Электронная библиотека » Анастасия Дробина » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Путеводная звезда"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 17:29


Автор книги: Анастасия Дробина


Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Тебя бы я и задаром отдал, – заметил на это Гришка. Первое удивление уже прошло, жалости к Анютке он не чувствовал и с досадой смотрел на то, как она хватает со стола и швыряет на пол гребешки, ленты и кольца. Минуту спустя он проворчал: – Хватит, дура… Весь дом перебудишь.

– Дерьмо ты какое, Гришенька… – устало сказала она, берясь за виски. – Весь в папашу своего.

– Правда, что ли, вмазать тебе? – привстал он.

– Не надо. Мне завтра перед людьми петь. Только вот что я тебе скажу, мой сахарный… – Анютка перекинула так и не заплетенные волосы на плечо, подошла к постели и села рядом с мужем. – Вот что я тебе скажу, Гришенька. Ты не надейся с горба меня скинуть. Я не для того с тобой связалась, чтоб ты мной торговал. На содержание я не пойду, воспитание не то. Медянников мне не нужен, у него изо рта хреном воняет.

– Ну, и я завтра чеснока нажрусь…

– Хоть карасина напейся, мне без вниманья! – отрезала она. – Но жить ты со мной будешь. Будешь, Гришенька, будешь, и не сверкай глазками на меня. Я тебе как на духу говорю: ежели я еще раз увижу, что ты на Иринку пялишься, угадай, к кому пойду?

Гришка сел. Схватив жену за плечо, развернул ее к себе. Задохнувшись, едва сумел выговорить:

– Сука…

– Правильно, догадался, – одобрила Анютка. – Тут же в Рогожскую слободу к Картошкам побегу. Прямо к ее свекрови в ноги повалюсь и закричу, что ихняя шлюха Ирка с моим мужем спит.

– Да кто тебе поверит, дура?!

– Поверить не поверят, а жисть ее корытом накроется. – Анютка безмятежно болтала над полом босой ногой. – Ты подумай, Гришенька. Пораскинь своими цыганскими мозгами. На меня тебе плевать, так хоть ее житуху побереги. Ты веришь, что я все сделаю, как сказала?

Гришка опустился на колени возле кровати. Заглянув в лицо Анютки, сдавленно спросил:

– Что тебе надо? Я все сделаю, как ты хочешь. Буду жить с тобой. Сколько тебе нужно буду жить. Видишь – на коленях стою? Не трогай ее только… Ради бога, не трогай ее! Она совсем ни в чем не виновата, ты же видела, она и не смотрит на меня! Поклянись, что не пойдешь туда!

– Клясться не буду, – отворачиваясь, сквозь зубы сказала Анютка. – Придется тебе так поверить. Ежели перестанешь ее глазами на людях есть, так нужна мне твоя Ирка со всеми потрошьями… Ну, по рукам, Гришенька?

Гришка встал.

– Может, еще магарыч выпьем? – с ненавистью спросил он и, не глядя больше на жену, пошел к выходу. Хлопнула дверь, загрохотали шаги вниз по лестнице.

Анютка, обхватив плечи руками, смотрела на дрожащее пламя свечи, улыбалась, но по лицу ее бежали слезы. В конце концов она с силой дунула на свечу, ничком повалилась на постель и зарыдала.

* * *

Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана «Аркадия» так и не дотянулся.

Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. «Аркадия» горела голубыми огнями, у ворот выстроилась целая вереница наемных экипажей, и поминутно подъезжали новые. Извозчики, поворачиваясь ватными спинами к порывам северного ветра, шепотом ругали господ и дули в покрасневшие ладони, как зимой. Из ресторана доносились звуки аплодисментов: только что объявили выход цыганской певицы Дарьи Степной, и артистка в красном бархатном платье, с шалью через плечо, быстрой, немного нервной походкой уже поднималась на эстраду.

Дарье Степной было тридцать семь лет, но она все еще была хороша собой. Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры артистки, ее густых, мелко вьющихся черных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, черные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих длинных глаз, в кирпичном, неровном румянце скул, в тонких, длинных, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась пять лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор «Аркадии». Никто из поклонников артистки не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.

Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад в уборную Дарьи Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, а сверх того – со свернутой сторублевкой, вставленной между цветочными стеблями. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом артистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:

– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим «Пурпурную розу»! «Луч заката» просим!

Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рев поклонников утихнет. Хоровые цыганки, сидящие полукругом в глубине эстрады, завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:

– Данка, сначала одна споешь?

– Да, Алексей Васильич, – хрипловато ответила певица. – Кузьма сыграет. Ну, «Не уверяй – брось»!

Обращаясь к стоящему за ее спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:

 
Мне говоришь, рабом ты будешь,
Молиться станешь мне одной…
 

У нее был красивый, сильный, звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.

 
Не уверяй – брось! И не целуй – брось!
Все лишь обман, любви туман!
 

Данка сама оживилась от своего пения, в длинных глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, она бросила хору через плечо: «Баган!»[18]18
  Баган! – Пойте! (цыг.).


[Закрыть]
и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели на плясунью. У Данки не было присущей петербургским цыганам сдержанной манеры танцевать так, что «хоть стакан на голову ставь». Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли ее поклонники, «по-таборному», словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать ей, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.

– Данка, авэла, мангав тут…[19]19
  Хватит, прошу тебя(цыг).


[Закрыть]
– шепотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрепанной прической, под начавшуюся овацию забила плечами.

– Пошел к черту… – задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась в зал… и вдруг покачнулась.

Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросилось несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошел с эстрады. Все произошло так быстро, что публика не успела толком ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за ее пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявил, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул «Не спрашивай, не выпытывай», и дочь хоревода, черная глазастая девчонка, возводя в потолок глаза, вела первый голос.

В крошечной уборной Кузьма опустил жену на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить ее поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:

– Оставь! Ты пьян!

Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принес воды, положил Данке под голову свернутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьется. Тихо сказал:

– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?

– Ох, поди вон… – не открывая глаз, сказала Данка.

– Извозчик скоро будет, поедем домой.

Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощековская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезенная им из Москвы, и потерять ее он не хотел.

В уборную просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:

– Так что здесь народу кучища, Кузьма Матвеевич! Запущать кого аль нельзя?

– Всех гони к чертям, – не оборачиваясь, сказал Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле уборной артистки.

– Позвольте мне, я врач, – послышался робкий голос.

Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой черной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нем, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:

– Здесь очень душно, откройте.

Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал ее за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.

– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?

– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… – растерянно сказал Кузьма.

Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.

– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У нее изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!

– Первые… Ох… первые еще в Москве были, – с усилием выговорила Данка. Морщась, она села на диванчике, машинально оправила волосы. – Но… как же мне, ваша милость? Я ведь, кроме этого, не умею ничего…

– У вас есть дети? – отрывисто спросил доктор.

– Да… Двое…

– От вас самой сейчас зависит, будут они сиротами или нет.

Данка закрыла лицо руками. Кузьма тяжело посмотрел на врача, тот смешался под этим взглядом, и сразу стало заметно, как он молод.

– Прошу меня простить… Я, должно быть, излишне резок, но… Но это единственный выход. Если позволите, я заеду завтра к вам для более тщательного осмотра и консультации. Меня зовут Арчаковский, Арчаковский Виктор Геркуланович.

– Да. Просим, пожалуйста, – помедлив, согласился Кузьма. – Мы здесь недалече столуемся, на шестнадцатой линии.

Арчаковский вышел. Вскоре из-за двери послышался его надтреснутый голос, объясняющий поклонникам, что Дарье Степной уже лучше.

Выступление хора на эстраде тем временем закончилось, и в уборную стали одна за другой протискиваться цыганки. Притворно сочувственными голосами они спрашивали:

– Даночка, тебе плохо? Может, водички?

– Завтра-то выйдешь?

– Может, тебе и вовсе на покой пора? Тридцать семь – не семнадцать, аметистовая…

Услышав последнее, Данка резко встала с дивана. Смерила хористок ненавидящим взглядом, пробормотала: «Не дождетесь, потаскухи…» и пошла к дверям. Кузьма едва успел проститься с хореводом и поспешил за ней.


Цыгане, выступавшие в «Аркадии», старались селиться ближе к месту работы, и уже через пять минут извозчик, нанятый Кузьмой, подкатил по хлюпающей грязи к низенькому домику, прячущемуся среди взъерошенных ветром яблонь. В домике светилось одно окно. Кузьма расплатился с извозчиком, хотел было взять Данку на руки, но она отстранила его:

– Я сама, – и быстро, подобрав юбку, зашагала к дому.

В комнате с низким потолком горела лампа под самодельным розовым абажуром. Хозяин, старик Фомич, сидел у стола, покрытого вырезанной фестонами бумагой, вязал на спицах носок из грубой шерсти и прихлебывал чай из мятой жестяной кружки. Услышав шум в сенях, он поднял лысую голову, удивленно подвигал бровями:

– Кузьма Матвеич, вы, что ль? Пошто рано-то так?

– Данка заболела, – коротко пояснил Кузьма, входя в дом следом за женой. – Дети спят?

– А то… Уложил с грехом пополам. Все никак угомоняться не желали, спой им и спой «Дай, милый друг, на счастье руку…». А куды мне, старому? Такое только Дарье Степановне впору. Спел им «Солдатушки-ребятушки», с тем и успокоились.

– Мишка не чихал больше?

– Не слыхать было. Я их чаем с липой напоил, первеющее средство.

– Спасибо, Фомич. Ложился бы и сам. – Кузьма, стоя посреди комнаты, слушал, как за печью, шепотом ругаясь, переодевается Данка. Знал – не даст помочь, но мало ли что…

– Бессонница у тебя, дед?

– Она, проклятая, – кивнул Фомич, зашаркал обрезанными валенками к выходу, приговаривая: – Экая ветрища-то поднялась… Ровно зимой. Крышу бы, спаси господь, не разметало, а то куды ж…

Когда дверь за стариком закрылась, Кузьма пересек комнату, отдернул ситцевую старую занавеску, отгораживающую угол. Дети спали вдвоем на низких нарах, застеленных периной и лоскутным одеялом. Десятилетний Мишка лежал, отвернувшись к стене, и Кузьма видел только его курчавый черный затылок. Его сестра обнимала во сне потертого тряпичного медведя. Кузьма поправил ей подушку, подоткнул почти сползшее на пол одеяло.

За спиной послышался шорох, Кузьма обернулся. Увидев Данку в длинной ночной рубашке, шепотом сказал:

– Что ты бродишь? Ложись спать.

Она отстранила его, наклонилась над постелью. Поцеловав спящих детей, выпрямилась, коротко взглянула на Кузьму: длинные глаза блеснули в свете лампы. Отвернулась и молча ушла в спальню.

Кузьма не пошел за женой. Оставшись один, он некоторое время мерил шагами пустую комнату, прислушиваясь к свисту ветра в печной трубе, затем сел на табурет у окна, взял в руки забытую Фомичом кружку, отпил остывшего чая. За окном начался дождь, ветер трепал ветви яблонь, прижимая их вывернутыми наизнанку листьями к оконному стеклу. За занавеской тихо сопели дети, трещал за печью сверчок. Из-за двери, куда ушла Данка, не слышалось ни звука. Кузьма оперся локтями о стол, запустил обе руки во взлохмаченные волосы. Устало подумал: «Ну что вот теперь делать?»

Съезжать из Питера надо, вот что. Не будет Данка петь – что они вчетвером есть будут? На его, Кузьмы, заработок долго не протянешь, жизнь в Питере дорогая, хуже, чем в Москве. Сейчас еще и на докторов разоренье… Он-то, Кузьма, везде работу найдет. Уж если здесь, в Питере, он не последним гитаристом оказался, то в любом уездном городишке цыгане его просто с руками оторвут. Опять же, житье дешевле будет… Но вот как Данку уломать? Как заставить ее забыть о пении, о плясках? Что она еще может делать, что еще захочет? Когда-то гадать умела, таборная все-таки, но ведь все, наверное, позабыла… Кузьма закрыл глаза, вспоминая, сколько лет прошло. Восемнадцать? Двадцать?

Двадцать два. Им обоим, ему и Данке, было по пятнадцать, когда они встретились в весенней Москве; Кузьма даже помнил, что это случилось на Страстной неделе, перед самой Пасхой. Цыганская оборванная девка во вдовьем платке, сидящая на каменной тумбе и распевающая на все Замоскворечье жалостные каторжанские песни… А он стоял в толпе, среди других слушателей, дрожащими пальцами выискивал в кармане копейки, чтобы дать ей, смотрел в темное, недетски суровое лицо, в длинные глаза с голубой ведьминой искрой, ловил ее сумрачный взгляд и уже знал: женится на этой девчонке-вдове любой ценой. Сам он пел тогда в хоре Якова Васильева из Грузин и в тот же день привел Данку на Живодерку, в дом Макарьевны, где жил вместе со Смоляковыми, братом и сестрой.

Было бы ему тогда не неполных шестнадцать, а хотя бы двадцать… Был бы он поумней, не одурел бы так от этой дикой красоты, от глаз этих шальных, может, и понял бы, что дело не совсем чисто. И заметил бы тот взгляд, которым обменялись Смоляковы при виде Данки, и ее побледневшее от страха лицо тоже заметил бы. Но откуда Кузьме тогда было знать, что Смоляковы и Данка были из одного табора, что они все про нее знали: что Данка никогда не была вдовой, что не смогла даже выйти толком замуж, ее выкинули из табора и из семьи за то, что простыня с ее брачной постели оказалась чище первого снега? Кузьма до сих пор не мог понять, почему Илья промолчал в тот вечер. То ли не хотел позорить «свою» перед «городскими», то ли надеялся, что Данка наутро сама уберется из города… Зря надеялся. Ночью Кузьма пришел в каморку, где, свернувшись на полу в клубок, спала Данка, и она не оттолкнула его.

На рассвете Кузьма предложил Данке стать его женой. Она согласилась, потому что выбирать ей было не из чего. Сейчас, столько лет спустя, Кузьма понимал, что иначе пятнадцатилетняя девочка просто погибла бы на больших дорогах – одна, без родни, без мужа, без денег… Ей случайно выпала счастливая карта, выпал шанс оказаться замужем, среди цыган, в Москве, в известном хоре, – и Данка вцепилась в эту возможность мертвой хваткой.

Впрочем, они не прожили вместе и года: Данка ушла в «Яр». Несколько лет она блистала там, собирая своими романсами и пляской пол-Москвы, про Данку даже писали в газетах, поклонники дарили бывшей таборной девчонке бриллианты, купцы-миллионщики предлагали ей содержание, какой-то граф даже собирался на ней жениться. Но Данка лишь смеялась, принимала деньги и подарки, вскоре приобрела собственный дом и зажила барыней. В то время около нее появился Казимир Навроцкий – известный всей Москве карточный шулер. Позже выяснилось, что поляка привлекли не столько красота и голос цыганской артистки, сколько ее деньги и бриллианты. Но тогда казалось, что у Данки все сложилось лучше не надо. Она ушла из «Яра», зажила с Навроцким в своем доме на Воздвиженке, родила двоих детей. А Кузьма…

А Кузьма жил один, отказываясь жениться снова, не давая говорить на эту тему даже Митро – лучшему другу, почти брату. Прожив с Данкой меньше года, уже зная, что она обманула его, он продолжал ее любить. И лез в драку с каждым, кто при нем называл Данку потаскухой. Что они понимали, валенки… Как можно было не любить эту таборную колдунью с никогда не улыбающимися глазами? Кузьма приходил в Петровский парк к «Яру», просиживал там часами в ожидании экипажа бывшей жены, дожидаясь той минуты, когда она в шумящем муаровом платье, в шляпе с вуалью, в перчатках, встречаемая ревом поклонников, быстро выйдет из пролетки и исчезнет в сверкающих дверях ресторана. Ни разу за семнадцать лет Кузьма не подошел к ней. Он понимал, что надеяться ему больше не на что. И жил один, и пил, сперва понемногу, потом запоями, и пропадал в притонах Грачевки и Хитрова рынка, откуда его не раз, площадно ругаясь, притаскивал на себе Митро. Разговаривать о Данке Кузьма не желал ни с кем. Ни с кем, кроме Варьки Смоляковой, тоже овдовевшей к тому времени и временами наезжавшей из табора в Москву…

Дождь за окном припустил сильнее. Свеча, вставленная в узкий зеленый стакан, накренилась, капнула на стол прозрачным воском. Кузьма поправил ее. Вздохнув, подумал: вот бы Варьку сейчас сюда… Она бы и придумала что-нибудь, и Данку бы уговорила лечиться. Кажется, одной Варьке из всего московского хора и нравилась Данка. Во всяком случае, худых слов о своей бывшей жене Кузьма от Варьки не слыхал никогда. Может, потому и мог болтать с ней часами. Кузьма даже улыбнулся, вспомнив, как глубокой ночью, вернувшись с хором из ресторана, они вдвоем усаживались за столом на кухне. Репутация Варьки как вдовы была настолько незыблемой, что даже цыганки не смогли усмотреть в этих их ночных посиделках что-то предосудительное. Да и старше его Варька была лет на пять… Они грели медный самовар, Варька насыпала в чайник собранные во время кочевья сухие травы и ягоды, и по кухне плыл сладковатый аромат. С печи доносились храп старухи Макарьевны, сопение детей. На столе стояли глиняные кружки с отбитыми краями, лежали желтые куски сахара, баранки, изюм. Кузьма полушутливо просил:

– Расскажи про свой табор, Варвара Григорьевна. Вот будет весна – и я туда к вам уеду.

– Что ты там делать будешь, морэ? – в тон интересовалась Варька. – Коней менять-лечить не умеешь, кузнечить не умеешь, корзины плести не умеешь, воровать не умеешь…

– Воровать я умею!

– Угу… Бублики на Сухаревке.

– Ну, тогда я женюсь на таборной! Она будет гадать бегать, а я под кибиткой пузом кверху лежать. Поди, плохо?

Варька кивала, улыбалась. Наверняка понимала, что разговор все равно в конце концов сведется на жену Кузьмы. Знала про Данку она много. Знала даже то, о чем не догадывался никто: то, что, выходя замуж, Данка была чиста.

Когда Варька впервые сказала об этом Кузьме, тот, разумеется, не поверил:

– Так не бывает.

– Бывает. Редко, но бывает. Ты вспомни, морэ, когда ты с ней в первый раз… Ну, когда ты ее своей женой делал… Разве крови не было?

Он молчал, чувствуя, как холодеет спина. Потому что кровь была. Но…

– Но как же, Варька? Господи ты боже мой, да она же… Она мне тогда сказала, что это… что такое у всех женщин бывает… что-то вроде раз в месяц… Дэвлалэ, мне же пятнадцать лет было! Я же не знал ничего! Почему она мне правды не рассказала, почему? Чего боялась?! Я за нее душу черту продал бы, чему угодно бы поверил!

На печи зашевелилась, заворчала старуха, и ему пришлось умолкнуть. Варька горько улыбалась. Тогда она не стала объяснять Кузьме – почему… Он понял сам много лет спустя. Понял, что Данка, выброшенная из семьи, опозоренная, измученная, не успевшая даже оправдаться, уже не верила никому. Не верила и смертельно боялась, что Кузьма, не дослушав, выкинет ее на улицу, и снова – одиночество, нищета, голод, страх, чужие люди… У нее не было больше сил. А он, Кузьма, был тогда просто мальчишкой, ничего не понимавшим в женщинах и принявшим на веру ее слова.

У него была мысль встретиться с Данкой после того ночного разговора, но наутро, подумав, Кузьма снова так и не подошел к ней. Данке тогда было не до первого мужа, она вовсю ссорилась со своим поляком. Они не были обвенчаны, но Данка прожила с Навроцким семь лет и искренне надеялась жить и дальше. Но у Навроцкого были другие планы. Красавец-поляк пользовался бешеным успехом у женщин и, если ему не везло в игре, не стеснялся крутить романы с купеческими вдовами, продолжая при этом брать у Данки деньги, продавая ее драгоценности и неделями не появляясь у нее на Воздвиженке. В конце концов Данка была вынуждена даже заложить дом. Деньги таяли, Данке приходилось прятаться от осаждавших ее ростовщиков и кредиторов и распродавать последние кольца. Тогда она уже была больна, но никто не знал об этом. Никто, кроме Кузьмы, который, дежуря по обыкновению возле ее дома, увидел однажды, как Данка, шатаясь, вышла из экипажа и прислонилась спиной к забору. Ее лицо было белым, на лбу выступил пот. Кузьма никогда не подходил к ней, но на этот раз набрался храбрости.

– Данка, что с тобой? Помочь? Держи руку.

– Ты пьян, пошел вон, – не открывая глаз, сказала она.

Он послушался. И в этот же день запил так, что лишь через две недели Митро сумел отыскать его в каком-то вонючем кабаке на Трубной площади – грязного, заросшего, без копейки денег, без сапог и в чужой рубахе. А когда Кузьма пришел в себя, грянуло новое известие: Данка с детьми уехала из Москвы.

Новости в столице всегда разносились быстро, и уже на другой день после Данкиного отъезда вся Живодерка знала, что случилось. Данке насплетничали об очередной измене Навроцкого, и она приехала прямо в «Яр», где поляк сидел со своей новой пассией. Данка устроила головокружительный скандал, попавший на другой день в газеты. Лишь чудом купеческой вдове Заворотниковой удалось свалиться под стол и тем самым спасти свое лицо от бутылочного осколка, которым взбешенная Данка размахивала перед ее носом. Тем же осколком она собиралась ткнуть в глаз Навроцкому, но не успела, лишившись чувств. Поляк на руках вынес Данку из ресторана, отвез домой, на Воздвиженку, и, едва дождавшись, пока та придет в себя, объявил, что между ними все кончено, что он женится на Заворотниковой и переезжает к ней. Тут же последовала вторая, еще более бурная, часть скандала, Данка перебила и переломала все, что попалось под руку, метнула в окно вслед уходящему Навроцкому чугунную статуэтку, но поляк все-таки ушел. До утра Данка прорыдала, а на следующий день собрала детей, вещи, оставшиеся ценности и укатила в Петербург.

Узнав об этом, Кузьма в тот же вечер объявил Митро, что едет в Питер. Сначала Митро орал благим матом, потом уговаривал, затем снова орал, кроя отборной бранью и «эту шлюху», и «этого дурака»… потом согласился. Наутро Кузьма ушел, и больше на Живодерке его не видели.

Вспоминая свои первые дни в Петербурге, Кузьма невольно передернул плечами. Он приехал туда, совершенно не представляя, где искать Данку с детьми, намереваясь сначала расспросить цыган, а уж затем идти в обход всех гостиниц и ночлежных домов. С цыганами ему сразу же не повезло: никто и слыхом не слыхивал о Данке. На всякий случай он наведался в рестораны, где пели цыганские хоры, в Новую деревню, в «Аркадию», но и там никто ничего не знал. Лишь на десятый день в грязных номерах на Мойке прыщавый половой в не стиранной с Христова пришествия рубахе, почесав подбородок, заявил, что «приехала такая, и с дитями, уж неделю за проживанье и стол не плотют».

Он нашел Данку лежащей на железной кровати в темной и запущенной комнате с отставшими от стен обоями. Дети за столом играли в лото на орехи. После перед глазами Кузьмы еще долго стояла эта грязно-желтая стена, две пары больших черных детских глаз, в упор разглядывающих его, и темное, в ореоле растрепанных волос, изможденное лицо Данки. Она, казалось, не удивилась при виде Кузьмы. С минуту они молча смотрели друг на друга… а потом Данка вдруг расхохоталась. До сих пор Кузьме иногда слышался во сне ее смех: хриплый, тихий, безостановочный. Она смеялась и смеялась, откинувшись на грязную подушку, смеялась до слез, а потом содрогалась в рыданиях, зажав лицо руками и отталкивая бросившихся к ней детей. И все еще плакала, когда Кузьма, так и не сказавший ни слова, пошел рассчитываться с половыми, хозяином гостиницы и по ломбардным квитанциям. Спасибо Митро – сунул на прощанье в карман несколько «красненьких»…

Вечером выяснилось, что денег у Данки не было ни копейки. Она равнодушно сказала Кузьме, что уже приготовила свое самое «голое» – с открытыми плечами и спиной – платье, чтобы вечером идти прохаживаться по Невскому бульвару. Странный был у них разговор: Данка лежала в постели, отвернувшись к стене (у нее опять болело сердце); Кузьма сидел рядом, на скрипучем гостиничном стуле, смотрел на свесившиеся с подушки косы Данки, тяжелые, иссиня-черные, наполовину распустившиеся… Слушал ее хриплый, незнакомый голос и понимал: пора уходить отсюда. Когда Данка умолкла, он сказал:

– Ежели тебе ничего боле не надо, так я пойду.

– Куда? – не поворачиваясь, спросила она.

– В Новую деревню. У меня там родня, сестра замужем…

– Это далеко. Дождь на улице. Не ходи.

– Что ли… остаться?

– Ай, да делайте вы что хотите…

Она так и не повернулась к нему. Не повернулась даже тогда, когда Кузьма лег рядом. Он не знал, о чем Данка думала в ту ночь. Оба они не спали, оба молчали, притворяясь спящими. Но когда наутро Кузьма сказал, что хорошо бы им обоим сходить в «Аркадию» и попросить работы, Данка согласилась. Ведь ей, как и семнадцать лет назад, нечего было терять.

Все же Данка не прогнала его. Не прогнала даже тогда, когда первые же выступления в ресторане принесли ей оглушительный успех. Немолодая уже певица из Москвы в считаные дни затмила примадонн хора Алексея Васильевича, про нее написали в «Северной пчеле», у дверей «Аркадии», как когда-то возле «Яра», начали собираться толпы поклонников, и было ясно, что бывший муж Дарье Степной больше не нужен. Но, к удивлению Кузьмы, Данка не гнала его, и вскоре он перестал ломать голову – почему… Значит, так ей было лучше. Он ни на что не рассчитывал, ничего не ждал. Чего ждать, на что рассчитывать после того, как Данка семнадцать лет подряд видела его, в дым пьяного, перед своим домом на Воздвиженке? Слава богу, что хоть согласилась взять его своим гитаристом – и за все пять лет выступлений в «Аркадии» не выбрала другого, хотя музыканты в хоре были хоть куда.

Пить Кузьма бросил – причем сам не заметил как. Данка, дети, ресторан, выступления, поиски дешевой квартиры заняли все его время, и лишь осенью он спохватился, что третий месяц не пьет ни капли. Поняв это, Кузьма даже рассмеялся. Подумал: расскажи цыганам с Живодерки – не поверили бы, хоть сто раз крестно забожись… Все знали, и сам Кузьма был уверен в том, что после стольких лет запойных пьянок человек стать прежним не может. Но что-то произошло, и Кузьма даже собирался забежать в Исаакиевский собор воткнуть свечку святому Николе-исцелителю, но, конечно, позабыл. Не до Николы тогда было.

Все, казалось, налаживалось потихоньку. Кузьма нашел домик Фомича, отставного солдата-пехотинца, который мучился от старческого одиночества и охотно принял на постой цыганскую семью. Дети тоже были пристроены, Мишка даже бегал в церковно-приходскую школу учиться грамоте, а семилетняя Наташа крутилась по хозяйству с той взрослой сноровкой, которой обладает любая цыганская девчонка. Кузьма и Данка работали в ресторане, слушать Дарью Степную съезжалось пол-Петербурга, как-то раз приезжали даже великие князья, и Данка до сих пор хранила их подарок: кольцо с ограненным капелькой рубином.

Но бог не любит, чтобы у людей все было хорошо. Кузьма чуть не умер со страха, когда однажды во время исполнения своего коронного романса «Я ласкала, целовала» Данка вдруг оборвала пение и поднесла руку к груди. Кузьма шагнул к ней, но она с застывшей на лице улыбкой едва заметным движением приказала ему продолжать играть. И допела веселую песенку до конца, и, лишь уйдя с эстрады в свою уборную, упала на диван с серым, искаженным болью лицом.

– За доктором послать, девочка? – впервые за всю жизнь Кузьма осмелился назвать ее так.

– Уйди прочь, ты пьян, – сквозь зубы сказала она.

Данка часто говорила это. Кузьма не решался спросить: видит жена или не видит, что он давно не пьет. За доктором все-таки послали, и тот решительно заявил: никаких волнений, никаких выступлений, полный покой и теплый климат. Тем же вечером Кузьма предложил Данке бросить все и ехать на юг, но та, не дослушав, встала и ушла. Он пришел к ней в ту ночь, как всегда, не зная: оттолкнет или нет? Данка не оттолкнула. Но и не сказала ни одного слова до самого рассвета. Кузьма не переживал: привык.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации