Текст книги "Печаль полей (Повести)"
Автор книги: Анатолий Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А утром, едва разбелилось, в доме опять появился дед Андрон, не опасаясь разбудить детей, сон их на рассвете каменный, громко затопал по полу мокрыми сапогами – с полночи, оказывается, ударил дождь, громыхал до самой зари гром, а Катя, лежа в тяжком полусне, ничего этого и не слышала. Но от топота Андроновых сапог, от его злой воркотни она очнулась, села на кровати, спустив ноги на пол, стала молча глядеть, как он щепал на растопку лучины от мокрого же полена.
Похудевшая и растрепанная, она повернула голову к светлому оконцу – там брызгал уже не сильный теперь дождик, теплый, парной, видневшаяся в окно седловина меж двух холмов была заполнена белым туманом. По этой седловине стекала к деревне каменистая дорога, по ней сейчас медленно текло вверх колхозное стадо. Коровы, телята, овечки и ягнята, удаляясь, таяли в этом белом молоке, растворялись бесследно.
– Ну, поднялась, слава те господи, – проворчал старик. – А то уж один пожар не сгаснет, а другой, гляди, займется.
– Что такое? Стряслось чего, что ли? – спросила Катя, не узнавая своего голоса.
– Вчерася Федотья Лидку костылем избила и в доме заперла. Сожгу, орет, тебя прямо в дому, что пастушить им взялась… Вчерась табун кузнец Петрован выгонял, седни Маруньку-счетоводиху я уж до обеда своим распоряжением нарядил, а после обеда, с конишками как управлюсь, сменю ее. В район ей за почтой надо. Ать, зараза, не горит…
Говоря это, старик крючком вертелся у печки, залез туда с бородой, в самый дым, валивший через закопченное чело в трубу, задохнулся, выдернул голову, стал откашливаться.
– Ребятишки-то чего, лоботрясы, хоть бы с вечера полешко на растопку припасли. Так ты слышь, что я тебе говорю-то? Дела-то в колхозе какие?
– Да слышу. Счас вот я… Разберусь там с Лидией.
– Ну-к, побежал я тогда на конюшню. А дождичек-то, Катерина! В самый угод, на тепленькое зерно! Нагляделся господь на людские страдания…
Ребятишки еще не проснулись, когда она пила чай с белым пшеничным хлебом – видно, кто-то, Марунька, а может, старуха деда Андрона или грузная тетка Василиха, которая вроде тоже появлялась за это время в дому, испек из той муки, что принес кузнец Макеев. Пила и думала спокойно, что вот теперь и все, совершилось в жизни то страшное и обыкновенное, что в ней всегда и происходит, очертился и замкнулся еще один круг из бесчисленного количества таких же, из которых жизнь и состоит, осталась она одна в этом круге с четырьмя малолетками, и никому они, кроме нее, не нужны теперь и не выживут без нее.
Думала так Катя, а какой-то краешек сознания тревожил ее – что это быстро так она пришла в спокойствие, ведь убили на войне отца ее и Степана… Навсегда они легли где-то в чужую землю. Будут над Романовкой и дожди идти, как сегодня вот, и туманы плавать, и вьюги мести, будут люди делать свою извечную работу, и все это теперь без них… Да как же это ей еще кусок в горло лезет?!
При этой мысли где-то под черепом возникла горячая волна, голова закружилась, но тотчас же все и прошло. «От голода, сколь дней ничего не ела», – равнодушно отметила Катя. И еще подумала, что ведь, в сущности, она давно обманывала себя надеждой, что придут вот-вот письма от отца и Степана, где-то внутри накапливалось и укреплялось совсем противоположное, вон тогда, как Михаила осудили, она ж ясно видела, что дед Андрон с кузнецом скрывают от нее чего-то страшное, да упрямо не хотела со всем этим считаться. И за это свое упрямство расплатилась таким вот потрясением, надежда ее разлетелась в прах, едва Дорофеев протянул ей два конверта. Но боль от сознания гибели отца и Степана была теперь будто давней, она незаметно для себя притерпелась к ней, хотя сейчас вот пришло не спокойствие даже, а просто какая-то пустота…
И еще Катя, дохлебывая морковный чай, ощущала себя в чем-то виноватой. Она отставила пустую чашку, прихмурила брови: в чем и перед кем?
Перед глазами, когда она лежала пластом, часто возникало болезненное лицо Дорофеева, она видела его руку, которой он протягивал ей зловещие конверты, слышала его ужасный голос: «Они пришли давно, да вот никто не знал, как тебе… сообщить». – «Проклятый, проклятый! – стонала она сквозь стиснутые зубы, отворачивалась к стене, старалась избавиться от ненавистного лица секретаря райкома, от его дергающихся век. – Вечно бы и держал эти конверты у себя…»
Сейчас она встала, прошла в угол, где стоял столик с выдвижным ящичком. Она припомнила вдруг: когда ее, бесчувственную от рыданий, привезли домой и уложили на кровать, сквозь рев ребятишек и тоскливые всхлипывания бабки Андронихи пробился голос Дорофеева: «Извещения эти возьмите кто нибудь, потом ей отдайте. Для назначения пенсии ребятишкам это важный документ», а голос кузнеца Макеева откликнулся: «А вон в ящичке стола и положь».
Конверты действительно лежали в ящичке. Катя прикоснулась к ним, как к горящим углям, взяла, глянула на штемпели и обомлела; похоронные пришли как раз в те дни, когда судили Мишуху. Да ведь если бы тогда и это еще горе на нее свалилось, вовсе бы ей не выжить! Значит, все правильно он, Дорофеев, сделал и рассчитал, и колхоз ей навязал с умыслом, горе горем, мол, у кого его мало сейчас, а вот тебе еще одна забота, людям-то жить надо как-то, вот и заботься давай об людях, а свое горе уж как нибудь на вторую очередь отодвинь…
Такие мысли, одна за другой, крутились в ее голове, и каждая приоткрывала ей что-то новое, какие то неизвестные ранее стороны жизни, заставляя видеть дальше и глубже. И вдруг, потрясенная, она, сжимая в кулаке злосчастные конверты, присела у окна: да ведь не она покуда заботится о людях – какие уж там особые ее дела за полтора-то месяца, лишь поколотилась маленько, чтоб хоть как-то пашню засеять, – а люди о ней! И Дорофеев этот, дед Андрон, тетка Василиха, кузнец, Марунька-счетоводиха, даже Лидия Пилюгина… Да как бы она без этих людей, никак же невозможно бы тогда перенести все свалившиеся на нее лиха!
Она сидела у окошка недвижимо. Ночной дождь совсем иссяк, с крыши скапывали крупные капли, теплый туман стал подниматься вверх, подошвы холмов, недавно затянутые белой мутью, очистились, пронзительно горели обмытой зеленью. И был туман пореже теперь, солнце хоть и не пробивалось еще на землю, но падавшие с крыши капли солнечные лучи уже улавливали, янтарно вспыхивали перед окном, и Катя знала, что, разбиваясь о землю, они обсыпали нижние венцы дома и пробившуюся из-под них травку белой, как мука, пылью. И то ли она уж до того исстрадалась, что внутри все выболело и онемело, то ли от этого славного ночного дождика, оплодотворившего пашни и луга, вечная тяжесть, давившая на плечи, куда-то исчезла, точно и ее смыл дождик. Не думала она уже ни об отце, ни о Степане, известия о гибели которых заключались в тех конвертах, что она по-прежнему держала в руке. В голове ее, тоже, впрочем, особенно не тревожа, возникло: Федотья, старая карга, чего вытворяет! Ишь ты, сожгу… Выкуси вот, Лидку теперь не дадим в обиду, самой облезлый хвост-то и прищемим. И хоть Катя не представляла, каким образом она утихомирит злобствующую старуху, оградит безответную Лидию от ее измывательств, она не сомневалась, что так все и будет, что жизнь теперь пойдет как-то по другому, легче, ибо самое тяжкое и страшное, что могло случиться, уже произошло…
Катя вздохнула, поднялась и шагнула к столу, чтобы прибрать чашку и хлеб, но не увидела перед собой ни стола, ни обшарпанного стула, на котором недавно сидела, ни печки. Все предметы качнулись, искривились, словно и печь, и стол со стульями были нарисованы на каком-то полотне и это полотно кто-то потянул в сторону и утянул совсем. Под черепом возникла такая же, как недавно, горячая волна, но теперь не исчезла, а тяжко и больно начала бить и бить в виски, в затылок. Она оперлась рукой о стену, но стена будто тоже качалась. «Сейчас упаду… И дом на меня рухнет!» – мелькнуло в сознании. Мелькнуло и исчезло, потому что она задохнулась от навалившейся резкой тошноты. Боясь, что ее вырвет и это увидят проснувшиеся, кажется, дети, она через силу шагнула в ту сторону, где была печь. Ощутив ладонями ее теплый бок, стала двигаться к дверям, где стоял под рукомойником тазик.
– Мам Кать? – будто издалека достиг ее ушей голос Захара. – Ты чего? Опять захворала?
Испуганно заверещала вроде Зойка или Николай, Катя уже не разобрала – ее рвало…
Какона оказались снова на кровати, Катя не помнила.
В себя она пришла оттого, что кто-то клал ей на лоб мокрую тряпку. Очнулась, и в больном мозгу сразу застучало: «Потому и месячных не было. Проклятущий Пилюгин… Задавиться теперь! Уйдут дети на улицу – и задавиться! Где-то веревка была…»
В мозгу все это больно стучало, и эти мысли вызывали новый прилив тошноты. И может, ее снова начало бы рвать, если бы не шестилетний Игнатий, который стоял у кровати, совал ей кружку с водой и упрашивал:
– Мам Катя, ну попей… Глотни водички-то, глотни.
Она взяла кружку, отпила. Вода была холодная, ей сразу стало легче. Она увидела, что тряпку ей на лоб клала Зойка. Николай и Захар тоже стояли рядом и похныкивали. Странно, отметила Катя, младшие, Зойка и Игнатий, как-то ей помогают, а старшие стоят беспомощно и плачут. А потом с тоскливым чувством подумала: «Старшие… На сколько они старше-то?!»
Она прикрыла глаза и полежала так, успокаиваясь. Тошнота стала проходить, а голова долго еще кружилась. Возле кровати все топтались детишки, время от времени всхлипывали. «Сердешные… сердешные вы мои», – думала Катя. Сквозь ее прикрытые ресницы выдавливались слезы, она, не открывая глаз, обтирала их пальцами.
* * *
Когда все прошло, Катя поднялась с кровати и сказала детям:
– Спасибо, мои хорошие. Это так меня вырвало… от похоронок этих. Поешьте там чего да ступайте на двор! А я счас вот приберусь маленько да на работу,
Когда дети убежали из дома, Катя опять долго смотрела в окно на улицу. Тумана и в помине не было, вершины холмов сияли под щедрым солнцем. Ночной дождь обновил и без того весеннюю землю, холмы стали еще праздничнее, старые, чисто вымытые крыши домов тоже будто помолодели.
Лишь в душе у Кати была разлита чернота, все там было перековеркано, переломано, раздавлено. «Как же теперь быть-то? Что делать? Скоро ведь и живот появится, заметно будет…» – думала она, и от этих мыслей дышать стало трудно. Она ударила ладонью в створки окна, распахнула их, жадно глотнула чистого и прохладного еще воздуха.
Где-то поблизости, за углом, слышались ребячьи голоса, и Катя, перегнувшись через подоконник, крикнула:
– Эй, кто там? Игнатий, Зойка?
Но из-за угла выбежали Николай с Захаром, тревожно засверкали глазенками:
– Че, Кать? Надо чего?
– Сбегайте… бабку Андрониху позовите.
Из-за угла, пока она это произносила, появились и остальные двое, все вчетвером кинулись через дорогу к дому Андрона. Катя подумала, что всем-то бы им не надо бежать, чего привлекать лишнее внимание, хотела даже крикнуть, чтоб трое вернулись, но не стала, потянула к себе створки окна, плотно закрыла их на ржавый шпингалет.
Когда старая и немощная Андрониха пришла, Катя, скрючившись, лежала на кровати, смотрела в сторону двери пустыми глазами.
Поздоровавшись, старуха окинула взглядом комнату, увидела валяющиеся на полу конверты с похоронками, подняла их, положила на столик в углу, потом пододвинула к кровати табуретку и, скрипя костями, опустилась на нее.
– Себя-то, Катерина, тож пожалела бы, – вздохнула слабой грудью старуха, – Что ж теперь… убивайся не убивайся.
Катя мотнула головой в одну, потом в другую сторону, перевернулась на живот, зарылась лицом в подушку и, прокусив до пера худенькую наволочку, глухо завыла.
– От, ты… господи ты боже! Ты слышь, Катерина… – Андрониха поднялась с табуретки, растерянно потопталась, опять села. – Ты, говорю, остудись, Катюшка. Ну, сложила их война проклятущая в землю-матушку, царство им небесное…
– В землю! – Катя оторвала от подушки мокрое, распухшее лицо. – И я хочу лечь туда же! Туда же…
– Чего мелешь-то?! – сердито вскрикнула Андрониха.
– Бабушка! Да у меня же скоро… пузо попрет!
И, уронив голову в подушку, опять зарыдала.
Последние Катины слова оглушили старуху. Некоторое время она сидела молча, только пошевеливала высохшими губами, а слов никаких не произносила.
Затем подняла вздрагивающую руку, перекрестила уткнувшуюся в подушку Катю.
– Бабушка, бабушка, – простонала та глухо. – Помоги мне!
– Да ить, сердешная… Как помочь-то?
– Как, как! – вздернулась Катя, села на кровати. – Откуда я знаю, как вы это делаете? Ну, дай выпить чего, чтоб кровью из меня все вышло. А то – выдави, выскреби…
– Окстись ты! Дура… – опять сердито выкрикнула старуха. – За это теперь тюрьмой жгут. Мне то все едино где помирать, да ведь и тебя посадят. А мало тебе всего?
Весенний день на улице набирал силу, солнце щедро лило в комнату через два небольших оконца тепло и свет, горячие желтые полосы согревали Катины ноги, спущенные с кровати.
Она еще раз негромко всхлипнула, углом одеяла обтерла остатки слез.
– Тайком же, бабушка, – попросила она жалко и униженно. – Никто ж и не узнает.
– Ага, иголка в сене, что ль, это? Федотья вон первая и донесет.
Еще помолчав, Катя тоскливо произнесла:
– Хоть бы еще Доньку за все это спасла… Что же теперь делать мне? Как быть-то?
– Единственно, ежелив добиться, чтобы в больнице все изделали.
– Как?
– Кому нельзя рожать-то… По здоровью редко разве бывает? Тем разрешают аборты по закону.
– По здоровью мне не выйдет.
– Ну, мало ли… ежлив тебе этого начальника попросить. Дорофеева-то.
– Не-ет, – качнула головой Катя. – С этим стыдом еще к нему… Нет.
– Ну тогда и гнись, покуль не упадешь, – жестоко вдруг сказала Андрониха.
– Бабушка, – с обидой и укором проговорила Катя. – Я думала… хоть ты меня поймешь. И пожалеешь.
– Так что понимать-то? Девка ты пакостливая, все в деревне про то знают. От жиру сбесилась, блудить с того и принялась, пузо и нагуляла с Артемкой. Поганей-то тебя в Романовке и нету. Ну, так за все это и казнись теперь…
Бабка Андрониха говорила это, блестевшие зрачки Кати сперва все расширялись и расширялись. А когда до нее дошло, что старая женщина в эти жестокие слова вкладывает совсем противоположный смысл, из глаз обильно брызнули благодарные, облегчающие душу и все тело слезы, она качнулась, упала с кровати на колени.
– Да за что, за что все это на меня свалилось?! Напасти такие! – воскликнула она, уткнулась лицом в сухие ноги бабки Андронихи, и та легкой, высохшей рукой стала гладить ее по голове, по худой шее, по выгнутой горбом спине…
… Потом Катя, обессиленная и притихшая, опять сидела на кровати, а старая Андрониха тихонько говорила:
– За что напасти эдакие на тебя? А вот я стану говорить, а ты выведи… Ты жизню-то покуда видишь, как в зеркале. Что вокруг случается, то в нем тебе и отражается. А что за другой-то стороной стеколки да что по бокам? Ты вот Федотью этакой злыдней знаешь, а каковая ж тогда в молодости она была? О-хо-хо, не приведи господь! Попила людской кровушки, до сего от нее и хмельная… И батьку ее, Ловыгина, не знаешь ты, и муженька ее Сасония Пилюгина… Имя ему в аккурат – тоже пососал с народу соков. От них, из ихней плоти, и Артемий был… Ну-к, к чему я это? Это, значит, у нас тут, в Романовке, одна такая линия была. А другая – это Тихомиловы да вы, Афанасьевы. Бабку да деда своего тоже ты не помнишь, до тебя их сгубили Пилюгины. А там, в гражданскую, Сасоний Пилюгин из оружия убил матерь Степана Тихомилова – Татьяну. А отец твой потом Сасония шашкой порубил… Всего-то и не расскажешь.
– Чего-то и я слыхала, – произнесла Катя. – Мало только, не любил отец рассказывать.
– Словом, да-авняя вражда меж вашей да ихней линией тут, на крови все замешано. Ну а жизня, что ж… это, сказать, как жернова. Растерла она, значит, многое. Были, да не стало ни Ловыгина, ни Сасония, ни Кузьмы Тихомилова с женой… Из рода тихомиловского Степка один оставался. Из афанасьевского – отец твой, стало быть, Данила. А из ихней-то линии – Артемий с Федотьей. У каждых детишки, понятно, пошли, как от корней отростки – время-то, как речка, бежало и бежало. Про Артемия Пилюгина с Федотьей долго не слыхано у нас было, где-то в северных снегах они жили. А перед войной, за год, что ли, али за полтора, они тут и объявились. Да это помнишь, однако, и ты?
– Да… Зимой они приехали. Я в десятом училась, – сказала Катя.
– Ага… Прямо как лисицы пугливенькие да бедненькие приехали, землю перед твоим отцом да перед Степкой Тихомиловым так хвостом и мели. А внутри-то прежнюю злобу и привезли. Таили ее, как горячий уголек под пеплом. И через год… Помнишь аль нет, как бабенка-то Степанова, Ксения, померла? Ну?
– Угорела она.
– Угорела, угорела, – дважды кивнула старуха с горькой усмешкой.
– А разве нет? Все так говорили. И видели…
– Так и я видела. Ксенька тем утром на кровати посинетая лежала, как кочерыжка, в избе угару, ровно воды в корыте, до верхов, печная труба наглухо закрытая… А кто закрыл?
– Да помнится ж, говорили – сама Ксения.
– Сама… – буркнула старуха несогласно.
Смерть жены Степана Тихомилова случилась в самом начале сорок первого. Сам Степан с бригадой колхозников находился в алтайской тайге на заготовке для артели древесины. Ксения вдруг занемогла – в морозный январский день она с тремя бабами возила к фермам сено, где-то ее прохватило, она слегла, а через сутки заметалась в беспамятстве. Дети ее ударились в плач. Захарку увела ночевать к себе в тот вечер Катя, а двух младших, Игнатия и Доньку, взялась понянчить Андрониха. А бойкая в те годы и проворная на руку Василиха принялась убираться у Тихомиловых по домашности, подоила корову, процедила молоко, истопила на ночь печь…
Утром, когда Ксению нашли мертвой, и пошел разговор – поторопилась-де Василиха трубу закрыть, тем и уморила жену Тихомилова. Василиха в рев – не закрывала трубу, загребла лишь прогоревшие кизяки к загнетке да побежала по своему дому управляться на ночь. Причин не верить ей не было, и люди порешили, что сама Ксения как-то очнулась и по извечной привычке деревенских баб сохранить на ночь как можно больше тепла добралась к печке и до конца прижала задвижку.
– Сама… – еще раз повторила Андрониха с горечью. – А я вот тем вечером глазищи Федотьины видела.
На измученном Катином лице проступило удивление. Андрониха шевельнула как-то враз всеми морщинами на дряблых щеках и продолжала:
– А так было… Понесла я Доньку-то домой с Игнашкой, да и бросила случаем на пилюгинский дом глаза. Он же рядом с тихомиловским. Темнялось уж, Пилюгины лампу вздули. Стеколки в окне-то наполовину замерзшие, а поверху, гляжу, Федотьино лицо пялится… Ну, ты можешь мне верить али нет, а только доселя у меня в глазах зрачки ее волчачьи так и стоят, взгляд тот.., Ну а теперь вот и выведи опять же, чего тут хитрого? Сидела она, как зверица в засаде, да и глядела, как мы детей разбирали Ксенькиных на ночь, как Василиха в дровяник бегала, кизяки носила в дом, как дым с трубы шел. Все в окошко видно. И дождалася, когда Василиха закончила убираться у Ксеньки да к себе побежала… Уже ночь была, чего стоило Федотье тенью скользнуть через дорогу, юркнуть в дом тихомиловский, задвижку печную прижать да обратно. На миг всего и делов… А не могло так быть?
– Могло, – согласилась Катя.
– И батька твой тогда сказал, что могло. И Степан. Да кабы, грят, кто хоть видел бы, что Федотья тем вечером в дом ихний бегала… А так, может, и сделала она дело, да правду собака съела.
Катя встала с кровати, прошла по кухне, села за пустой стол. В окна все так же щедро лился солнечный свет, под облезлыми наличниками окон кричали ошалело воробьи. Каждый год воробьи выводили за наличниками свое потомство. Сперва с утра до вечера звонили сами, затем круглый световой день пищали их ненасытные птенцы. Но уже в июне птичий гомон становился все тише и реже, потом прекращался вовсе – это значит, птенцы были выкормлены, выращены и покинули навсегда родные гнезда. Перед домом и в самом деле тогда становилось как-то пустынно и грустно, а через день-другой Кате обычно казалось, будто никогда за окнами и не гремел воробьиный перезвон, никогда не происходило там одно из бесконечных таинств зарождения и торжества живого. Так вот все произойдет и нынче, с тоской думала она.
– Убей меня али язык за то вырви – Федотья-злодейка Ксеньку сгубила. Так оно все было, на ней на первой злобу свою выместила… Ну а после все так обернулось, что ты тут из Афанасьевых-то самая большая осталась, – вернул Катю в жестокую и беспощадную реальность голос бабки Андронихи. – Большая, да беспомощная, что цыпушка. Он, Артемий Пилюгин, и начал терзать тебя, как коршун… Кровь-то их ничего не прощает. А ты говоришь – откудова напасти.
Катя сидела, опустив голову, на ее тонкой шее дергалась синенькая жилка, причиняла неимоверную боль, которая пронизывала всю ее фигуру.
– Ну и дотерзался, – вздохнула Андрониха, будто пожалела Пилюгина, бывшего председателя, и тоже тяжело поднялась.
– Он дотерзался, – быстро повернулась к ней Катя. – А мне-то теперь каково!
– Да уж чего говорить, – кивнула старуха. – Пока живет человек – к богу-то за тучу ему не заскочить и в землю с головой не зарыться.
– А я ж тебе и говорю – задавлюсь от позора…
И Катя умолкла, как задохнулась.
Бабка Андрониха усмехнулась старым своим провалившимся ртом.
– Вот Артемий-то на том свете обрадуется. А Федотья на этом. – Старуха шагнула к Кате, больно вцепилась ей в худенькие плечи, сердито зашипела в самое ухо: – Рехнулась совсем, девка?! Ишь какая скорая! А на тебе вон дети, вся деревня… Это ты в расчет-то взяла? И подумала бы дурной-то башкой – молоденькая еще какая! Да и красивая, коли на то пошло. Жизнь-то еще тебе не открывалась.
– И не откроется теперь.
– Ну-у! – не согласилась старуха. – А позор – какой тебе позор? Люди, они что, без ума, что ли?
Катя сидела недвижимо, положив оголенные до локтей руки на стол.
– В жизни оно, конечно, не просто, Катюшка. Тут, говорится, с ног только свались, так уж тычков не оберешься. А ты не сваливайся!
Конверты с похоронками, как их Андрониха, подняв с пола, положила на стол, так там и лежали. Катя осторожно дотронулась до них пальцами, но брать в руки не стала.
– Господи, да как хорошо, что Степана-то убили! – глухо и мучительно выдавила она сквозь зубы.
Андрониха качнула седой и легонькой головой в платочке не то протестующе, не то согласно. И вдруг полюбопытствовала:
– Живет слух в деревне, будто там чего-то промеж вас было со Степаном… как он овдовел-то?
Катя медленно повернула к ней голову, глаза ее строго и холодно блестели от сдерживаемых слез. И она, почти не шевеля губами, отчетливо проговорила:
– Что было? Ничего промеж нас не было.
* * *
А было или не было что-то меж ней и Степаном Тихомиловым, Катя теперь и сама не знала. Все прошлое было словно не с ней и не здесь, а с кем-то другим и где-то далеко за холмами, за дальними далями, задернутыми сплошной пеленой дымного тумана.
Но были в этой пелене будто реденькие участки, сквозь которые иногда открывались-виделись Кате отдельные кусочки далекой прошлой жизни, в которой, оказывается, принимала участие и она.
Помнила Катя, как женился Степан.
Будущую жену он привез в Романовку по осени, когда отмолотились уже и когда стояло то самое бабье лето, которого ждут не только бабы, но и мужики, чтобы доделать к зиме оставшиеся дела – подправить вокруг домов оградки, зачинить прохудившиеся повети, вывезти с лугов сено для скотины, наколоть, сложить в поленницы березовые дрова, укрыть от близкого снега все, что следовало укрывать.
– Эта ж тая танцорка! – ахнули в деревне бабы-ягодницы. – Которая в холмах тогда перед Степкой плясала.
– Она самая, – подтвердил Степан. – Ксенией звать. Прошу любить да жаловать.
Ксения, рослая, стройная, нисколько не смущалась всеобщего внимания, впервые прошла по улице Романовки, как проплыла, одаривая всех счастьем, лившимся из ее темно-синих, доверчиво распахнутых глаз.
– Не идет, а метет! – восхищенно сказал ей вслед дед Андрон, когда Степан подводил Ксению к крыльцу своего дома, и улыбающиеся бабы согласно закивали головами.
И во время свадьбы Ксения подтвердила, что умеет плясать, переплясала она и председателя колхоза Данилу Афанасьева, и не хромого тогда шестнадцатилетнего Макеева Петруху, и шуструю молодую бабенку Марию с ее мужем – всех.
– Эт – поворо-от! – вытирая взмокшее лицо, воскликнул Макеев и, будто не зная, откуда родом Ксения, спросил у Степана: – Где взял такую?! Где взял?
– А под кустом, – посмеивался Степан. – Иду мимо – она лежит. Ну я и поднял.
Было это в тридцать четвертом. Катя по малолетству – тринадцать только исполнилось, с марта пошел четырнадцатый – за столом не сидела, но с радостью помогала во всех свадебных хлопотах, гусей щипала для варки, лапшу раскатывала, на стол подавала. На другой день после свадьбы Ксения обняла ее и сказала:
– Славная ты, Катенька. Возьми вот… на память О моем счастье.
И дала ей простенькие стеклянные бусы.
Она звала ее тетей Ксенией до конца, до самой ее такой нелепой и непонятной кончины.
И Степана звала – дядя Степан, потому что он был старше ее на целых десять лет.
Ну дядя Степан и дядя Степан, а сама между тем подрастала, и, когда было ей уже без месяца или двух девятнадцать, случилось Степану Тихомилову подвезти ее из райцентра в Романовку. Катя училась в десятом, и в первый же день зимних каникул объявился перед ней Степан, поблескивая веселыми глазами, спросил:
– Ну что, Катерина, домой-то хочешь?
– Ой! – воскликнула она. – Да неужели ж…
– Я в потребкооперацию приезжал. Заодно батька твой и тебя велел привезти. Собирайся.
В тот день хоть и низко, но весело стояло над землей солнце, ночью был хороший морозец, до рассвета сыпалась с неба легкая кухта, а теперь белые снега щедро переливались синими, розовыми, желтыми искрами.
Лошадь бежала резво, сани оставляли на присыпанной той же кухтой дороге две гладкие полоски, которые казались мокрыми и уже не вспыхивали, а беспрерывно переливались разноцветными лентами. И еще казалось, если безотрывно глядеть на эти полоски, будто розвальни вовсе и не двигаются, а две эти огненные струйки вытекают из-под саней и стремительно убегают прочь, извиваясь вдоль дороги.
На эти две полоски от саней да на заснеженные, искрящиеся под солнцем холмы Катя и глядела всю дорогу, а на Степана боялась, чувствовала она себя неведомо отчего скованно и всю дорогу молчала. Только раз спросила:
– Как там отец-то с ребятишками?
– Справляется, – ответил Степан, – За Зойкой бабка Андрониха ходит. А другие-то что ж, большие уж.
Отвечая так, Степан тоже чувствовал вроде неловкость какую-то, Катя это улавливала и еще больше смущалась,
Так и ехали молчком.
Лишь у самой Романовки, как спускаться с холмов, Катя, привстав в розвальнях, воскликнула, показывая рукой в сторону:
– Дядя Степан!
Метрах в сорока от дороги мышковала лисица. Она то крутилась на одном месте, то делала скачки в сторону, то яростно разгребала лапами снег, распушив трубой хвост. Увлеченная охотой, людей она не замечала.
Степан равнодушно глянул на лисицу и усмехнулся:
– Дядя…
Это окончательно смутило Катю.
– А как же… мне тебя называть?
– Не знаю, – улыбнулся Степан.
… Помнила Катя, как приехали в Романовку и Пилюгины. То есть не само их прибытие, а первую встречу с Федотьей и Артемием, случившуюся на второй или третий день после ее приезда на последние школьные каникулы. Еще когда они со Степаном Тихомиловым спускались с холмов в Романовку, тот сказал ей: «А у нас новые жители объявились». – «Кто ж такие?» – спросила Катя, все еще раздумывая, как ей теперь называть Степана. «А этот последний кулацкий выродок Пилюгин Артемий. Со своей матерью, со всем своим семейством прибыл. Я отговаривал твоего отца пускать их сюда, а он – не за утенка, дескать, мы дрались с ними…»
Кто такие Пилюгины, Катя знала, но при чем тут утенок, не поняла, а переспросить не решилась. А через день или два и повстречалась с приезжими. Она пошла поутру за водой на речку, по переулку, ведущему к проруби, навстречу ковыляла ей незнакомая сгорбленная старуха с костылем, потом остановилась и стала ждать ее.
– Чего вам? – спросила Катя, догадываясь, кто перед ней. Переулок был заснеженный, едва-едва двоим разойтись, но, чтобы это сделать, кто-то должен был посторониться.
– Это ты, что ли, Катюха-то Афанасьева? – спросила старуха ласково и дружелюбно.
– Ну я. – Катя сняла с плеч коромысло, в другую руку взяла оба ведра – так удобнее было обойти старуху. Но в это время из калитки ближней усадьбы вышел человек в полушубке и мохнатой, из какого-то нездешнего меха, шапке и еще издали спросил:
– С кем это ты, мать?
Старуха не ответила, все стояла и разглядывала Катю маленькими, усохшими глазами, голос ее был ласковый, а вот в глазах горели холодные, колючие искорки, неприятно покалывали. А когда человек в мохнатой шапке подошел, Катя увидела, что это молодой, примерно ровесник Степана, мужик, глаза у него, как у матери, маленькие и острые, но в отличие от старухи угодливые, плечи узкие и покатые, а нос крупный, скулы угловатые, тяжелые.
– Видел, Артемушка, каковая старшая дочь-то Данилки? – проговорила старуха тем же голосом. – Эка вымахала, в красавицу. Погляди, погляди…
– Доброго здоровьица. Утро добренькое, – дважды поздоровался Артемий Пилюгин. Стоял он прямо и недвижимо, но Кате показалось, что он дважды поклонился. Видно, оттого показалось, что уж слишком заискивающим был голос. – А мы вот, значит, вернулись. Поскольку родимые места…
– И отец его, Артемушки, тут, на романовском кладбище, погребен, – добавила Федотья.
Несколько мгновений они стояли друг против друга молча и неловко. Наконец Артемий первым шагнул в сторону и старуху потянул за плечо:
– Дай, мать, дорогу-то человеку…
… И знала Катя, когда померк, потух навсегда веселый свет в глазах Степана. Из алтайской тайги, как сообщили ему о смерти Ксении, он прискакал полоумным, ворвался, черный и страшный, к ним в дом.
– Как! Ка-ак?! – застонал он, хватаясь, чтоб не упасть, за плечи отца.
– Теперь и гадай как… – виновато и тоскливо проговорил отец. – Угорела хворая, а мы недоглядели. Хотя всяко на деревне судачат…
– Кто? Что? Как?! – трижды прокричал Степан голосом, от которого у Кати по всему телу посыпались мурашки.
И тут отец жестко воскликнул:
– Образумься, Степан! Крошева и дурак накрошить может… Всякие разговоры да предположения к делу не пришьешь.
Степан все еще держался за плечо отца, а тут ноги стали подламываться, и он начал тяжело сползать вниз. Отец подхватил его, дотащил до голбчика, усадил. Степан привалился плечом к печке, прижался к ней головой в шапке и начал подвывать, как сиротливый щенок.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?