Текст книги "Вот кончится война..."
Автор книги: Анатолий Генатулин
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Не надо было ему давать деньги, – сказал я Баулину. – Мало у нас они награбили.
– Неудобно, Толя, брать без денег, что я, грабитель какой?.. – ответил он.
Зинаида ждала нас на улице. Баулин и его бывшая жена, прощаясь, какое-то время молча постояли друг против друга, глядя в сторону.
– Спасибо, Сережа! – сказала Зинаида (вот ведь как, я и не знал, что Баулина зовут Сережей, Сергеем). – Сережа, ты не осуждаешь меня?!
– Нет, что ты, – негромко ответил Баулин.
– Ой, Сереженька! – вдруг Зинаида зарыдала. – Ой, если бы знала! Я ведь не надеялась. Ох, как тяжко было одной!.. Он хороший… В плен попал раненый… Я сейчас же ушла бы с тобой, но жалко его… Он поддерживал меня в трудное время… Жалеет меня… Я тоже привыкла к нему… Из Курской области он… В его деревню, наверно, поедем… Сереженька, прости меня Христа ради!.. Дай хоть я тебя обниму…
Они обнялись, чуточку постояли, обнявшись, и отошли друг от друга.
– Ну, и ладно, ну, и хорошо, – сказал Баулин, улыбаясь, вернее, пытаясь улыбнуться. – Ты не убивайся так. Живи, как сердце подсказывает. Ничего не поделаешь – война. Ну, прощай, Зинаида Егоровна, нам надо спешить.
Мы быстро зашагали по улице. Баулин ни разу не оглянулся, а я все же посмотрел назад: Зина удалялась от нас, тоже не оглядываясь. Мы шли молча. Говорить о том, что произошло с Баулиным, было невыносимо да и ни к чему сейчас. Конечно, горе и боль Баулина не были моим горем, моей болью, я только мог догадываться, что происходило в его душе, и я переживал за него по-своему, сочувствовал ему. Он как-то сразу спал с лица, как будто постарел на глазах на несколько лет, да щетина на щеках как будто сделалась гуще. Так молча прошагали мы целый квартал. И тут Баулин взглянул на меня печально, жалко, убито и произнес только три слова:
– Вот так, Толя!
И снова мы шли молча.
Мы вышли на большую улицу, где цивильных все еще было мало; приближаясь к тому магазину, где стоял поляк с винтовкой, мы увидели заместителя командира дивизии по хозчасти майора Дорошенко и с ним какого-то лейтенанта. Рядом ординарец держал их коней. Поравнявшись с ними, мы козырнули.
– Сержант, оставь мне солдата! – как всегда громко приказал Воздух. – Он мне нужен.
Баулин пошел дальше, я же остался с майором.
– Ну, пан-товарищ, спасибо тебе, можешь идти домой. Я поставлю своего часового, – сказал майор поляку.
Поляк козырнул, сказал: «Добже, пан полковник!» и ушел.
Мы вошли в магазин. Он был разграблен. Полки пустовали, если и остался кое-какой товар, то это была мелочь, да все было переворошено, раскидано. На полу лежал большой рулон синего сукна.
– Солдат, вот видишь сукно? Никому! Головой отвечаешь! – показал майор на рулон. – За ним скоро машина придет из штадива. Отпустишь. Ясно?
– Ясно, товарищ майор.
– Вот молодец!
Они вышли из магазина, сели на коней и уехали. Я остался стоять у входа, готовый охранять сукно – шутка ли, приказ самого замкомдива Воздуха – даже ценой жизни. Прошло минут двадцать, машины все еще не было, я стоял, похаживая туда-сюда, и вдруг вижу: приближается к магазину толпа цивильных. Одни бабы. Подошли и заговорили, запричитали, заголосили по-русски:
– Сыночек, родненький, пустил бы ты нас в магазин. Видишь, мы все раздетые, разутые. Смоленские мы, домой собираемся, нам хоть чего-нибудь бы! Товарищ красноармеец, пусти ты нас в магазин, мы много не возьмем.
– Нельзя! – сказал я, напустив на себя строгость.
– Сыночек, все равно ведь хозяин сбежал, все достанется немцам.
– Что, тебе жалко своим, русским? Мы ведь ишачили на этих немцев цельных три года!
Одеты они были и вправду плохо, во все поношенное, все как бы с чужого плеча. И у всех головы были повязаны белыми платками, повязаны так, как повязывают пожилые женщины, старухи, хотя эти женщины не были старыми, среди них были и молодые девушки, но и они выглядели в этих платках старухами. Трудно было отказать женщинам, русским женщинам, когда они просили, молили. «Пусть берут, – вдруг решил я, – пусть хоть остатки наскребут. Жалко, что ли?» И сказал:
– Там рулон синего сукна. Это не трогать! Остальное забирайте все!
Бабы кинулись в магазин, торопливо стали совать в свои сумочки, мешочки какие-то тряпки, обувку, флакончики, гребешки и прочую хурду-мурду. Подобрали все подчистую и, как бы боясь, что у них отнимут, поспешили на улицу.
– Спасибо, сыночек!
– Дай бог тебе здоровья!
– Буду молиться, чтобы ты живым воротился к матери своей!
Минут через десять подъехал грузовик со старшиной и двумя солдатами, погоны в синей окантовке, значит, свои, «копытники».
– Браток, здесь сукно?
– Здесь.
Старшина и солдаты вошли в магазин и взялись за рулон.
– Гля-ко! – удивился один из солдат. – Вроде наше сукно! По-русски написано!
Старшина взглянул на какие-то надписи на сукне и сказал:
– Верно, клеймо наше, краснодарская фабрика.
– Во гады, откуда приволокли!
– Что сукно! Вот, говорят, в Данциге мужик из Смоленска нашел свой самовар!
Рулон выкатили на улицу, бросили в кузов и уехали. Оставив пустой магазин, я зашагал по улице.
Вернувшись в расположение эскадрона, к казармам или баракам, я застал такую картину. Все почти спали вповалку. Одни лежали тут же возле бараков, на земле, на соломе, у ног своих коней, на припеке, другие устроились в тени или в бараках на нарах. Кони, видно, уже напоенные и накормленные, в одиночку или связанные парами, понуро стояли над своими спящими кавалеристами. У некоторых коней после кормления даже торбы не были сняты, у некоторых седла перевернулись под брюхо и повыпали из ножен клинки. Моя Машка дремала рядом с конем Баулина. Баулин не спал. Он сидел на соломе, прислонившись к стене барака, и задумчиво курил. Рядом стоял мой котелок с каким-то варевом и хлебом на крышке.
– Коня твоего напоил, накормил, – сказал он. – Поешь и поспи.
Я набросился на еду. Когда я съел жирный мясной суп, Баулин пододвинул ко мне свой котелок с чаем и подал завернутые в газету куски сахара.
– Толя, никому не говори, ладно? – произнес он негромко. – Я сказал ребятам, что не нашел Зинаиду.
Я все понял.
Попив теплого чаю, я тут же на соломе устроился поспать. Но как всегда мне не везло. Только начал было подремывать, вспоминая пережитое в городе и особенно о том, как ласково глянула на меня девушка Оля, а потом куда-то исчезла, только было задремал, как вдруг команда:
– Эскадрон, подымаясь! По коням!
– Первый взвод, по коням!
Никто не вскочил, кое-кто зашевелился, кое-кто приподнялся, оглядываясь в сонной отупелости. Я встал, надел через плечо ремень брезентовой сумки с пулеметными дисками и взял свой карабин, Баулин же, не спавший, с пулеметом на спине уже подтягивал коню подпругу.
– Все еще лежат, все еще лежат, сукины дети! – кричал комэска Овсянников, багровея лицом. – Что, война, что ли, кончилась?! Подымайсь, вашу мать!
Поднялись кое-как, разобрали коней. Ковальчук искал в соломе выпавший из ножен клинок, а Музафаров пугал парня:
– Все, Ковальчук, крышка тебе, за утерю оружия под трибунал.
– Вытащи у кого-нибудь, пока спят, – советовал Худяков.
Наконец перепуганный насмерть Ковальчук нашел в соломе свой клинок и вложил в ножны.
Не успели подтянуть коням подпруги, тут же команда: «Садись!» – и с места: «Повод». Звеня подковами по брусчатке, на быстром аллюре промчались по улицам, выехали за город и, проехав с километр, спешились. Узнали наконец: какая-то попавшая в окружение эсэсовская часть во главе с генералом, с танками и бронетранспортерами попыталась прорваться через город и уйти на запад. Но их встретили на шоссе наши артиллеристы, головной танк подбили, сабельники другого полка взяли генерала в плен, а остальные – офицеры, рядовые, несколько сотен человек – разбрелись по лесу. На дороге готовно стояло наше орудие, возле пушки на зарядных ящиках сидели артиллеристы, по сторонам дороги, видно, тоже расположились солдаты.
– Опоздали! Мы их без вас тут! – прокричал молоденький, очень гордый тем, что побывал в бою, артиллерист, наверное, из нового пополнения.
Поодаль догорал подбитый танк, за ним тянулись пятнистые бронетранспортеры, некоторые съехали с дороги и, накренившись, замерли в кювете. Под ногами, как везде, где немцы разбитые драпали, шелестела какая-то бумага, на обочине дороги были разбросаны фаустпатроны, желтые трубы с бомбочками.
– Воловик, захвати фаустпатрон, – приказал старший лейтенант Ковригин.
Воловик подобрал фаустпатрон и понес его на плече, как палку. Минуя брошенную технику, мы свернули влево и пошли прочесывать лес. Шли, развернувшись в цепь, не теряя друг друга из виду. Плотно стоял темный сосновый бор, под ногами было мягко от опавшей хвои, пахло нагретой смолой, весной, жизнью. Я, как всегда в бою, шел рядом с Баулиным. Люди негромко переговаривались, мы с Баулиным молчали. Я надеялся, что немцы разбрелись, ушли далеко, что никакого боя не будет, что если мы и наскочим на них, они, как бывало раньше, сдадутся в плен, и мы вернемся к своим коням.
Выбрели к просеке. Просека, как и вся земля в Германии, была чистенькая, ухоженная – без валежин, пней и гниющих штабелей дров. Сквозь прошлогоднюю пожухлую ветошь жизнелюбиво вымахивала травяная молодь. Здесь, в затишке, уже совсем по-летнему припекало высокое солнце.
– Привал! – передали команду.
– Первый взвод, привал.
– Перекур с дремотой.
Остановились на опушке и бросились наземь. Одни сели, другие, подставляя лица солнцу, сразу же растянулись на травке. Курящие задымили цигарками или трофейными сигаретками. Правее нас курили второй, третий и четвертый взводы.
На просеке, в нескольких шагах от опушки, покоился большой округлый камень. Кругом лес, сыроватая низинная земля – и камень. Одинокий, как будто случайный. На Карельском перешейке камни, валуны на каждом шагу, а как сюда попал этот валун, гранит, непонятно. Старший лейтенант Ковригин подошел к камню, потрогал его рукой, вернулся, сел и, удивив меня, вслух произнес то же, о чем я только что подумал:
– Кто знает: откуда среди леса вот этот камень? По всем признакам здесь не должно быть камня.
На жестком лице старшего лейтенанта засветилось что-то непривычное, мягкое и мудрое; наверное, вспомнил, что он учитель все же, и оглядел нас учительским взглядом, с улыбкой ждал ответа.
– С неба упал, – ответил Худяков.
– Из земли вырос, – сказал сержант Андреев.
– Может, Гайнуллин нам ответит? – старший лейтенант улыбнулся мне чуть насмешливо и лукаво.
В моей пустой голове шевельнулся обрывок давно забытого и перезабытого школьного знания о моренах, валунах, и я, как вспомнивший урок школьник, бойко ответил:
– Лед его выкопал. Здесь был ледниковый период.
– Почти правильно! – обрадовался старший лейтенант. – Только не выкопал, а принес. Десятки миллионов лет назад с севера, со скандинавских гор сюда двигался двухкилометровой толщины лед, вот он и принес сюда этот захваченный на своем пути обломок скалы.
Мы еще внимательней поглядели на камень. Надо же, миллионы лет пролежал здесь этот валун, а я прожил на свете всего девятнадцать, мгновение в этих миллионах, которые прошли до меня и пройдут после меня; если даже останусь жив и проживу до старости, все равно это мгновение; прожить бы людям это мгновение в мире, в любви и счастье, а тут войны, войны, так и живет человек от войны до войны…
Урок географии кончился, старший лейтенант встал, стер с лица учительскую улыбку и, как всегда, негромко и жестко приказал:
– Первый взвод, встать! Вперед!
К лесному домику мы вышли внезапно. Шли по малоезженному проселку, шли неготовно, вразброд, наш первый взвод шагал впереди. Вдруг сквозь частокол сосен – дом. Наверное, покинут хозяевами, очень уж было тихо, не слышно ни животных, ни людей. Мы уже подходили к дому, как тут неожиданно протрещала очередь автоматная. Мы врассыпную и залегли под соснами. Так лежали какое-то время, приходя и себя. Позади послышался хриплый голос комэска. Второй, третий и четвертый взводы встали и побежали в обход дома, словом, дом мы окружили. Кто стреляет, сколько там немцев, никто, конечно, не знал.
– Ближе, ближе перебегай! – командовал Ковригин.
Перебегая от сосны к сосне, мы дошли до самой опушки леса и залегли под деревьями. Между нами и домом лежала полянка, зарастающая молодой травкой. От нас до дома было примерно метров сорок или, может, чуть меньше. И снова по нам автоматная очередь, пули чикнули совсем рядом, над головой у меня содрали кору с дерева.
– С чердака стреляет, – сказал сержант Андреев.
Не ожидая команды, Музафаров открыл огонь по чердаку; целясь в чердачное окно, застрочил и Баулин. Рядом с оконцем на стене поднималась кирпичная пыль. Стали стрелять и другие взводы со стороны двора, им оттуда ответил длинной очередью немецкий пулемет, наверное, били из окон. Видно, наши пули не повредили немца – снова очередь с чердака.
– Воловик, дай-ка сюда фаустпатрон, – сказал старший лейтенант.
Взяв фаустпатрон, взводный встал за ствол сосны, прицелился, положив ствол на плечо, и сказал:
– Как только выстрелю, встать и вперед!
Бухнул выстрел, и в ту же секунду грохнуло в чердаке, посыпалась черепица, но мы не успели даже подняться, по нам из окон дома чесанула пулеметная очередь. Как лежали, так и остались лежать за соснами. Слава богу, никого, кажется, не убило, не ранило.
– Вот остолопы, не догадались захватить побольше фаустпатронов, а так хрен их возьмешь! – проговорил Андреев.
– Русский мужик задним умом крепок, – сказал Голубицкий.
– Пушку бы сюда, – проговорил кто-то, кажется, Сало.
– Чего захотел, может, еще «Катюшу» тебе? – отозвался из-за дерева Евстигнеев.
У нас не только пушки, даже станковых пулеметов не было, они остались на тачанках.
– Воловик, крикни им: пусть сдаются, без кровопролития. Скажи, мы им сохраним жизнь, – приказал взводный негромко.
Воловик что-то прокричал по-немецки, из дома тоже что-то крикнули в ответ, и тут же пулеметная очередь.
– Чего они там?
– Не разобрал, товарищ старший лейтенант, кажись, ругаются.
И мы начали кричать кто во что горазд:
– Эй, фрицы, сдавайтесь! Гитлер капут!
– Них шиесен!
– Ханде хох, так вашу мать!
И в ответ пулеметная очередь. Другие взводы, видно, тоже не продвинулись, лежат под пулями по ту сторону дома и за сараем. С нашей стороны на нас глядели три окна, два из них были распахнуты. Видно, из одного из этих окон или даже из двух вели по нам пулеметный огонь; третье окно было закрыто, может, там была другая комната. Огонь вели наобум, неприцельно. Скорее всего, они не видели нас толком, поэтому не попадали. С левой стороны дома тоже были открытые окна, из них тоже вели огонь пулеметчики или автоматчики, а были ли окна с правой стороны, отсюда мы не видели. Наверное, и оттуда стреляли, второй взвод тоже не мог подойти к дому. Конечно, дом не был для нас неприступной крепостью. Мало ли мы на пулеметы хаживали. Несколько месяцев назад мы просто поднялись бы на «ура!» всем эскадроном и забросали бы дом гранатами, перестреляли этих фрицев. Конечно, поубивало бы и наших. А сейчас кончалась война, пока мы здесь колупались с этими фрицами, она, может, уже кончилась. Ясное дело, никому не хотелось умирать в двух шагах от победы. Мы про это никогда не говорили, но знали, что каждый думает об этом. Комэска и командиры взводов тоже не шли на риск. Но война есть война, не оставлять же было этих эсэсовцев в лесном доме, надо было их либо уничтожить, либо пленить, тем более эсэсовцев мы особенно ненавидели.
Мы постреляли по окнам, но стоило только нам прекратить огонь, тут же ответная очередь, пулеметная и автоматная. Сержант Андреев стрелял в комнаты из карабина зажигательными пулями: может, загорится там и дымом выкурим фрицев, но дыма что-то не было видно.
Старший лейтенант Ковригин стоял за толстым стволом сосны. Приподнявшись, я мог видеть его лицо. Оно было крайне озабочено и, как всегда в бою, решительно. Старший лейтенант не любил неудач, ведь недаром не только в эскадроне, а и во всем полку он считался самым толковым и храбрым взводным. Лейтенант думал. Я знал, вернее, догадывался, о чем он думает, так мне казалось. Ничего не оставалось, как поднять взвод в лобовую атаку, на «ура!». Первым, конечно, поднимется Музафаров. «Музафаров, давай!» Фрицы успеют высунуться и открыть огонь. Первым упадет Музафаров и не вернется домой с двумя орденами Славы и медалью «За отвагу». Он лежал недалеко от меня, я видел его бледное лицо, его глаза, в которых метались мальчишеская жажда жизни и страх смерти. Он ждал команды: «Музафаров, давай!» Рядом с ним прижался к земле Худяков, теперь его второй номер.
– Гайнуллин, – вдруг негромко и спокойно позвал меня старший лейтенант, у меня екнуло и оборвалось сердце: зачем я ему понадобился? – У тебя граната есть?
У меня была лимонка, но я ее положил в переметную суму и забыл.
– Нет, товарищ старший лейтенант.
– У кого есть граната?
– У меня есть лимонка, товарищ старший лейтенант, – отозвался Баулин.
– Отдай Гайнуллину. Гайнуллин, слушай меня внимательно. Музафаров и Баулин по моей команде откроют огонь по окнам, а ты одним броском добежишь до дома и бросишь в окно гранату. Учти: быстро, одним броском. Ясна задача?
– Ясна, товарищ старший лейтенант, – ответил я, подумав, что Ковригин в этом, может быть, последнем бою посылает меня на верную смерть. Ведь я не успею пробежать и половину расстояния, немец высунется и выстрелит в меня. Перед самым концом войны, в этом вот лесу… Ну что же, все правильно, у всех семьи, матери, дети, всем надо жить. А я круглый сирота, перекати-поле, никто по мне и не заплачет. А может, старший лейтенант вовсе так не подумал, это я вообразил все, может, старший лейтенант считает, что никто другой, а именно я могу бросить в окно гранату, потому что я мал ростом, легок и бегаю быстро. Может, добегу, может, пронесет. Кину гранату и тут же брошусь наземь.
Я отложил карабин и снял с себя брезентовую сумку с пулеметными дисками. Баулин из кармана шинели достал гранату, серенькую в рубчатом корпусе, но почему-то сразу не отдал мне, а положил слева от себя. Я же, как положено второму номеру, лежал с правой стороны.
– Огонь! – послышалась команда.
Музафаров и Баулин открыли огонь по окнам, их поддержали остальные из карабинов, взводный строчил из своего трофейного автомата. Несколько секунд стоял разрывающий воздух, раздирающий нервы, сознание слитный треск пулеметов, карабинных хлопков, и трассирующие струи пуль били по открытым окнам дома. Сейчас встану и побегу, но ведь нужна граната, а она лежит там, слева от Баулина. Решив, что Баулин положил туда гранату по ошибке, в растерянности (после встречи с женой он вообще изменился), я приподнялся и через Баулина потянулся к гранате. Но тут вдруг Баулин прекратил стрельбу, схватил гранату и, мгновенно взглянув на меня какими-то странными, нездешними глазами, крикнул:
– Лежи, Толя!
Я не успел понять, как он вскочил на ноги и, выдернув чеку, бросился вперед. Рослый, даже не пригибаясь, он пробежал половину расстояния и уже откинул руку с гранатой для броска; Музафаров и остальные продолжали стрелять, а я так растерялся, что не сразу сообразил, чтобы тут же ударить из пулемета Баулина; еще рывок – и примерно с пяти-шести метров от дома Баулин бросил в окно гранату и тут же упал ничком. В доме грохнуло, мы поднялись и, крича кто во что горазд, ошалевшие, как всегда во время атаки, побежали к дому. Кто-то еще швырнул гранату в окно, потом все кинулись во двор, к дверям. Слева поднялся четвертый взвод, из-за сарая и из-за дома справа выбежали второй и третий взводы. Так уж всегда: сначала на пулемет идет первый взвод, потом за ним отрываются от земли Сорокин, Хоменко и Алимжанов – «Следи за мной!».
Ребята, постреливая, ворвались в дом, а я, вспомнив о Баулине, побежал на полянку перед домом. Он как упал, так и лежал. Ранило, что ли, подумалось мне. Подошел, наклонился над ним, толкнул – не шевелится.
– Петрович! – я впервые звал его Петровичем. – Петрович!
Он не шелохнулся. Лежал ничком, прижавшись правой щекой к земле; пригнувшись ниже, я заглянул ему в лицо: глаза его были открыты, но мертвы. Значит, все-таки успел выстрелить в него фриц; наверное, стрелял из правого окна. Зачем он побежал? Ведь я меньше ростом, легче, я пробежал бы быстрее и, наверное, остался бы жив. Может, после встречи с Зиной ему было все равно – что жить, что умереть, может, после того боя на шоссе, где он побоялся стрелять, за что лишили его ордена, ему хотелось как-то искупить, что ли, свою вину, как-то доказать, что он не трус, ведь теперь, после встречи с женой, он не боялся за свою жизнь. Или, может, он боялся за меня, хотел, чтобы я, мальчишка; остался жив, и заслонил меня собой… Ведь он всегда говорил, что я хороший парень и, наверное, любил меня…
Постояв над ним убито, отупело, не в силах даже горевать, я сообразил все же, что надо взять пулемет и диски. Пошел в сосны, надел на себя сумку, поднял пулемет и побрел к усадьбе. Там, на дворе, окружив пленных фрицев в желто-зеленых защитных куртках, у крыльца толпились наши бойцы. Фрицев было, кажется, около десяти. Стоял и они понуро, избегая наших взглядов. Один, светловолосый, без кепи, с окровавленным лицом, еле держался на ногах. Ребята, повеселевшие после пережитой опасности, оглядывали фрицев с насмешливым презрением, смешанным с любопытством (мы эсэсовцев в плен брали впервые) и, все еще возбужденные, переживая победу, громко переговаривались и радостно поругивались.
– Баулина убило! – сказал я.
Никто не обратил на меня внимания, наверное, никто не расслышал.
– Баулина убило! – повторил я громко, почти в крик.
Продолжали колготиться и оглядывать фрицев, как будто смерть Баулина никого не касалась, как будто его вовсе не было в эскадроне. Тут еще подошел комэска с Костиком и своим ординарцем Барсуковым, оглядел фрицев, побагровев лицом, и вместе с Ковригиным, прибегая к помощи Воловика, стал их допрашивать.
В это время с крыльца спустился наш кормилец Худяков. Он нес полную корзину яиц. Голубовато-беленьких свежих куриных яиц. Его вечно голодное лицо сияло довольством.
– Баулина убило! – сказал я ему.
Он тоже меня не понял. Показывая мне корзину с яйцами, он радостно закричал:
– Пожрем, ребята!
Вдруг, ощутив к этим яйцам тошнотное отвращение, я поднял пулемет и выпустил очередь по корзине, разбив и смешав яйца в желто-белую кашу. Худяков обалдело выпучил на меня глаза и проговорил отчаянным голосом:
– Чего ты продукты портишь, дурак?!
Наш эскадрон стоял в имении какого-то сбежавшего помещика или барона. Красивый трехэтажный дом высился посреди парка с прудами, в сторонке на ровном поле стоял двукрылый, вроде нашего кукурузника, самолетик, не поднявшийся, наверное, оттого, что не было горючего. Голубицкий сказал, что дом этот – замок. Но замки, кажется, бывают с башнями, а этот был без башен, с обыкновенной островерхой крышей. В замке вещи почти совсем не были тронуты. На стенах висели ковры, картины, портреты и пейзажи, даже перины на широких кроватях остались; на первом этаже на длинном столе в тарелках кисли остатки какой-то еды вроде клёцек.
Теперь мы, как всегда на отдыхе, перешли в распоряжение помкомвзвода Морозова. Драили коней, чинили амуницию, чистили оружие и приводили в порядок свой подзапущенный внешний вид. Вся эта хозяйственная возня после маршей и боев всегда нагоняла на меня скуку и казалась ненужной. Хотелось просто свалиться где-нибудь на прохладную траву и поспать всласть или бродить по парку, по полю, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Но солдату нет покоя ни днем, ни ночью. Он спит на ходу, ест на ходу, поле ему дом, а земля постель. Шилом бреется, дымом греется.
Улучив минуту во время перекура, я пошел по замку. Наши ребята уже успели кое-что переворошить, ничего там нужного для солдата не нашлось, конечно. Ковров, картин, книг рядовой «копытник» в переметной суме не унесет. Меня интересовали картины. Я ведь до войны мечтал стать художником и на картины, написанные масляными красками, на пейзажи или портреты смотрел с раскрытым ртом. И удивлялся: как можно так нарисовать?! В замке в тяжелых золоченых рамах волновались, зыбились, сверкали под солнцем или под луной моря, плыли корабли с парусами, из рам, как из распахнутых окон, смотрели на меня спокойно, внимательно и горделиво давно умершие, наверное, люди. Военные в мундирах с эполетами; важные мужчины, в основном, пожилые, в старинных одеждах, на которых сверкали кресты, звезды: женщины в шелках, бархате и кружевах, румянощекие дети. В сумраке больших комнат мне чудилось, будто люди на портретах моргают ресницами, водят глазами, и в глазах их порой как будто оживало любопытство ко мне – откуда, кто такой? – но, приглядевшись, я видел те же застывшие внимательные, спокойные и гордые взгляды. Особенно мне нравились пейзажи: деревья, луга с дорогой, вода с отражением деревьев и облака в небе.
Я долго стоял перед одной поразившей меня картиной. На картине была война. Не эта, а та первая русско-германская, в которой участвовал еще мой дед. Бородатые казаки в мохнатых папахах, в брюках с алыми лампасами, с обнаженными клинками в руках мчались на конях из пыльной глубины картины на немецкие окопы. А немцы в серо-зеленых шинелях, в касках с острым рогом на макушке, расстреливали казаков из станковых пулеметов «Максим», точно таких же, как и наши станкачи. Передний конь встал на дыбы, за ним через голову сраженного пулей коня летел на землю казак с черной бородой. Один конь шарахнулся в сторону и поволок на стремене убитого казака, поодаль, в пыли, казак с выпученными глазами испуганно поворачивал своего коня назад. Немцы стояли в окопах ко мне спиной, я видел их стриженые рыжие затылки и уши. Сошлись в бою русская степная удаль и германское железное хладнокровие и германское оружие. Германцы побеждали. С появлением пулеметов конные атаки, наверное, присмирели и часто кончались свалкой и бегством. Мы в эту войну не ходили на пулеметы в конном строю, я не ходил, но слышал, что в начале войны, случалось, ходили в конном строю и на пулеметы, и даже на танки.
Что-то в этой картине было не так. Я испытывал какое-то неудобное, смутное ощущение, как будто меня обманывали. Я не сразу понял, в чем дело. А дело было в том, что картину художник нарисовал для немцев, для глаз немецких; она, картина, наверное, должна была возбудить в немецких душах чувство победного торжества и гордости за немецкое воинство, а я был душой на стороне гибнущих казаков и мои ощущения, мое видение были трагические. Я был вместе с казаками, в их рядах, погибал вместе с ними, но в то же время разглядывал их гибель со стороны немецких окопов, из-за спины противника. И видел гибнущих казаков, так, как видели их немцы. Бой на картине для меня, как в страшном сне, был перевернут…
Постояв перед этой странной и страшной картиной, я пошел дальше и очутился в комнате, заставленной застекленными шкафами. Шкафы эти от пола до потолка были набиты книгами. Большие, толстые книги с золотыми буквами на корешках. Я стал их вытаскивать и листать. Некоторые книги были очень старые, в кожаных переплетах, бумага пожелтела и сладковато пахло древностью. Книги, конечно, были на немецком или еще на каком-то языке, на их страницах, в темных узорах букв, застыли мысли, мудрость или, может, даже глупость, чувства, страхи, тоска, надежды, радости написавших эти книги людей. Возможно, в них описывались войны, лилась кровь, может, там люди, герои этих книг, любили, страдали, ненавидели. Но все это мне было недоступно. Я не знал языка, хотя буквы мог читать. Я только разглядывал картинки, в книгах много было интересных картинок…
Вдруг на улице началась пальба. Из карабинов и автоматов. Не зная что и подумать, я кинулся вниз, выскочил из двери и услышал, как люди кричат «ура» и стреляют. Побежал в парк. Стреляли в воздух, некоторые подбрасывали вверх пилотки. Я догадался: война кончилась! И действительно, когда я подошел к ребятам, мне сказали, что только что передали из штаба полка: война кончилась!
Никакой бурной радости, от которой стреляют в воздух, кидают вверх пилотки и кричат «ура», я не испытывал. Может, еще не дошло до меня, до моих чувств? Или моя душа, после гибели Баулина, не была готова к радости. То, что я почувствовал, не было ни радостью, ни ликованием, ни безразличием. Я стоял оглушенный, ошеломленный от непривычной мысли, что ни сегодня, ни завтра, никогда больше не буду подниматься в атаку и ходить на пулеметы… Было тревожно от огромности и, может, непосильности подаренной мне судьбой жизни.
Победу надо было отпраздновать. Старшина Дударев раздобыл муку и немного спирта. Двух молодых немок, живущих по соседству с замком, пригласили помогать стряпать Андрюше. Только немки сказали, что у повара грязь под ногтями, у повара руки должны быть чистые, так что Андрей-Марусе пришлось стричь ногти. Из замка вынесли столы и поставили под старым, развесистым дубом, а разной посуды, тарелок, рюмок, ложек, вилок – этого добра было навалом в замке. Андрей-Маруся и немки напекли блинов на весь эскадрон. Правда, блины получились не тонкие, как, к примеру, блины моей бабушки, это скорее были оладьи. Расселись за столами, комэска Овсянников, чисто выбритый, при всех своих орденах, сел на почетное место, в конце составленного из нескольких столов длинного праздничного стола. Разлили по рюмкам спирт. Комэска встал с рюмкой, встали и мы, эскадрон.
– Ну вот, дорогие мои, – начал капитан Овсянников со своей хрипотцой. – Кончилась она, проклятая! Дожили мы до победы! Сломали мы шею фашистской гадине! Давайте же, дорогие мои, прежде чем выпить за победу, помянем тех, кто отдал свои жизни за эту победу и не дожил до этого радостного часа!
Мы молча постояли, держа рюмки, затем выпили, сели и принялись за блины. Я быстро опьянел. Я думал о Баулине. Сидел бы он сейчас вместе с нами, рядом со мной, выпивал бы, блинами закусывал бы. А он лежит там, в земле, на опушке леса возле домика, где мы тогда похоронили его, завернув в плащ-палатку. Вдруг что-то горячее, сладостно-жгучее, невыносимое колыхнулось у меня в груди, хлынуло к горлу, к лицу, к глазам – и я заплакал. Впервые за всю войну я плакал, вернее, плакал я после войны.
– Ты чего, Толя, – сержант Андреев хлопнул меня по спине. – Война кончилась, надо радоваться, а ты плачешь.
– Баулина жалко!.. – проговорил я сквозь всхлипы…
Потом через несколько дней я слышал, что всех ребят, погибших в последних боях на подступах к Эльбе, перехоронили в городе Виттенберге, в братской могиле. В самом центре Европы, в чужом песке, навечно успокоились наш запевала Володька Куренной и брянский мужик Сергей Петрович Баулин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.