Текст книги "Крещатик № 91 (2021)"
Автор книги: Альманах
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Повелитель четверга
Это была самая скучная открытка из моей коллекции… Обычно я ее не рассматривал, а сразу откладывал в сторону. Туда, где лежали уже просмотренные открытки. Точнее – засовывал под них. Чтобы и уголок ее случайно не высунулся. Потому что и уголок может все испортить.
Собственно говоря, она и открыткой-то не была, а просто посиневшей фотографией в формате открытки. Кто-то непонятно для чего хранил ее в коллекции.
Неизвестный фотограф сфотографировал зачем-то старую, жуткую. без стиля, без характера, ритма, вообще без ничего… кирпичную стену. Даже об освещении не позаботился. Щелкнул с рук и все. И напечатал плохо.
Хоть бы гвоздь в ней торчал, в этой стене! Или вывеска какая на ней висела. Выцветшая реклама цирковых гастролей со слоном и гимнасткой… политический плакат… приглашение прийти в танцзал для пенсионеров.
Или хотя бы дубовый листок к ней зимой приклеился.
Нет. Даже надписи никакой не было на стене. Гензель и Гретель были тут. Съели морковное пирожное и поймали ежика. Потянули ежика за лапу.
Ужасная стена. Безнадежная. Как моя тогдашняя жизнь в этом провинциальном городе с опустившимся населением, неработающими фабриками и газовыми фонарями, превращающими туманными промозглыми ночами его улицы в декорации к фильму «Кабинет доктора Калигари». Как я сам.
Разумеется, мне и в голову не приходило, что эта скверная фотография… этот незначительный, ненужный предмет, который я сто раз мог выбросить, непостижимым образом заключает в себе что-то важное… тайну…
Какую тайну, вы смеетесь, господа?
Большинство открыток в моей коллекции – составляли немецкие ландшафты и архитектурные достопримечательности, мосты, замки, соборы, ратуши, знаменитые музеи и репродукции старонемецкой живописи и скульптуры.
Дюрер, Кранах, Грюневальд, Рименшнайдер, Файт Штос.
Но были и греющие душу изображения томных арийских красавиц двадцатых-тридцатых годов прошлого века. Породистых, с прекрасными волосами, длинными тонкими пальцами и шелковой кожей.
Коллекцию эту я купил по дешёвке в начале девяностых годов в одной из антикварных лавок города. Сытые по горло социализмом аборигены, покидающие город, стремились тогда продать поскорее накопившийся на чердаках и в подвалах жизненный скарб, чтобы хотя бы первое время не сидеть в Мюнхене, Штутгарте, Сиднее или Нью-Йорке без гроша в кармане. Никто из этих людей не думал о «бабушкином и дедушкином культурном наследстве», о пыльной мебели, зачастую украшенной интарсией (перламутр по черному дереву), сломанных музыкальных инструментах (довольно приличный клавесин в магазине напротив стоил тогда около ста марок, старинный или нет – не знаю), шмотках, фарфоровых безделушках, китайских ширмах с затейливой графикой, подсвечниках, патефонах и заезженных пластинках, старых почерневших картинах в тяжеловесных золоченых рамах, книгах и фотографиях, эстампах, марках, открытках. Всем до смерти надоела серая и тошная жизнь в ГДР, о том, что ей предшествовало, никто даже думать не хотел.
Все мечтали поскорее уехать отсюда и обосноваться в новом, еще не известном им западном мире, снять светлую теплую квартиру или купить в кредит домик с садиком, перевезти в него семью или завести новую, катать по автобану на шикарном лимузине, хорошо зарабатывать и отдыхать на островах в Карибском море, есть омары и пить дайкири. словом, наслаждаться всеми прелестями свободного мира. А о прошлой жизни – забыть как о страшном сне.
И они тащили все, что могли, в комиссионные магазины, антикварные лавки и к букинистам, а что нельзя было продать – дарили или отвозили на свалку… и, если бы можно было продавать свое прошлое, они продали бы и его. Или отдали бы даром.
Об этой панической распродаже были хорошо осведомлены оптовые торговцы стариной с западной части Германии. Они знали – она продлится недолго, сундук полупустой, и жадно снимали с «восточной зоны» последние сливки.
И мне, новоприезжему бедняку из Совдепии, оставившему все, что было дорого – книги, иконы, картины и рисунки вместе со всем остальным барахлом в брошенной в панике московской квартире, досталось несколько крошек с барского стола. Одной из таких крошек и была эта коллекция открыток. Две тысячи изображений величиной с ладонь. В двух солидных картонных коробках. С золотым тиснением!
Не было у меня тогда еще ни денег на бары или путешествия, ни знакомых, ни книг, ни телевизора… поэтому я часто проводил долгие одинокие вечера в огромной холодной квартире, по которой гуляли, как привидения, сквозняки, завернувшись в мой старый плед, сидя в кресле с ногами, прихлебывал скверное какао из большой желтой кружки, ел гренки, слушал маленький приемник Sony и часами рассматривал эти открытки, закрывал, как мог, пробелы в моем образовании. Их было так много, что все они, все вместе сливались в одну зияющую дыру… из которой иногда высовывали свои подлые мины Маркс и Ленин. Переводил на русский названия и краткие описания с помощью привезенного из Москвы словаря. Приобщался так к чужой жизни. Фантазировал и мечтал.
И, как это часто бывает, мечты мои были интереснее и слаще всего того, что действительность могла мне дать. Но в этом, конечно, не виноваты, ни прекрасная Саксония, в которую занесла меня насмешница-судьба, ни ее жители, а только склад моего характера, мое отношение к жизни, настрой, позиция, которую я сознательно занял, короче, я сам… один я…
Мечты. Какие мечты?
Понятно, какие. Обыкновенные, детские. Ведь я, как ни старался повзрослеть, так и остался ребенком. Тело отяжелело, постарело, а душа. Так и не научился брать на себя ответственность за что-то, за кого-то. Поэтому я на старой родине никогда не делал карьеру и не собирался ее делать на новой, не женился, не завел детей. Инфантильный тип.
Вот у меня в руках открытка… изготовленная в небольшом фотоателье во Фрайберге, серебряной столице Саксонии. Застенчивая девушка печально смотрит в камеру. Нежные губки сжаты, волосы причесаны на пробор. Одета во что-то светлое, легкое как облако. Я мечтаю… нет, не о том… а о том, что мы вместе посетим дрезденский оперный театр, послушаем «Кавалера роз» Рихарда Штрауса (слышал отрывки по радио). А в антракте полакомимся настоящими венскими пирожными (о них мне часто рассказывал шапочный знакомый, бывший венец). А потом, после театра, пойдем в гостиницу, в уютный номер с видом на Фрауэнкирхе, ляжем на кровать и там. Нет, нет… только прижмемся друг к другу щеками, обнимемся и заснем. Под ватным атласным одеялом.
Еще одна чудесная картинка.
Средневековый замок на скале. Могучие стены, башни, башенки…
Вокруг скалы – ров с крокодилами. Крокодилов не видно, но я знаю – они там, прячутся под зеленоватой ряской, они ждут неосторожного путника, ждут терпеливо. хотят откусить ногу или руку.
Где-то внутри, в зале с готическими сводами, как паук в центре паутины, сидит престарелый барон. Крутит на толстом пальце магический перстень с Лунным камнем. Вокруг него – преданные ему рыцари, наложницы, шуты, жонглёры, челядь…
Пир горой. Катавасия. Гвалт. Пахнет жареным мясом, по́том и хмелем.
Музыканты играют на лютнях, рыцари гогочут как гуси, кубки звенят, шуты танцуют, жонглеры жонглируют разноцветными шарами. Медведь на цепи рычит. Лают здоровенные псы. В потаенных щелях копошатся нетопыри.
Освещают сцену – коптящие факелы на стенах.
Барон смотрит на все это, прищурив хитрые глазки. Да, он стар и немощен, но он видит все. замечает каждое движение, легкую гримасу недовольства, руку, поглаживающую кинжал, фривольный взгляд. слышит каждое неосторожное слово, страстный шёпот, звон шпоры.
Он догадывается, что его юная белокурая жена, Изольда, изменяет ему с его воспитанником и любимцем Тристаном. Сердце его набухает черной злобой. И он бьет по дубовому столу своей каменной рукой. В пиршественном зале все замолкает, замирает, и барон объявляет о своем решении послать Тристана на битву с великаном Морольтом.
Тристан выходит из-за стола и встает перед бароном на колено. Объявляет о своей готовности вступить в неравный бой с великаном.
Изольда хватается за горло и падает в обморок.
Старинный недоброжелатель Тристана, Кинварх Угрюмый, гадко посмеиваясь в жидкую бороденку, предлагает другим рыцарям пари на двести золотых талеров. Он ставит на Морольта. В победу Тристана верит только верный Моруольк, носящий на груди, под кольчугой, медальон с кусочком копья Лонгина.
* * *
В тот вечер я опять сидел в кресле, завернувшись в плед, и рассматривал мою коллекцию открыток. Попивал горький какао. Да, из той самой глиняной чашки. Гренки не ел, потому что не было у меня дома ни хлеба, ни яиц, ни молока, ни сахара. И денег тоже не было, чтобы все это купить.
Из радиоприемника доносилась булькающая джазовая музыка, за окном лил дождь, ветер завывал так выразительно, как будто демонстративно мстил мне за что-то, в квартире было сыро и холодно, на душе было так же. И как назло в руки ко мне попалась эта синюшная фотография, ну со стеной. Картина моей жизни.
Надо было встать, изорвать чертову бумажку, а обрывки и клочки выкинуть в помойное ведро. Но и рвать и вставать и тем более тащиться в грязную кухню мне было неохота.
Вместо этого я уставился на проклятую стену тупо и упрямо, как бык на мулету матадора. Стена, так стена.
Забыл, что нельзя так смотреть. Ни на что. Планы могут сместиться, а хрупкий конструкт нашего бытия – треснуть. А через трещину в наш мир может просочиться сингулярность. Тогда пиши пропало.
…
Да, уставился. И… заметил что-то.
Ничего особенного.
В правом нижнем углу фотографии появилась черт знает откуда маленькая дверка.
Или она там всегда была?
Деревянная, с витыми чугунными скрепами. И чуть-чуть приоткрытая.
Из-за дверки… да, оттуда… выглядывала носатая рожа. Ужасный ее глаз таращился на меня.
Я с трудом проглотил слюну, не удержался и пощупал фотографию – там, где дверка и рожа. И сразу понял, что совершил ошибку. Что-то в мире вокруг меня сразу изменилось. Фиолетовые молнии пронзили пространство комнаты. Радио замолчало. Дождь перестал. И ветер утих. И еще. как будто далеко-далеко, вроде как под землей, запел какой-то хор. Мелодию трудно было разобрать.
Но испугался я только тогда, когда услышал сиплое хихиканье… и увидел прямо перед собой мужчину среднего роста, в сером пальто и фетровой шляпе, носатого и с вытаращенными глазами. Выглядывающая из-за двери рожа на фотографии явно принадлежала ему.
– Какого лешего? Как вы вошли? Убирайтесь!
Я прокричал это, твердо зная, что мои крики никакого впечатления на моего инфернального гостя не произведут.
И действительно, человек в пальто не смутился. Похихикал еще немного, помолчал, почмокал, а затем произнес тоже сипло: «Извините, сударь, не хотел вас пугать. Вы сами меня позвали и открыли дверь».
– Входную? Не открывал я ее. И вас не звал.
– Все еще не понимаете? Такие как я не приходят без приглашения… через входные двери… другую-с…
– Какую «другую-с»? На открытке что ли? Не надо тут комедию ломать, Мефистофеля разыгрывать… и перестаньте наконец таращить на меня глаза, это невыносимо. Я не бегемот и не страус, а вы не в зоопарке.
– Ну это как сказать. Это я насчет зоопарка. для меня весь ваш смешной мирок – зоопарк, да-с.
– Что вам надо?
– Мне? Обижаете. Ничегошеньки мне от вас не надо. А вот, что вам от меня понадобилось, об этом подумайте, господин хороший. Хорошенько поразмышляйте… от этого будет зависеть ваша последующая жизнь. Нельзя тревожить повелителей четверга напрасно. Назад пути нет. А я пока пойду на кухню и приготовлю гренки. Кто-то ведь должен и гренки жарить. Не все могут часами в себе копаться.
Я не знал, как быть. Выгнать силой этого типа из моей квартиры я не решался. Трусил. Кроме того, я, поразмышляв, пришел к выводу, что действительно позвал его сам. Именно тогда, когда пощупал это злосчастное фото. Потер лампу Аладдина.
Через минуту он появился. В руках он нес дорогой серебряный поднос, на нем лежала тарелка с горкой свежеподжаренных гренок… рядом с ней несколько маленьких мисочек с мармеладом, две чашки кофе, ложки, вилки, ножи, сахар в затейливой сахарнице, сливочное масло, сливки.
Очевидно, не жарил он гренки и кофе не варил.
Поднос он ловко поставил на столик рядом со мной и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив меня, положил ногу на ногу, и галантным жестом предложил мне отведать своей стряпни.
Я машинально кивнул, подхватил вилочкой гренку и откусил кусочек. Как вкусно! Хлебнул ароматного кофе. Роскошь.
Перед глазами опять показались фиолетовые молнии. Мне почудилось, что потусторонний хор запел громче, что эти странные звуки обволакивают меня… и я вот-вот провалюсь в адские глубины.
Пересилил себя. Не закричал, а из последних сил промямлил:
– А вы, что же.
– Спасибо. Я на работе никогда не ем и не пью.
– А вы на работе?
– А вы что… подумали, что я турист?
Как в беспамятстве съел все гренки и мармелад и выпил обе чашки кофе.
Сидевший напротив меня человек не стал убирать поднос, а только прикоснулся к нему указательным пальцем правой руки, и поднос со всем тем, что было на нем, исчез. Фокусник? Фокусник. Повелитель четверга.
– Ну вот, теперь вы по крайней мере сыты… надеюсь, у вас в голове прояснилось. Итак?
Набрал побольше воздуха в легкие… хотел начать издалека. И тут же ужасно закашлялся. И кашлял минуты три. Вот досада!
А мой собеседник, пока я кашлял, почему-то качал головой и аплодировал.
Откашлявшись, заговорил.
– Вы, наверное, думаете, что я полный идиот, приспособленец, антигерой и все такое. И вы правы. Но даже я понял, кто вы. Еще до появления серебряного подноса. Да, я позвал вас, потому что моя жизнь пуста и гнусна, и надежды на то, что она будет другой, у меня нет. Хоть бы капельку счастья!
Неожиданно для себя самого я всхлипнул.
– Но теперь, когда вы тут… мне кажется, что я спятил, извините, хор этот… тащит меня в ад… Я не в состоянии что-то объяснить.
Тут мой собеседник меня прервал.
– Прекрасно, прекрасно. И не надо объяснять. Все, что вы собираетесь мне сказать, мне хорошо известно. Вы все так похожи друг на друга. Формальности соблюдены. Вы попросили о помощи. Не хочу больше обременять вас своим присутствием. Вот, возьмите эту игрушку. Поможет. Будьте с ней осторожны. До встречи!
Человек в пальто исчез. На столике, там, где до этого стоял поднос, лежала небольшая изящная вещица. Зажигалка! Судя по внешнему виду и тяжести – золотая. Корпус ее был покрыт арабской вязью. Чернь.
Через десять минут после его исчезновения, уже не верилось в то, что он тут был.
Единственным доказательством его прихода, помимо зажигалки, было приятное воспоминание о гренках и кофе.
Появился, как джинн из бутылки, после того, как я фотографию потрогал?
Абсурд!
Где кстати эта чертова стена? Мой портрет.
Искал, искал, но так и не нашел. Наверное, он забрал фото. Туда и дорога.
Вертел, вертел в руках зажигалку, но не решался зажечь.
Может, это как в сказке – огниво? Я зажгу… и прибегут собаки с глазами как блюдце?
Дадут денег… или сожрут.
А вдруг я тоже исчезну? Или он превратит меня в шкаф. Или в серебряный поднос. Откуда-то он взялся! Или произойдет что-то еще более ужасное.
Будьте с ней осторожны. С вещицей. Так он сказал. Ну и что это значит?
Все, что угодно.
Как же стыдно так раскваситься перед этим… повелителем четверга.
Капельку счастья захотел.
Поможет. Как поможет?
Очень тянуло попробовать зажигалку в деле. А вдруг?
Некоторое время боролся с собой. Но быстро понял, что все равно сделаю это, поскольку предрешено, и решил принять меры предосторожности… И принял.
Надел брюки, рубашку, куртку… обулся в мои любимые ботинки фирмы Саламандр… сунул на всякий случай во внутренний карман куртки немецкий паспорт беженца, другого у меня не было… мало ли куда меня занесет.
На шею повесил крестик, а к рубашке прикрепил значок со звездой Давида.
Устроился в кресле поудобнее, прокашлялся, попросил Всевышнего быть ко мне поснисходительнее и нажал на рычажок дрожащим большим пальцем…
Иван Волосюк /Москва/ Из цикла «Июньские дополнения»
Sonne
Я огонь добывал из куска
злого камня, родного на треть.
Разве свету нужны пропуска,
разрешение, чтобы гореть?
Поезд движется в небе ночном,
видишь рельсы в условной дали?
Завтра этим нехитрым путём
в небеса поплывут корабли.
Вылей воду из старых корыт —
Циолковский важнее всего.
Если космос над нами открыт,
коногонка к чему и кайло?
Пусть ослепнем от солнца вблизи —
к Андромеде пойдём на авось,
как ходили по отчей грязи
на сиянье искусственных звёзд.
«Смотри: у солнца нет дефектов…»
Смотри: у солнца нет дефектов,
его поверхность тяжела,
оно негаснущий прожектор,
как все небесные тела.
Ещё аккадцы и шумеры
при виде солнца не шумели —
снимали шапку с головы.
И даже дикие славяне,
заметив яркий диск по пьяни,
валили нафиг из Москвы.
Под небом пасмурным спокойней
сражаться в поле голубом,
под небом пасмурным привольней
быть наркоманом и вором.
А так оно в затылок палит,
и, слёзы пряча в кулачок,
убийца сам в себе буравит
кружок размером с пятачок.
«Полночные тени нельзя нам…»
Полночные тени нельзя нам
измерить – и окна завесь.
Я выдержал день, как экзамен,
и в музыку прочно залез.
Смеркалось, и воздух обычен,
я крикнул в балконную дверь:
«Всегда человек ограничен!»
А вы говорите – теперь,
когда освещенное поле
так быстро втянуло во тьму,
что кажется: даже Бетховен
не равен себе самому.
«Три реки Меладзе пустил в разлив…»
Три реки Меладзе пустил в разлив:
не Миус, не Кальчик и Крынка вряд ли.
Я ходил к воде и опять топил
за чужого дядю.
Васнецова встретишь в раю – спроси
о степях, где русич и скифы разом.
Я пришёл сюда по родной грязи —
не отмоешь сразу.
Тут охрип Куинджи, Прокофьев глух,
он почти Бетховен, но в смысле места,
где такая ночь с десяти до двух —
умирать не честно.
Мне теперь по глади дадут грести,
обмелеть душой и дойти до мата,
а потом углём дочерна скрести
пустоту квадрата.
«Поезд едет в город Крым…»
Тихону Синицыну
Поезд едет в город Крым,
трое суток мчится рысью,
мы поддатые сидим,
хлеб жуём и звёзды числим.
Рельсы брошены в обход
через Томск и Чебоксары.
Там меня никто не ждёт,
а для Крыма я не старый.
В зимнем лагере «Артек»,
где бесплатно кашей кормят,
я спокойно лягу в снег —
пусть таким меня запомнят.
Знают Харьков и Цхинвал,
как на родине поэтов
Волосюк в снегу лежал,
дожидаясь первоцветов.
«Бродский вышел из народа…»
Красное дыханье, гибкий смех…
Осип Мандельштам
Бродский вышел из народа,
но в дороге сделал крюк.
И теперь за ним природа
мчится с севера на юг.
Едут с ним в одном наборе
А. Цветков, Кенжеев Б.
и такой же рыжий Боря,
но с цигаркой на губе.
Остальных прикладом гонят
с гадкой рифмой в рукаве,
то поднимут, то уронят,
то дадут по голове.
Спи, малыш, поэзьи нету,
это морок и шиза,
вся она сошла со свету,
только синь сосёт глаза.
Ты пойдёшь. Сломаешь ветку,
птичке вывернешь крыло,
это можно делать, детка,
если сердцу тяжело.
Лучше бросить с крыши камень,
морду ближнему набить,
чем стихи хватать руками,
тонко думать, быстро жить.
«Ты пришла к поэту в гости…»
Ты пришла к поэту в гости,
а его несут обратно,
так что можно на прощанье
помахать ему платком.
Что в итоге остаётся?
След от тела на кровати,
и душа парит недолго
под высоким потолком.
Дрогнут пыльные фужеры,
если в доме дверь закроют,
а глаза ещё слезятся,
безутешные всегда.
Человек уходит сразу
на такие расстоянья,
что за ним нет смысла гнаться
никому и никогда.
Михаил Аранов /Ганновер/
Оптимальный вариант
Он не был классическим скупым в одежде опереточного нищего. Он не спал на подушке, набитой червонцами. У него не было даже сберкнижки на чёрный день. Он тратил деньги, когда они у него были. И занимал, когда они исчезали из кошелька. Он любил жизнь и наслаждался её редкими радостями. Любил играть в преферанс. Любил «цыплёнка табака» и сухое вино в кавказском ресторане на Невском. Любил просто красивые вещи, красивые жесты и красивых женщин. Он был чуточку эстетом. Он был любезен и общителен, хотя временами несколько шумно. Умел красиво тратить деньги. Женщинам дарил дорогие подарки, когда ощущал в этом необходимость, но не более того. И это он чувствовал весьма тонко.
Он был занятным собеседником. Мог вполне эрудированно поговорить о Морисе Равеле, о Клоде Дебюсси. Уверял, что до слёз обожает Чайковского. «До слёз обожает» – право, это уж слишком. Но чего не шепнёшь на ушко даме, сидя в зале филармонии. Но он и о поэзии мог говорить со знанием дела и чувством. В общем, он был не так уж плох, если бы не был болезненно скупым. Впрочем, никто о нем не говорил подобное. Он был молод, и эта порочная наклонность редко в нем чётко проявлялась. Но всё-таки он был скупым.
Он всегда пугался, когда его о чём-нибудь просили. Когда просили в долг деньги, он сомневался, отдадут ли. И вдруг придётся напоминать о долге. А это было мучительно: могли подумать, что он жадный. Сразу находилась масса причин для отказа. Но если это не останавливало просителя, расставаясь с деньгами, он неоднократно повторял: «Так не забудь – до понедельника, только до понедельника, А то у меня»… И начинал нудно перечислять свои денежные проблемы. Часто, конечно, на ходу их придумывая.
Я не понимаю, говорил он в кругу своих знакомых, – как можно забыть, что взял в долг? Я быстрее забуду, что дал в долг. Но то что взял – никогда. И это было правдой только наполовину. Не находя особенного интереса у слушателей, он горячился, начинал твердить, что мы живём при социализме, и деньги никто ещё не отменял. Всем становилось скучно. «Ты конечно прав, нынче пока не коммунизм», – вяло соглашались с ним и торопливо оставляли его одного. Это было возмутительно: делаешь кому-то добро, а в результате ты плохой. Правда, не было случая, чтобы кто-то забыл о долге ему. И надо заметить, он обладал весьма замечательной способностью сокращать до минимума число своих челобитчиков. Во всяком случае, повторно к нему никто не обращался. На общей попойке, когда приходилось вдруг понести затрат больше, чем другие, он всегда пытался возместить эту утраты большим количеством выпитого спиртного. За что совсем незаслуженно прослыл пьяницей.
А если приходилось ехать в компании друзей на общественном транспорте, то всегда старался войти последним, надеясь, что первый заплатит за всех и ему не придётся мучиться, давая лишние пятаки. И ещё – он очень ценил своё время. Его всегда угнетало сознание того, насколько целесообразней он мог бы потратить эти полчаса, если бы не пришлось тратить на кого-то. Часто не было никакой определённой цели, но если за это время хотя бы пришлось ещё раз почистить свои ботинки, это время не считал бы впустую потерянным. Жизнь так отвратительно устроена, что всегда кому-то должен. И это было тяжело сознавать. «Я никому ничего не должен, я всегда всё отдаю», – возмущался он. И всё-таки был должен, и приходилось делать для кого-то. Ему говорили: «Спасибо». Но он никогда не чувствовал этой благодарности. Он был таков. И это в ближайшем рассмотрении. А вот издали он казался гораздо лучше. Многие считали его довольно милым, это были, как правило, женщины. Но чтобы нравиться женщинам, совсем необязательно быть ангелом. Как кто-то, разве запомнишь всех умников, сказал: «Кажись счастливым, и тебя будут любить женщины». А наш герой в этом деле был весьма успешен.
В ранней юности страдал он болезненный мнительностью и страхом перед желанным и недоступным тогда существом, называемым женщиной. Но вдруг женщина много старше его. И он вступает в это святилище с замирающим от страха и любопытства сердцем, трепещущий и ожидающий чего-то прекрасно необычного. А ушёл потрясённый и униженный.
Он давно забыл лицо этой женщины. Но от него навсегда ушли ликующая радость и сладкое волнение, которые предоставляют один взгляд, одно прикосновение руки, одно слово – вешние воды юности, когда сам воздух напоён тонким и пьянящим ароматом, который называются влюблённостью. Теперь он знал: всё это лишнее, как конфеты для диабетика. Он не помнил любовных потрясений. Да и были ли они в его жизни? Его не разбуженная душа пребывала в благодатном покое. Только иногда волновалась, как волнуется в бурю покрытый тиной пруд. Временами тёмные силы природы пытались бунтовать в нём. Но на свою бунтующую природу он быстро надевал намордник и на элегантном поводке выводил гулять на набережную реки Мойки. «Рационализм и практичность», любил повторять он. И вот он уже прикидывает, стоит ли волочиться за «прекрасной» дамой, если нет стопроцентной гарантии на успех. И что приобретёт, если добьётся взаимности. И что потеряет в случае неудачи. Как скупец, он долго взвешивал «за и против», не замечая, как сквозь пальцы просыпаются крупинки золота. Он был мелочен и потому всегда терял.
Сколько он себя помнит, он всегда был занят по горло. В молодости – институтские зачёты. Нынче подумывает о диссертации. Он целеустремлён. Он строит свою жизнь. Он окончил институт, правда, педагогический. Нет, в нём никогда не жил Макаренко. Но высшее образование никому ещё не мешало. Потом квартира, гарнитуры. Он не обыватель. Культурный человек. И ему нужны элементарные удобства, в конце концов, и кое-какой комфорт. Он заслужил этот. После института – три года в армии. Три года – тоже в зачёт. Служил, правда, при штабе. Что-то вроде писаря: всё-таки высшее образование и хороший почерк и вообще… Но всё это позади. Сейчас – диссертация, рост, успех. Уже сдал кандидатский минимум. Он – это Григорий Семёнович Марков. Живёт на углу Мойки и, по старому, Гороховой улицы. Нынче улица Дзержинского. Но Марков любит старые названия улиц Ленинграда.
Квартира двухкомнатная – все удобства. Ванна, телефон. Соседи, правда, есть. Молодая семья. И у них младенец – года два. Плачет часто. За стенкой слышно. Да, некоторые неудобства. Напротив по тому же коридору, что и соседи за стенкой – жилищная контора. Управдом Пётр Иванович – под рукой. В случае чего есть кому приструнить беспокойных соседей.
Григорий Семёнович – научный сотрудник НИИ. Да, повезло с работой. А так бы мытарился в какой-нибудь школе на Гороховой. НИИ вполне уважаемое и солидное. Маркова на работе ценят. Он корректен и вежлив. Без особых идей, но неглуп и грамотен. Шеф называет его Гошей. Сотрудники – Григорий Семёнович. Без панибратства. Недруги, а они тоже есть, холодно – Марков.
С женщинами на работе у Григория Семёновича отношения чисто деловые. Никаких чувств. Редкие и слабые попытки сотрудниц сблизиться, были пресечены в корне. Уж Марков-то знает, что эти перезрелые спят и видят, как бы выскочить замуж. Ох уж эти рыцари семейного очага в юбках! О спортивных правилах игры с ними и речи не может быть. Ну, добежали вместе до финиша. Но это вовсе не значит, что она из коммуналки в финале может переехать в его двухкомнатную квартиру. Он прекрасно знает: запустится тяжёлая артиллерия: местком, партком… Какой уж тут спорт, когда ломают кости. А потом – квартиру пополам, шкаф чешский пили, стол болгарский пили. Всё пополам. Григорий Семёнович уверен, что его брак был бы недолговечен. Уж если жениться в его тридцать лет, только на восемнадцатилетней. Уж он-то бы сделал из неё Галатею. Но, увы, на это всегда не хватало времени. И необходимых… ну не денег же, конечно. Чувств – но это признание, только для него самого.
А сейчас Марков встречается с некой особой по имени, увы, не Галатея, всего лишь Варя. Варя красит губы анемичной немецкой помадой и носит шиньон. Это была довольно унылая связь, длившаяся уже больше года. Григорий Семёнович не рвал её то ли из лени, то ли из-за душевной инертности. Эта связь его ни к чему не обязывала. Он довольствовался пресными объятиями и скоротечным сексом. С Варей они были ровесники, впрочем, возможно, она была старше его на год. В паспорт он не заглядывал. Варя приходила к Маркову домой и оставалась на ночь. А утром уходила рано, до того как поднимется мать нашего героя Зинаида Петровна. Но от бдительных глаз трудно было что-либо скрыть. Это Григорий Семёнович замечал по сухо поджатым губам и ледяному лицу матери. Зинаида Петровна, властная и жёсткая, считала своим долгом управлять сыном. По профессии она была педагог.
– Григорий, – говорила она менторским тоном, – было бы лучше, чтобы эта вульгарная женщина в нашем доме не появлялась. И у неё «наш дом» звучало как «мой дом». И это раздражало Маркова, но он уважал свою мать.
– В чём дело, мама? – простовато спрашивал он, вскидывая тонкие женские брови. Зинаида Петровна считала, что на эротические темы откровенно говорить с сыном неприлично. И делала вид, будто её волнует только человеческие качества «этой женщины», но никак не постельные отношения сына с «этой». Она произносила брезгливо: «У неё отвратительная манера разговаривать. Она смотрит на собеседника, как на пустое место. Откуда такое самомнение?»
– Я тебя понимаю, мама, – сын не возражал, и Зинаида Петровна была удовлетворена.
– Кстати, чем она занимается? – уже миролюбиво спрашивала она, – инженер?.. Странно… Странно.
Георгий вежливо возражал, что не видит в этом ничего странного. Хотя подобные разговоры с матерью его изрядно раздражали.
Зинаида Петровна была убеждена, что высшему образованию должна сопутствовать высокая нравственность. И это было не единственное её заблуждение. Даже как-то заметила, что вот в «наше время» девушки выходили замуж девственницами. И тут же испуганно проговорила: «Ты, надеюсь, не собираешься на этой жениться?
– Ну что ты, мама, – хмыкнул Григорий, – я ещё не созрел для столь ответственного решения.
Иногда Марков приходил домой мрачный. Начинал зло твердить о своих сотрудниках по работе, мол, кругом карьеристы. Носятся с убогими идейками, которые и живы только потому, что эти идейки никто не пытается реализовать. А попытайся, тут же выяснится, что это пустое дело. Но этот народец на этом делает себе имя. Считаются творчески мыслящими.
– Ну что ты волнуешься? Таких НИИ, как ваш, нынче хоть пруд пруди, – отзывалась мать.
– Как ты можешь так говорить? – поражался Григорий.
Зинаида Петровна только пожимала плечами:
– Предложи другое. Своё.
– Ах, мама, вам, учителям, всё просто. Выучили наизусть Макаренко и Ушинского, и за ними как за каменной стеной.
Матери не нравится тон сына, но она сдерживается.
– Ты стал брюзглив, как старая дева, – говорит она, – тебе надо, наконец, жениться.
– Чтобы на другой день повеситься.
– Это пойдёт тебе на пользу, – пропустив злую реплику сына мимо ушей, весомо заканчивает мать.
– Браво, мама, – уловив мрачный каламбур, усмехается Марков, мне пора принять холодный душ.
Зинаида Петровна не приемлет сына с таким настроем. Это всё от комплекса неполноценности. У сына всегда не хватало уверенности в себе. Хотя всегда корчил из себя победителя. Всё это он взял от отца. Слава Богу, расстались с ним много лет назад.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?