то нет, – озвучил Шварц.

– Он тебе ничего не писал? – спросила Маша.

– Что не придет? Нет. Он со вчера не в Сети.

– Проспал?

– К одиннадцати-то?

– А что? Это ж Юрка. Может, вообще прогуливает.

– Прям с первого числа? Не-е, – протянул Холмогоров, – он пока не совсем пропащий.

– Опаздывает, наверное, – пожал плечами Лёшка.

– Да к тортику-то точно прибежит! – Сева в предвкушении потер ладони. – Будет же тортик после классного часа, Мил Сергеевна?

Но Мила не успела ответить – привычно грянуло из надсадно хрипящих колонок что-то торжественное, привычно выступили на крыльцо директриса и завуч Нина Валерьевна, привычно резанул по ушам дребезг неловко задетого микрофона. Линейка началась.

Маша слушала поздравительно-унылые речи вполуха и думала злорадные мысли. Теперь, когда Юрка так предательски, без предупреждения, бросил своих верных товарищей вариться под зноем у школьных дверей, пока сам прохлаждается неизвестно где, девочка уже не чувствовала себя виноватой во всем случившемся на качелях.

Мало ли что она там сказала! Да и не обижался Юрка на нее никогда. Не умел.

Наверное.

Противное, въедливое чувство вины все равно грызло ее с того самого дня, шептало что-то тихим вкрадчивым голоском, и особенно остро его зубы впивались в душу сегодня, в ожидании встречи.

Но теперь, подумала Маша, все будет по-другому. Юрка придет на классный час тоже виноватый, перед друзьями и перед Милой, еще более виноватый, чем она сама. Минус на минус даст плюс – и все забудется. И даже извиняться не придется. Потому что все это было почти в прошлой жизни – в августе. Все, что в августе, уже не считается.

И ссоры не считаются. И обиды…

И Антон.

Ой, нет. Нет, нет и нет!

Об этом Маша вспоминать категорически не хотела.

Нет, извиняться она, конечно, не будет. Но, может быть, отпилит Юрке половину своего тортика. Родительский комитет наверняка опять заказал какое-нибудь кондитерское недоразумение с горой крема и кислотно-яркими красителями, больше похожее на взрыв на химзаводе, чем на десерт. А Юрка ничего, он и такое любит.

Может, она отдаст ему даже всю свою порцию целиком. Не жалко.

И не обидно будет. Никому.

Отстояли в духоте линейку, выслушали ежегодно одинаковые, скачанные из Интернета поздравительно-напутственные речи про «волнительный день», «гранит науки», «успехи», «открытия» и «в добрый путь».

А Юры так и не было.

В классе Мила выдала каждому целую кипу бесполезных листочков с расписанием, именами преподавателей и напоминанием сдать документы для олимпиад. Это все предстояло вклеить или впихнуть в дневник – она любила, чтобы красиво и упорядоченно.

А Юры так и не было.

Маша посидела одна за пустой и чистой с прошлого года партой, потыкала пластиковой вилочкой свой разноцветный торт, послушала шутливую перепалку Севы и Лёшки на соседнем ряду. Подумала и завернула кондитерский ужас в салфеточку.

А Юры так и не было.

Чтобы не сойти с ума от духоты, окна открыли нараспашку; в кабинет, путаясь в раздувающихся занавесках, летели уличный гомон, жаркая вчерашне-августовская пыль и свежий ветер. Маша, подперев щеку ладонью и глядя на эти занавески, думала о том, как хорошо было бы тоже остаться там, во вчера, в августе. И чтобы не было никакого сентября, никаких скрипучих стульев и никакой Валерьевны, которая, завидев их в коридоре, в шутку погрозила Севе пальцем и так умильно, как будто это не она в прошлом году отчитывала его перед всем классом за «худшую на ее памяти» контрольную работу, протянула:

– Какие же вы все большие стали!

Маша, посмотрев по сторонам, поняла: и правда стали. И от этого почему-то сделалось жутко тоскливо.

А потом случилось то, для чего не было заготовлено директорской речи. То, для чего у Маши не было образца, по которому надо писать, говорить и дышать.

Коридорную тишину искрошил нервный, спешащий перестук каблуков, и в дверь класса заглянула завитая прическа – Валерьевна. Маша не успела разглядеть выражения ее лица, но жест, каким завуч подозвала Милу, был рваным и тревожносмазанным. Мила вышла, Мила прикрыла дверь, Мила долго о чем-то с ней говорила в коридоре… Крики и смех звенели в духоте кабинета. Торт уже все доели. Только Машин кусок лежал в салфетке.

– Ребята…

От звука ее голоса все неосознанно притихли. Странный он был, этот голос. Тихий-тихий, испуганный, своей хрупкостью он ввинтился в общий веселый гомон, задушил его и заполнил собою все пространство класса – от зеленой доски до распахнутых окон. Мила, тоже тихая и хрупкая, неверным шагом прошла мимо первых парт и остановилась у своего стола. Она беспомощно вцепилась в тугой ворот блузки, словно ей нечем было дышать, заскребла по пуговицам, и Маша, как в фокусе камеры, в кадре крупным планом, смотрела на ее дрожащие пальцы.

А Мила, хватаясь за воротник и за свой надтреснутый, страшный и гулкий голос, сказала:

– Ваш одноклассник Юра Иволгин вчера погиб.


И мир вокруг Маши превратился в аквариум.

Аквариум в супермаркете, с мутной замершей водой и неподвижными рыбами. Здесь угасали звуки, скрадывались движения, тонуло позабытое за ненужностью время. Сквозь воду в ушах, воду в глазах, воду в горле, сквозь плотную гудящую тишину девочка глядела на класс. Так, наверное, и глядели рыбы на далекий мир за стеклом: на проплывающих мимо человеческих существ со странными плавниками, на возникающие и теряющиеся лица, на блики света по кромке воды.

Чужие плавники, лица и блики. Чужие и неправильные.

Или это сами они, рыбы, были неправильными и чужими?

И ничего не понятно было безмолвным равнодушным рыбам в этой «наружности» за пределами аквариума. И в самом аквариуме тоже было одно большое, пугающее и вязкое «ничего». «Ничего» и «никак». «Ничего» заливало собой его весь, до самого верха, обволакивая и глотая рыбьи тела. «Ничего» обдавало холодом, глушило дыхание, давило на виски непроницаемой громадой воды.

Секундная стрелка остановилась. Маша боялась пошевелиться – и только глядела, глядела и глядела, как аквариумная рыба, на чужую и непонятную жизнь (или нежизнь?) за завесой воды.



Сначала лица у всех в классе были одинаковые – никакие. Бесконечен миг, когда еще никто ничего не успел осознать, а все сказанное и несказанное повисает звоном в наэлектризованном, как перед грозой, воздухе. Но вот слова Милы долетели сквозь толщу воды, вгрызлись в слух, и лица изменились. На первой парте потекла вниз, сползая, вечная улыбка Леночки. На последней Володя Буйнов, акробатически крутивший ручку в пальцах, вдруг выронил ее, и она стала падать, падать, падать – в распахнутую бездну молчания.

У Лёшки кровь отхлынула от щек, расширились, стекленея, и без того широко распахнутые глаза, дрогнули губы. Он был готов бежать – на край света или за внутреннюю «дверцу», – чтобы не видеть и не слышать этой секунды.

Сева сжал до скрипа зубы и до побелевших костяшек – кулаки, отчаянно и твердо, как перед дракой. Он был готов биться с каждым, кто осмелился бы говорить или молчать.

И только у Маши лицо осталось прежним – никаким. Она глядела на других и чувствовала это «никакое» каждой мышцей, каждой клеточкой кожи. Глядела, чувствовала, слушала жуткую давящую подводную тишину, а в голове слепо и дико била рыбьим хвостом одна зацикленная мысль: «Мила сказала „вчера“».

Вчера. Вчера, в августе.

И никакого сентября не будет.

Зазвенел в ушах далекий гул – и тишина раскололась, посыпалась, как разбитый аквариум, и шепот, возгласы, вскрики хлынули тяжелой водой.

Гул – это летел самолет. По расписанию, в двенадцать часов. Как всегда, как раньше.

Но ничего уже больше не было как раньше.

Пункт второй: Основная мысль. С осны дышат небом


– Маш, давай поговорим?

– О чем?

– А ты не знаешь, о чем?

Мама села на краешек Машиной кровати, но чуть в сторонке, и замерла, будто боялась неловким жестом или словом ранить нечто трепещущее, ей одной видимое.

Смотреть на такую маму – растерянную, как девочка, покладистую, осторожно подбирающую слова – было непривычно и странно. Маше стало не по себе.

– Я не хочу, – ответила она.

Постаралась, чтобы голос прозвучал обыкновенно, нормально, и сама не знала, получилось или нет. Да и какая разница? Мама в любом случае подожмет губы и тихо, украдкой вздохнет. Как будто думает, что Маша не услышит.

Какой он вообще, этот «нормальный» голос?

Чтобы убедить маму и саму себя, Маша вскочила, метнулась за стол, с самым естественным видом разворошила стопку учебников и, ссутулившись, спрятала глаза за обложкой «литературы».

– Не хочу, – повторила она, – давай потом, а? Целую кучу всего задали! А на алгебре завтра контрольная по повторению. Вот влепит мне Валерьевна «два» – сама же будешь ворчать.

– Маш…

– Да все нормально!

Маша притворилась, что читает, но сквозь пляшущие перед глазами строчки все равно кожей чувствовала неотрывный мамин взгляд. В этом взгляде сливалось и путалось столько несказанных, важных и ненужных, простых и сложных, вкрадчивых и болезненно-сочувствующих слов, что мама, кажется, сама не знала, как их говорить.

Девочка упорно вчитывалась в текст учебника, который схватила и раскрыла на случайной странице (спасибо хоть не вверх ногами!): «…двоемирие: мир обыденный и мир воображаемый противопоставлены в произведениях эпохи романтизма. Мечта преобладает над действительностью, а художник стремится выйти из непосредственной реальности в реальность желаемого или запредельного…»

«Желаемого или запредельного», – мысленно повторила она.

И все равно ни слова не поняла.

Сказала, не отрываясь от книги, еще раз, чтобы наверняка:

– Все нормально. Честно. Можно потом?

Тогда мама поднялась, вышла из комнаты, аккуратно и неслышно прикрыла дверь – и вечное избитое «нормально» звенело эхом и тонуло в линолеуме с каждым ее уходящим шагом.

«Нормально… Нормально…» – стучало в Машиной голове. Даже громче, чем «желаемого и запредельного».

Как это вообще – «нормально»?..

Маше запомнились сосны. Они пахли свободой и высотой, пахли каким-то недостижимым и щемящим «не здесь». Огромные, размашисто-высокие сосны уходили далеко-далеко вверх, навстречу распахнутому простору неба – кажется, только они одни и могли до него дотянуться. Они шумели, качаясь на ветру, – и там, в их раскидистых кронах, была жизнь. Непонятная отсюда, снизу, но такая похожая на настоящую. Сосны говорили, шептались, молчали, плакали и смеялись вместе с ветром и облаками. Они дышали: шорох ветвей – вдох, треск коры – выдох.

Сосны дышали небом.

Маша глядела вверх, запрокинув голову, и стволы деревьев поднимались по сторонам, ветвями рисуя над ней витиеватый узор зелено-голубой недостижимости. Она глядела вверх, потому что вниз глядеть не могла – как тогда, в августе, в Питере, когда все вместе поднимались на колоннаду Исаакиевского. Стоит только на секундочку посмотреть под ноги – и уже не сможешь сдвинуться с места, и вцепишься в шаткие перила, и в груди расползется противный липкий страх, и сопровождающий Виталик, плетущийся позади, лениво поторопит всех…

И Антон, обернувшись, усмехнется невзначай: «Струсила, да?»

И теперь Маша тоже не опускала взгляд. Потому что вверху пахло соснами, а внизу – тяжело и терпко – сырой разрытой землей, душным пластиком искусственных цветов и дождем. Пахло болезненной, зябкой тоской.

Она посмотрела по сторонам только один раз – и сразу же пожалела, что посмотрела. Потому что в траурно-молчаливой толпе, среди прибитых непролитым дождем людей она налетела взглядом на лицо Юриной мамы.

Маша никогда раньше не видела таких лиц. Прозрачных, высохших, как бумага. Эту тонкую бумажную маску, заменявшую кожу, казалось, мог сорвать любой порыв ветра, любое слово или вздох, но она держалась – неподвижная, неживая. Только глаза на этом лице были настоящими – но, пустые, потухшие, они глядели сквозь прорези маски в такое далекое и тревожно-жуткое «никуда», что Маша испугалась, отвернулась.

Ее собственная мама стояла у нее за плечом, такая же правильно-тихая, как и все. Она наверняка заметила, как девочка вздрогнула, отводя взгляд, и потому Маше казалось, что мама сейчас шагнет к ней, прикоснется, погладит, как в детстве, по голове…

Нет, нет, нет. Только не это.

Только она так сделает – и Маша тогда…

Что? Что «тогда»?

Заревет? Нет – в глазах и в горле было пусто и сухо, с самого начала и до сих пор.

Закричит? Нет – ни слова, ни звука не рвалось изнутри.

У Маши в голове с самого первого сентября поселилось глухое и страшное «ничего». Ей казалось, что оно звучало в ее голосе, читалось на ее лице и в движениях, обволакивало мысли и ощущения. Из «ничего» не рождалось слез, слов, вдохов и гитарных аккордов. Из него рождалось только непонимание, куда девать свои руки, ноги и глаза, а еще – жгучее желание убежать. Убежать от взглядов, на которые Маша не умела отвечать, и от мыслей, которые не умела думать.

Тишина давила на плечи. Девочка не знала, зачем она здесь нужна, зачем она в эту минуту нужна вообще, и делала вид, что ее тут нет.

А в соседней – соседней от Юры – низкой оградке, прямо возле основания старого, покосившегося памятника, росла сосна. Она поднималась вверх, тянулась к небу, и там, где когда-то были глаза, чувства, мечты, улыбки и слезы, теперь были ствол, кора, ветви, хвоя и ветер.

Там, где раньше кто-то дышал, теперь дышала сосна.

И Маша молча глядела вверх. Рядом стояли Лёшка и Сева – такие знакомые, но почему-то далекие, нездешние.

Интересно, если рассказать им про сосны, они поймут?

Наверное, нет.

Должна же она хоть что-нибудь чувствовать?..

Но «ничего» разливалось внутри, как бездонное море, как целый Ледовитый океан, холодно и мерно накатывая волнами на ребра. Маша не знала, что делать, как вести себя, чтобы казаться, как все, чтобы смотреть, чувствовать, думать и дышать, как все. И никто ей не подсказывал.

Мир не изменился. Только дни стали долгие, ватные, и каждое утро она проваливалась в их тягучую массу, гадая, далеко ли до дна и есть ли оно вообще.

В школе ни о чем не спрашивали. Это было как будто неприлично и неудобно – и все делали вид, что и без того уже знают все подробности, просто не хотят обсуждать. Даже Маша и Сева с Лёшкой долго не знали, как все произошло, и не решались спрашивать, хотя, наверное, имели на это право – а кто имел, если не они? Только потом Мила, прикрыв дверь, быстро и негромко, будто через силу, рассказала в притихшем классе обо всем: что тридцать первого был дождь, что дорога была мокрая, что был вечер, что Юрка ехал на велосипеде, что зеленый уже мигал, что водитель затормозил, но не успел… и что никто ни в чем не виноват.

Маша попыталась представить себе, как это было: вечерняя сырость, рябь огней на мокром асфальте и колесо велосипеда в воздухе – крутится, крутится, крутится…

Стало жутко. Пришлось до боли прикусить губу, чтобы не думать.

– Ты же с ним дружила, да? – шепотом спрашивала Леночка, участливо и испуганно глядя на Машу широко распахнутыми глазами.

– Угу, – отвечала она и ненавидела и себя, и Леночку, и всех на свете за то, какое неискреннеприличное выражение почему-то принимало ее собственное лицо.

Лишь первые пару дней коридоры, классы и учительская гудели приглушенными разговорами – полушепотом, с серьезными, удивленными, хмурыми или любопытными лицами, с застывающей на губах недосказанностью. Все обсуждали, ужасались, сочувствовали, переживали… А потом звенел, отскакивая от стен, привычный смех из рекреации «началки», и диалог прерывался или переключался на что-нибудь другое. И все забывалось, таяло в шуме школьного здания и бегущего времени, как таяли и забывались все веселые, нелепые и грустные пересуды и сплетни, обсуждения четвертной контрольной или осеннего концерта. И Юрка – странно, несправедливо и неотвратимо – оказался почти таким же случаем, как осенний концерт.

А Маше от этого было – никак.

Она вглядывалась в лица одноклассников и учителей, вслушивалась в чуть более сдержанные, но такие обычные, каквсегдашние голоса и все чего-то ждала. Ждала, наверное, когда перестанет хмуриться Сева и молчать Лёшка, когда перестанет говорить тихим голосом Мила, когда пере станет она сама встречать со всех сторон сочувственные, понимающие взгляды. Когда закончатся эти неправильные, почти нереальные дни. Когда все вернется назад и станет так, как раньше.

«Когда»-«никогда»-«навсегда» – переплеталось в Машиной голове причудливое макраме.

Ей казалось: это как будто приходишь с классом на флюорографию, а там врачи злые и нервные и говорят не дышать. И вот стоишь целую вечность в этом гудении, не дышишь, и воздуха уже не хватает, и думаешь: а вдруг все давно кончилось и тебе просто забыли сказать, что уже можно дышать?..

Ватный день проходил, делая оборот, – и наступала ночь, еще по-летнему зыбкая, полупрозрачная, но отчего-то промозглая.

Сначала Маша боялась засыпать. Боялась увидеть во сне что-нибудь ужасное или болезненнощемящее, что-нибудь такое, от чего можно убегать днем, но труднее проснуться ночью. Боялась увидеть тихий двор с качелями, перерезанный наискось тенью, и услышать в душной ватной дреме знакомый, но затухающий, далекий-далекий голос: «Кого любить? Да вот хотя бы и тебя!»

Но ничего этого не случалось. Не было никаких снов. Совсем никаких.

И это, наверное, было неправильно, и это странное бесцветное «ничего» было неправильным, и сама Маша, наверное, была от этого страшно плохим, страшно неправильным человеком, но как правильно – она не знала. И никто ей не подсказывал.

Лёшка первую неделю почти не разговаривал. Потому что стоило ему открыть рот, как слова дрожали и перепутывались в скомканные звуки – хуже, чем при любых устных ответах, чем перед любой контрольной. Но это вряд ли кто-то заметил: учителя и раньше редко его спрашивали на уроках и еще реже вызывали к доске, позволяя получать свои заслуженные «отлично» за письменные работы. А теперь по негласному уговору все – и даже Валерьевна – не трогали и Машу с Севой, при судьбоносном «К доске пойдет…» обходя их фамилии в списке, хотя никто об этом не просил. Но так, наверное, было нужно.

А о самом главном Лёшка заговорил только недели через две, когда сидели в своем кабинете перед классным часом.

– Неправильно Мила тогда сказала, – негромко произнес он.

Получилось ровно, без заикания. И Маша почему-то сразу поняла, какое «тогда» он имеет в виду.

Тогда было первое сентября. Тогда Мила стояла перед классом, непривычно маленькая и испуганная, и голос дрогнул: «Ваш одноклассник Юра Иволгин вчера…»

Они втроем ни разу не говорили об этом «тогда», не называли то, что случилось, своим именем. Как будто так еще можно было что-то исправить, переписать на чистовик. Как будто пока не скажешь вслух, что Юры нет, – совсем нет, нигде нет, навсегда нет, – то это еще не совсем правда.

Маша подумала об этом, но промолчала.

– Чего «неправильно»? – спросил Сева.

Лицо у него в эти дни было жесткое, строгое. Он казался Маше немного чужим, словно это не она знала, какого цвета глаза у его кошки и какие конфеты он любит, и словно это не он помнил, по каким дням у нее музыкалка и сколько книг она прочитала за лето.

– Неправильные слова, – повторил Лёшка, – не те. Заученные какие-то. Какие-то…

– Взрослые? – Маша поймала нужное прилагательное.

– Взрослые, – кивнул Шварц. – Ну, знаете, как речь по бумажке. Как будто ей кто-то написал, как надо говорить, и она читает…

Маша глядела на него и видела, как с каждым звуком приоткрывается понемножку его «дверца». Та самая, которая у каждого своя: за такой прятались и он, и Сева, и сама Маша, прятались ото всех и даже друг от друга, а особенно – от самих себя. Но это все девочка поняла только потом, а пока она только чувствовала, как Лёшка осторожно выносит из-за своей «дверцы» острые, много раз в тишине передуманные, от сердца льющиеся слова.

Его «дверца» была молчанием. А теперь он заговорил. И продолжал – тихо, взволнованно:

– Мила тогда сказала: «Ваш одноклассник…» Зачем? Надо ведь было – «наш»… Он же наш. Н-наш Юрка. – Лёшка поднял глаза, большие и недетски-серьезные. – А она… как будто отгородиться, как будто она чу-ужая, к-как будто ее это не ка-касается!..

И пусть слова задрожали и сорвались, это были все равно его, Лёшкины, слова. Не заученные, не взрослые, не переписанные с чужих мыслей, не повторенные за папой, за учительницей, за книжкой. Немного нескладные и совсем не вылощенные, эти слова пробежали по Машиной коже волной мурашек. Наверное, потому что она их понимала – потому что сама так чувствовала.

Сева пасмурно глядел на Лёшку исподлобья, из-за своей «дверцы», и молчал. Но девочка видела, знала, ощущала всеми своими мурашками, что он тоже все понимает.

«Наш». «Наш Юрка».

И Маше впервые показалось, что она не одна.

А потом под дребезг звонка вошла Мила, полусонные одноклассники разбрелись по местам, и Маша осталась за своей партой одна. Воздух еще не успел нагреться дыханием, и в кабинете было по-утреннему прохладно. Видимо, лето и вправду кончилось.

Мила долго молчала, перекладывая бумажки на столе, но никто не решался шептаться слишком громко. Наверное, потому что все чувствовали: эта зябкость исходит от нее.

Наконец она выдохнула, будто на что-то решившись, выпрямилась в строгую учительскую позу и зачеканила слова, не глядя ни на кого:

– По распоряжению директора и в связи с последним… событием, тема классного часа сегодня: «Безопасность на дорогах». Это особенно актуально для…

«Тема». Слово отчего-то неприятно резануло слух.

Девочка не успела понять, что произошло. Только Лёшка вдруг вскинул резко руку, и если у Маши внутри было «ничего», то в его широко распахнутых глазах плескалось «всё». Задыхаясь, он попытался выговорить:

– М… м… мо…

Сева сразу обо всем догадался: вскочил, твердо глядя Миле в глаза, выкрикнул:

– Можно выйти?

– Можно, – растерявшись, только и ответила она.

И Холмогоров чуть ли не за руку потащил Лёшку из класса.

Маша не знала, как быть: бежать ли за ними, оставаться ли на месте, делать ли вид, что все в порядке, или, может быть, встать и сказать Миле и всему классу, что ничего, совсем-совсем ничего они на самом деле не понимают…

Только как объяснить им это? Где найти для них слова?

Да и для себя – где найти?..

И лишь когда захлопнулась дверь и над рядами поднялась волна возбужденного шепота, Маша поняла, что нужна не здесь.

Она метнулась из-за парты, на ходу обернувшись:

– Мнет оже, можно?

Мила в ответ повела плечом, но не было у нее на лице отпечатано казенного учительского негодования – лишь все та же потерянность, как будто что-то хрупкое рассыпалось у нее в руках, а она не знала, как все это заново собрать.

Маша вылетела из класса на дрожащих ногах и побежала по коридору. Шаги неслись эхом из дали в даль.

«Тема». Юрка – тема классного часа.

Мальчишек она нашла на другом конце этажа. Они сидели на подоконнике, и Лёшка, снова весь белый, глядел перед собой и цеплялся пальцами за почти такой же белый пластиковый краешек. Маша забралась к ним, села рядышком, поставила ноги на холодную батарею.

Тихо было.

– Н-неправильно это всё, – повторил Лёшка.

«Н-не… не… не…» – слабо откликнулась коридорная пустота.

Сева мотнул головой и забурчал:

– Ну, всё, Лёх, всё. Ладно. Не кипятись. Чего ты?.. – Он крепче сжал кулаки. – Ну, или хочешь, я их всех… я им всем… ну хочешь?

Сева отчаянно пытался и не мог подобрать слов, интонаций, решений – даже он не мог. Сказанное и несказанное тонуло в молчании стен.

Все было непонятно и неправильно, а как правильно – они не знали. И никто не подсказывал.

– А просто врать не надо, – вдруг сказал Холмогоров.

– Ты о чем? – спросила Маша.

– А ты не видишь? Как все глядят, чего говорят, какие лица делают… Якобы всё понимают. А на деле – врут и сами не замечают.

– Кому врут?

– Всем. Себе.

Из спортзала долетел отзвук свистка. Долетел и тоже потонул.

– Возвращаться надо, как думаете? – спросила Маша.

– На кой ляд? – хмыкнул Сева. – Минут десять осталось. Ничо, без нас перебьются.

В коридоре во время урока Маша всегда чувствовала себя немножко нарушителем. Эта несанкционированная свобода пахла сыростью и хлоркой, звучала далекими всплесками воды. И они втроем, сидя на подоконнике и слушая эхо чужих голосов, словно оказались где-то «вне» – вне расписаний звонков, вне переполненных кабинетов, вне всех вопросов и проблем.

И от этого тоже стало дышаться немножко свободнее.

Сева показал пальцем на три пары следов, тянущихся по мокрому полу к подоконнику:

– Глянь, прям по мытому прошли.

– Вандалы, – констатировала Маша.

– Еще и прогульщики, ага?

– Докатились.

– Не говори.

А Лёшка, до того молчавший, вдруг сказал:

– Спасибо, ре-ребят.

И улыбнулся. Слегка-слегка.

Маша не знала, что ответить. Хотела тронуть его за плечо, за выглаженный рукав – и не решилась.

А в Севе вдруг что-то потеплело. Во взгляде, в суровой складочке между бровями. От одного «спасибо» проступил сквозь серую хмурость прежний Холмогоров, простой и улыбчивый. И, чтобы привычно, не рассчитывая сил, хлопнуть Лёшку по плечу, он разжал стиснутые кулаки.

Разжал впервые за сентябрь.

– Все сладится, – сказал Сева, – все хорошо будет.

И Лёшка снова улыбнулся в ответ.

Потом смутился, из бледного стал пятнисторозоватым и, чтобы сменить тему, сунув руку в карман, выудил ярко-шуршащую горстку леденцов:

– Мама дала. Будете?

Сева сгреб три – себе и младшим сестрам, а Маша взяла один, ананасовый, с кислинкой. Леденцы оказались красивые, пафосно-фирменные, как и всё в Лёшкиной семье. Всё, кроме, наверное, него самого.

Вундеркинд, Лермонтов, романтическая натура. Лёшка был искренний, и в этом Маша ему завидовала. Она тоже хотела уметь чувствовать чувства так, чтобы за это не было стыдно. А еще хотела уметь так же просто, как Сева, говорить, что все будет хорошо.

И верить в это всей душой.

«Желаемое и запредельное», – гулко билось в висках. Маша отложила «литературу», когда услышала за стенкой, в кухне, приглушенный мамин голос. Она говорила с кем-то по телефону, но слов было не разобрать.

Девочка тихонько выскользнула за дверь и остановилась в коридоре. Думать о том, что подслушивать плохо, она не стала: догадывалась, что речь шла о ней, – значит, ничего страшного.

Мама стояла к ней спиной, нервно щипала свисающие со стола цветастые складки скатерти, и осенне-листопадно-желтый свет из окна очерчивал ее плечи жесткими линиями. Голос был усталый:

– Поговори с ней, пожалуйста. Ты умеешь с ней разговаривать. А меня она слушать не хочет…

Маша замерла на цыпочках, чувствуя, как сейчас пауза разобьется на осколки резким восклицанием. Так и вышло:

– Что значит оставить? Какое «время»?.. Да ни с чем она сама не разберется! Нет, подожди, ты мне скажи: ты просто уходишь от ответственности? Не опять, а снова, да? Замечательно!..

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации