Электронная библиотека » Анатолий Курчаткин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 29 мая 2018, 19:40


Автор книги: Анатолий Курчаткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Гмыржев было рванулся за ним, но жена ухватила его за рукав.

– Стой! – шепотом закричала она ему на ухо. – Не беги за ним! Дураком тебя назвала, говорю: ничто мой балбес толком не поймет, а звону напустит…

Гмыржев оттолкнул жену.

– Да ты!.. – тоже шепотом закричал он. – Пошто?

– По то, что боюсь, – удерживая его за рукав, простонала жена. – Ой, боюсь! Ежели трезвонить он зачнет, а? Дойдет слух-то до повара…

В груди у Гмыржева будто что перевернулось: ах же ты господи!

На улице, в разливающейся темноте, всхлипнула Мишкина гармонь и заиграла что-то злое, отрывистое.

– Ага, – сказал Гмыржев, похлопал жену по руке, которой она держала его, и повторил: – Ага. Понял… Допер. – Он замолчал, отнял руку жены от своего рукава и снова похлопал по ней. – Пойди-ка туда, скажи что-нибудь… я тут побуду. Не побегу, не бойсь, не…

Он вышел в сени и сел там в темноте на нары.

Он просидел в сенях долго – полчаса, а может, и больше, куря сигарету за сигаретой, потом вернулся в дом и стал вести с будущим зятем необходимые беседы…

На ночь дочери с женихом застелили свою супружескую постель, потому как она одна в доме была широкая, сами – подумали-подумали – и легли в сенях.

Прохладно было в сенях, тянуло уличной октябрьской сыростью, – тело чувствовало ее даже сквозь принесенное из тепла одеяло. Тяжело, нехорошо было на душе у Гмыржева – своими руками мужика к дочери под бок положили, дыхание заходилось от одной мысли об этом, но молчал, не заговаривал с женой ни о чем.

6

Утром Гмыржев проснулся от шепота над собой. Только еще начало светать, щели между досками еле обозначились.

– А как без них-то? – спрашивал шепотом голос дочери.

– Да уж как-нибудь, – отвечал шепотом голос жены.

– Да как-то это… как-то не по-настоящему, как же без них? – снова спрашивал голос дочери.

– Ну как, как! – терпеливо отвечал голос жены. – А ну как они не захотят, что тогда?

– Да а чего им не хотеть? Решил он и решил, ему жениться-то, не им.

– А и перерешит если?

– Да как-то это без них-то… – снова заводила дочь.

Гмыржев заворочался. С хрипом выдохнул воздух, спустил ноги с нар и стал нашаривать в рассветных полупотемках ботинки. Жена с дочерью, различил он, стояли возле двери в избу, дверь была приоткрыта.

– Ну-ну, – пробормотал Гмыржев, вти'сул ноги в ботинки и вышаркал на крыльцо.

Рассвет занимался серый и тусклый, небо было затянуто глухими мокрыми облаками. Накрапывал дождь. Дверь в хлев стояла раскрытой – значит, жена уже подоила корову, задала корм, а может, и дочь – иначе отчего взялась в сенях, из теплой-то постели сбежала…

Когда Гмыржев вернулся в сени, дочери уже не было, а жена черным силуэтом стояла в сером дверном проеме, прислонившись к косяку, – ждала его.

– Отправила – пусть поспят, – сказала она громким шепотом, оглядываясь в глубину дома. – А то поднялась: дел-то, говорит, сколько, дел-то – завтра же, мол, полный дом гостей будет… Насилу отправила.

– Правильно, мать. – Гмыржев сел на нары, стащил, пошаркав ногой об ногу, ботинки и лег. – Все он подольше в дом не попадет к себе…

Тоскливо было на душе и пакостно. Когда ее на руках, голенькую, маленькую, сморщенную, легче, казалось, всякого пуха, носил да целовал, носом в кнопку ее носа тыкался: «У-уу ты, Нинька-синька!» – а она тебе улыбалась, глазки таращила, разве думал, что в такое вот… по уши влезешь. А ту, о которой сын писал, некому, видно, было защитить… и тоже, поди, маялась-то как…

– Ты чего это, отец, лег-то? – удивленно сказала жена и подошла к нарам. – В мастерские уж пора скоро.

– Не-не, так это я, встану сейчас, – буркнул Гмыржев.

Жена села на нары, сложив на коленях руки. Гмыржев услышал сухой шерстяной запах ее кофты и парного молока.

– Зачем велела дольше спать-то… Чтоб поздно встали, да я бы их сразу же в город и погнала, домой ему сбегать не дала: приданое, мол, Нинке покупать надо, когда еще отгул дадут, побежишь – сколь времени потеряете! А, отец? Нинке-то я уже сказала – лучше бы-де без его родителей, вдруг отговаривать будут!

– Слышал я. И что?

– Уговорилась вроде. Только, добавила, я о ваших хитростях ничего не знаю, ничего не слыхала…

– А может, пусть сбегает, мать. А? – Гмыржев сел на нарах и ударил себя по колену. – Грязно это все, мать… пусть сбегает. Как выйдет так и выйдет!

Жена не отвечала, он слышал ее громкое в утренней тишине дыхание.

– Нет, лучше б не допускать, – ответил он тогда сам себе и покачал в темноте головой. – А уж будет штамп… штамп, он связывает.

Когда Гмыржев вышел из дому, дождь уже прекратился, но воздух был влажен, от земли поднялся туман. Гмыржев шел по улице, оскальзываясь на лысых обочинах, и не видел домов другой стороны. Во дворах ватно звякали дужками ведра, где-то, тоже ватно, кололи дрова, по дороге прокатил, ватно пофыркивая мотором, «Беларусь» с ватно громыхающим прицепом.

Мишка хромой был уже в мастерских. Он сидел на лавочке возле будочки механика, смолил «беломорину». Голубые его, в белесых коротких ресницах глаза смотрели на Гмыржева, пока тот шел к нему, угрюмо и тяжело.

– Здорово, Миш! – сказал Гмыржев, подходя.

– Здоров, – отводя от Гмыржева глаза, сказал Мишка хромой.

Гмыржев сел, достал свои сигареты, закурил, спрятал пачку в карман, не глядя на Мишку хромого, попросил:

– Не сердись. Слышь? Нехорошо мне, ой, нехорошо…

– Я того, конечно, не заслуживал. Как с пьяницей каким, – в голосе у Мишки хромого задребезжала обида, он умолк, вытащил папиросу изо рта, наклонился, смял ее о край каблука. – Перед селом – позор, перед женой осрамил. Прибег, не пил, не ел: «Петька Гмыржев, друг старинный, девку замуж отдает», – нате, Миша, оглоблей промеж глаз. Вернулся: «Я ж тебе говорила! Я ж тебе говорила! Дома дел полно, – на дармовщину попер! Козел конопатый, кому нужон, прошли твои деньки!» Эх…

– Прости, Миш, прости… Жена меня осудит, боится… да я скажу, ты поймешь. – Гмыржев посмотрел на Мишку хромого, затянулся, сдохнул дым. – Девка у меня, понимаешь… с брюхом. Нагуляла. Ну, коли парня из армии отпустили… для этого дела, понимаешь? Вот я… ну, вместе – я, жена – боимся, выходит, чтобы мать-отец его не отговорили, если свидятся. Евдокия моя мыслит: вдруг кто скажет им, что сын-то в селе, а домой не идет… Прости, Миш. Не обижайся.

– Да я, Петька, что, – сказал Мишка хромой. Он циркнул слюной сквозь зубы, вздохнул, поднялся и, припадая на левую ногу, прошелся перед скамейкой. – Я что… Я не скажу. Да отец-то твоего жениха – человек видный: цельный день на виду, глаза в столовке всему селу мозолит. Кто-то ведь парня видел. Видели же? Вот и скажут. Так и так, мол. Тут уж он перепужается.

– Ну, ты прости… вот что главное. У меня и без того в груди – будто сквозняком продувает.

– Да я что, я же говорю…

День Гмыржеву показался с целую неделю.

Когда он вернулся домой, ни дочери, ни ефрейтора в избе не было – одна жена; сидела в комнате над сундуком, ворошила улежавшиеся, расплюснутые старые тулупы, телогрейки, шали, отрезы, душный запах нафталина стоял в воздухе. Гмыржев принюхался. К запаху нафталина примешивался другой – кислый шибающий запах браги.

– Брага? – не веря, спросил Гмыржев. – Брага ведь?

– Ну! – сказала жена. – Брага. Вон раздолжилась. – Она кивнула в угол: под лавкой, закрытая белой пластмассовой крышкой, стояла неполная на треть трехлитровая банка. – Отпросилась сегодня с работы-то. Сижу и думаю, как вечером-то, когда приедут, не пустить… И надумала. Не знаю, отец, может, осудишь – табачная брага-то.

Охнув, жена поднялась с коленей, прогнулась в пояснице, потерла ее ладонями.

– А все к одному, – махнул рукой Гмыржев. – Теперь все к одному. Теперь чем хуже, тем лучше. Пусть брага… Не приехали еще?

– Не. В пять пятьдесят семь автобус есть – может, этим… Я вон им восемь метров бязи нашла – на простыни. Одеяло шерстяное. Слышь! – заулыбалась она. – А утром они к столу вылезли, так ефрейтор-то сидит красный весь, глаза прячет, руки, куда деть, не знает. Прямо ниче парень мне показался, совсем даже ниче. Точно, что дружки письмо-то сочинили…

Гмыржев сел на край раскрытого сундука, обхватил голову руками.

– Ой, нехорошо, мать, нехорошо! Разве ж так женятся… А? А какой он «ниче», это я не знаю. Дружки! А своя голова чего?

– Да ладно, будет тебе. – Глаза у жены потускнели. – Иди-ка… – Она тронула его, чтобы он сошел с сундука, и стала складывать вынутые вещи обратно. – Самой мне хорошо, что ли? Не такого я девке нашей желала. Думала, в техникум поступит, выучится… А теперь куда?

Гмыржев не ответил. Вышел на крыльцо, закурил, спустился вниз. Пошел было к хлеву, но остановился. Нечего ему в хлеве было делать сейчас. Хотел заглянуть в сарай, повозиться там, но вспомнил, что ключ дома. Обходя натекшие в ямы лужи, прошел к калитке, открыл ее и вышел на улицу.

По улице, от автобусной остановки, впереди всей сошедшей с автобуса толпы шли дочь с ефрейтором. У дочери в руках была круглая, раздувшаяся, будто черный поросенок, сумка, ефрейтор тащил две огромные сетки – обе набитые до самого горла.

«На виду у всех!». – ужаснулся Гмыржев.

7

Утро дня свадьбы занялось розовое, румяное, с легким туманцем, с чистым высоким небом. Даже не верилось, что вчера еще вместо этой голубизны, яркости была мокрая грязная вата, еле цедившая сквозь себя солнечный свет, – прямо бабье лето, да и только. Но деревья уже все стояли голые, из размокшей земли пучками торчала загрубевшая мертвая трава, а поля за селом, полого убегающие к голубоватой щетине лесов, – пусты и черны. И все же хорошо было, радостно, торжественно.

Жених поднялся после ночи опухший, пуговичные глаза – стеклянные, было видно, что голова у него налита чугуном. Он еле протолкнул в себя рюмку белой, его всего передернуло, он икнул и, наверное, свалился бы с лавки, если бы невеста не поддержала его.

– Родненький мой, – сказала она, счастливо, с заботой проводя ладонью по его щекам. – Упился вчера… А отец, смотри, – ничего.

Жених посмотрел на Гмыржева мутным взглядом, посилился что-то сказать и не смог.

Гмыржев налил ему еще одну рюмку. Жених выпил ее, и через несколько минут ему стало легче, глаза пуговично заблестели, он повозил рукой по волосам, приглаживая их, и весело сказал:

– Дак хитер Петр Савельич, не пил вчера брагу-то. Все мне да мне, вот я и кувырнулся. Понятно? – ткнул он локтем в бок дочери и засмеялся. То ли он уже освоился в доме невесты, то ли перестал смущаться с похмелья. – А ведь сегодня свадьба у нас? – спросил он затем, ни к кому не обращаясь, но глядя на Гмыржева.

У Гмыржева вдруг похолодело под скулами – как тогда, две недели назад, когда узнал от жены о дочерином положении.

– Сегодня, – сказал он хрипло.

– Ну слава богу! – Жених обнял невесту за плечи, помял довольно. – А то я утром-то встал, и все меня мысль мучит, что я уже женился, а как женился – не помню.

– Впереди еще, впереди, – пробормотал Гмыржев и почувствовал, что внутри у него – все точь-в-точь, как тогда, две недели назад, – начало что-то мелко и противно дрожать.

Жена, громко хрумкавшая огурцом, тоже, видимо, испугалась: несла огурец ко рту – не донесла, положила его на тарелку, а пальцев не разжала.

– Велика ли беда была бы! – засмеялась она. Вроде бы укоризненно засмеялась, но Гмыржев понял: натужный смех. – Разве ж вам этот день запоминать надо? Он что! Так, проштампуют. Вы свадьбу гуляли, ни я, ни отец вот, – махнула она рукой на Гмыржева, – не знали. Вот она когда была у вас.

«Испортит, испортит ведь все», – со страхом, с ужасом, дрожа до мурашей на спине, подумал Гмыржев.

– Да! – вскинулся жених. – Мои-то отец-мать знают? Я вчера… не сходил?

– Куда сходил? – Жена сидела все так же, замерев с зажатым между пальцами огурцом на тарелке.

– Да куда-куда. Домой.

«Вот оно, вот оно, все», – сказал себе Гмыржев и выкрикнул вслух:

– Нет, Гена, не ходил. Мы виноваты – перепил ты, не уследили. Прости. А самим идти – ну, знаешь, как-то… А, вот что, – осенило его. – Вот что! Чего тебе, собственно, ходить?

– Как чего?

– Ну, ты решил?

– Чего решил?

– Жениться.

– Так решил… приехал раз. Я говорю: извинения за то письмо прошу…

– Ну и все, хватит, хватит, – торопливо сказал Гмыржев. – Хватит, чего ты… – Его несло, он видел это, но боялся остановиться: вроде как по скользкому тебя тащит – не пробуй затормозить, нос расквасишь, жди, когда на шероховатое вынесет. – Никто тебя боле и не заставляет ниче… Дело прошлое. Я о том: коль решил жениться, дак что тебе родители. Придешь – и объявишь: так и так, женился. Вот так по-мужски-то будет, по-солдатски. Уходил – парень, вернулся – мужик.

Жених смотрел на него, вытаращив пуговичные свои глаза и приоткрыв рот.

– Ха, – сказал он. – Ха!.. – но Гмыржев увидел, что ефрейтор поддался…

Однако дрожь эта, подкатившая к нему утром за столом, не унималась; и даже когда вошли в председательскую комнату, со столом, рядами стульев, с портретами Председателя Президиума и Секретаря Политбюро на стене, она все холодила ему нутро внизу живота.

Молоденькая помощница председателя, с городской прической и в туфлях на толстых каблуках, оформлявшая жениху и невесте документы в приемной, нажала на клавишу магнитофона, и под звуки «Свадебного марша» Мендельсона председатель встал из-за стола. Помощница снова нажала клавишу, та громко хрястнула, и музыка оборвалась.

– Дорогие жених и невеста! – начал председатель. – Дорогие родственники и друзья!..

Все внутри у Гмыржева так и дрожало, он обхватил себя за локти и посмотрел на дочь. Дочь стояла красная, с отъехавшей вниз от счастья челюстью, и крепко держала своего ефрейтора под локоть. «Неуж все? – сказал себе Гмыржев. – Неуж вышло? Ниче парень-то, ниче… действительно… дай бог!»

– Молодых прошу подойти к столу и скрепить подписями свой брачный союз, – донеслись до него слова председателя.

Дочь с ефрейтором, все так же под руку, двинулись к столу. Гмыржев посмотрел на жену – она стояла возле стены, тоже почему-то обхватив себя за локти, и вытягивала, чтобы лучше видеть, шею.

Дочь с женихом вернулись на свое место, к столу сходили и вернулись свидетели – две подруги дочери, тоже доярки с фермы, обе незамужние, с завидущими, обиженными глазами, и тут дверь за спиной взвизгнула петлями, ударилась, раскрывшись, ручкой о стену.

Гмыржев обернулся.

В дверном проеме, расставив ноги, уперев руки в косяки, стоял Коржев-старший. Он был в белой куртке, в пятнах от жирных пальцев на животе, в белом поварском колпаке, а из кармана куртки торчала ложка.

– Вот как! – сказал он из дверей. – Правду, выходит, мне сообщили вчера. А я-то думал, не может быть, как это так – сын, родный, приехал и домой носа не кажет. Вот как!.. Выходит, правду. Ты что же это, сын мой родный, на свадьбу-то на свою не позвал?

– Ой, Василий… прости, не помню, как по батюшке… – сахарно, не своим голосом заверещала жена и пошла к двери. – Василий Федотыч, так, поди? Василий Федотыч, родной… уж извини… так уж получилось, оно, знаете, дело молодое…

Коржев-старший, огромный, красный, с багровыми ручищами, упертыми в косяки, с ненавистью покосился на нее, и она остановилась на полдороге, замолкла.

– Ну что, сын мой родный, воды в рот набрал, что ли, не отвечаешь? – сказал Коржев-старший.

Гмыржев вспомнил о Коржеве-младшем, посмотрел на него, – ефрейтор стоял весь белый, дочь не держала его больше под руку – сама отпустила, он выпростался?

– Слушай, закрывай дверь! – закричал председатель. – Оттуда или отсюда – все равно, мне молодых поздравлять нужно.

– Что, успели уже обпечатать тебя? – крикнул Коржев-старший.

– Дак… а… – смог наконец раскрыть рот Коржев-младший.

– Ясно все! Успели, – сказал Коржев-старший, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной. – Ладно, поздравляй, председагель. Что ж делать теперь. Я подожду.

8

Коржев-младший уезжал в часть через два дня – на день раньше срока. Был вечер, недавно кончился дождь, моросивший с обеда, тучи чуть-чуть растащило – пахло водой, сырой землей, с фермы тянуло навозным духом. Гмыржев возвращался домой из реммастерских, Коржев-младший шел по другой стороне улицы с тремя дружками; один нес чемодан, обклеенный переводными картинками западных красоток, другой транзистор, а сам Коржев в обнимку с третьим орали не в лад с песней, гремевшей из транзистора, – подпевали.

Гмыржев, увидев зятя, почему-то забоялся, что тот заметит его, и отстал, пошел сзади.

– Не плачь, девчо-онка, пройдут дожди-и, – кричал транзистор и орали зять с дружком. – Солда-ат верне-ется, ты только жди-и, – пел транзистор, а зять выкрикивал: – Ты, ду-ра, жди-и!..

«По морде бы ему, собаке, по морде бы!» – дрожа, заходясь от слез и ненависти, думал Гмыржев, но не ускорял шага, как шел, так и продолжал идти, сунув руки в карманы телогрейки, раскорячивая ноги, чтобы не оскользнуться.

Но когда зять с дружками стали подходить к его дому, Гмыржев не выдержал, побежал, чавкая сапогами, замахал рукой, закричал:

– Постой, эй! Ну, постой!

Зять с дружками обернулись, зять что-то сказал тому, у которого был транзистор, и тот привернул звук.

– Погоди-ка! – крикнул Гмыржев, подходя. Взял зятя за рукав и повел в сторону. – Ты это зачем так?

– Как? – ковыряя носком солдатского сапога землю и отворачиваясь в сторону, сказал зять. – О чем это вы?

– О том! – вконец уже закипая, шепотом выговорил Гмыржев. – С девкой-то спал, всякие, поди, слова говорил, пошто – дурой-то? Пошто сбег? Она ж с дитем твоим ходит!

– А может, не с моим? – глядя в сторону, сказал зять. – Вы фамилия хитрая…

– Да… ты! – Гмыржев схватил его за грудки, хотел тряхануть, но дружки зятя подскочили, завернули руки, оттащили от ефрейтора.

– Яблоко от яблони недалеко падает, – сказал зять, усмехаясь, все так же глядя в сторону, и Гмыржев явственно услышал интонацию Коржева-старшего. – То-то брагой меня потчевали, домой не пускали – боялись.

– А ну пустите-ка! – вырвался Гмыржев из рук зятевых дружков и снова взял его за рукав. – Зайди на прощанье, чего сбег? Нинка-то ждет тебя, ждет…

– Пускай подождет, может, надумаю. – Зять посмотрел на Гмыржева и дернул плечом, высвобождаясь. – Мне еще полгода служить – авось надумаю. А не надумаю – девок кругом пропасть, я другую найду, не больно мне ваша люба. Я уж так, по совести хотел… ну да если вы бессовестные… А пойдемте-ка, мужики! – крикнул он дружкам.

Они пошли, и когда поравнялись с домом Гмыржева, вся их компания остановилась, и зять, составив руки – мизинец с большим пальцем, – сделал в сторону дома «нос».

Гмыржев открыл калитку и шмыгнул во двор. За воротами стояла дочь, смотрела на улицу в дырку от сучка и ревела.

– Ну что, что выть, – растерянно сказал Гмыржев. – Что выть? Со штампом ты, алименты будет платить… радоваться надо.

– Да что мне алименты, что алименты, – задыхаясь, выговорила дочь и закричала, ухватившись за поперечину ворот, шатаясь: – Ой, сгубили вы мою жизнь, сгубили!..

– Ты что, ты что, – забормотал Гмыржев. – Да кто, ты что… Сама же…

– Вы, вы! – стукаясь головой о ворота, захлебываясь слезами, застонала дочь. – Вы там сволочились, а мне отлилось.

– Ты, ду-ра, жди! – грянул на улице хор.

– Вы-ы! Вы-ы!.. – стонала, просунув пальцы в дырку от сучка, дочь.

У Гмыржева внутри что-то хрустнуло, зеленые круги поплыли перед глазами, и он быстро пошел к дому. И вспоминалось в этот момент почему-то, как он ходит по избе с дочерью на руках – маленькой, голенькой, сморщенной – и тычется носом в ее улыбающееся личико: «У-ух ты, Нинька-синька!..»

Середина 1970-х гг
Ноздрюха

Ночью Ноздрюхе приснился страшный сон. Ей снилось, будто ее выдают замуж, и она проснулась в крике и поту, а потом увидела, что от страха встала во сне на коленки.

– Вот дура, – сказала она сама себе, когда поняла, в чем дело, легла, угрелась под ватным одеялом и решила снова заснуть.

Но она еще и засыпать не стала, как опять ей привиделось, будто выдают ее замуж, и она спрыгнула на пол, погуляла по холодному полу босыми ногами, чтобы проснуться, а потом зажгла свет. В длинной бумазейной рубашке с пуговками от ворота до того самого места, что если не застегнешь, так уже виден стыд, она посмотрелась в трельяжное зеркало, стоявшее под выключателем, помолчала, а потом снова назвала себя дурой:

– Тебе, дура, может, в космос полететь?

Разбуженный ночным светом, шагами и голосом хозяйки, из кухни, шваркнув о косяк дверью, вылез заспанный Браслет, посмотрел на Ноздрюху, толкнул ее тупой твердой головой в ногу, шмякнулся на бок, свернув свое большое толстое тело калачом, и закрыл глаза. Ноздрюха присела над Браслетом на корточки, потрепала его за жирные складки на загривке и сказала:

– Мы уж лучше с тобой вдвоем. Как-нибудь. Угу?

Браслет нехотя разлепил один глаз, мутно посмотрел на Ноздрюху, моргнул, смежил веки и фыркнул, задвигав носом.

Фырчание его означало, что умные люди ночью спят, а не шлындают по полу босиком, и он тоже, по своей многолетней собачьей привычке, приспособился спать ночами, поэтому лучше ему не мешать, если нет никакого срочного дела.

Срочного дела не было, однако Ноздрюха пошла в сенцы, сунула ноги в калоши, натянула поверх рубашки старый солдатский бушлат, неведомо с каких пор висевший здесь на гвозде для таких ночных обстоятельств, и отворила дверь. Ночь пошла на убыль, высветлялось. где-то далеко, за речкой, голос испуганного часового из воинской части крикнул: «Стой, кто идет!»

– Это я, дура стоеросовая, – сказала Ноздрюха себе под нос. – В космос мне б полететь еще…

Она облегчилась, доковыляла обратно до дома, и тут на короткое мгновение времени ей почудилось невмоготу идти в пустой темный дом, с одной равнодушно, как по долгу службы привязанной к ней собакой.

Предутренняя летняя тишина разливалась вокруг, и пребывание каждого живого существа на земле казалось в этой тишине исполненным высшего смысла.

– Замуж ей захотелось, – сказала Ноздрюха о себе в третьем лице, хлопнула дверью, высвободилась из бушлата, вылезла из галош и сосредоточенно пошлепала в комнату к постели.

Прозвище Ноздрюха Глаша Стволыгина получила от своей внешности. У нее был нос ноздрями вперед, отчего лицо имело выражение вызывающей нахрапистой глупости, и, глядясь в зеркало, Глаша называла себя дурой, а товарки по камвольной фабрике, на которой она работала, прозвали ее Ноздрюхой. Когда в обеденный перерыв за шаткими пластмассовыми столиками фабричной столовой случалось ругать кого из начальства, Нюрка Самолеткина, белозубая крупастая баба с крашенными в блондинистый цвет волосами, заканчивала базар одним и тем же присловьем: «А вот Ноздрюха возьмет да чихнет на них всех, от них одно сопливое место и останется». Глаша смеялась, потому что Нюрка была ее подруга и потому что она уже притерпелась к насмешкам над своей внешностью, а между тем внутри ей было печально. Ей давно уже было всегда печально.

Ей только исполнилось тридцать, а она уже похоронила трех мужей.

Первого мужа Глаша помнила плохо, – он был солдат, они по ночам виделись, в его самоволки; эти-то самоволки и стали причиной его преждевременного ухода из жизни. Однажды, возвращаясь от Глаши, он наскочил на патруль, побежал; подступала зима, гололедило, он поскользнулся, треснулся головой об лед – да и остался лежать. Врачи потом говорили ей, что это довольно редкий случай, должен был отделаться сотрясением мозга, но он, видимо, очень шибко бежал, и не твердый лед, а скорость убила его. Плача по своему первому мужу, Глаша думала, что это даже не скорость, а она виновата во всем, потому что просила приходить его почаще и не попадаться, так как тогда бы его посадили на 'гауптвахту и она не смогла бы видеть его слишком долго.

Она очень плакала по своему солдатику – его Герой звали, и волосики у него на голове были белые-белые и мягкие, как у ребеночка прямо, – но ей было всего восемнадцать лет с четырьмя месяцами, и спустя короткое время она снова стала ходить в «Стамбул», клуб строителей, где познакомилась со своим первым мужем, а потом, когда пришла весна, а за нею лето, – на танцверанду в парке, и там, тоже на танцах, познакомилась со своим вторым мужем – Васей. К ней тогда, когда она снова стала ходить на танцы, многие подбивали клинья, и она – дай только себе расслабиться – легко бы могла, как другие в ее ситуации, потерять свое недавнее девичье достоинство, но она ни с кем не позволяла себе иметь ничего такого, хотя и жила одна в пятистенном доме. Она и с Васей ничего себе не позволяла, это ему в ней и понравилось, а то, что у нее был муж, он простил, потому что ей надо же, конечно, было устраивать жизнь и знай она, что он так опрометчиво поскользнется, ни за что бы, понятно, не пошла за него.

Со вторым мужем Глаша прожила шесть лет, и первых два года было так хорошо, что она от спокойной да гладкой жизни начала наливаться жиром, и пришлось закупатъ новые лифчики – четвертого размера, да и те жали. Потом анализы показали у нее неправильную беременность, опасную для ее жизни, в областном центре Глаше сделали операцию, оставив шрам по всему животу, через год у нее все повторилось, ей сделали еще один шрам, и она лишилась возможности рожать. Вася начал пить, а выпив, кричал на нее, что она нарочно так сделала, чтобы спать с полюбовниками сколько влезет, и бил ее, и Глаша утомилась от этого и похудела, но не знала, что делать. А Вася все пил да пил, и однажды к ней прислали нарочного с завода, на котором Вася работал слесарем, и сообщили, что муж ее с дружком ошиблись банками и выпили вместо хорошего спирту плохого. Дружка его отходили, но Васин организм не преодолел действия яда, и через два дня мужа у Глаши опять не стало. И когда его не стало, Глаша забыла, как он кричал на нее и бил, и опять ей показалось, будто это она виновата, что так вышло, и сделалось ей на земле одиноко и пусто.

Глаша не помнила ни отца, ни матери, а также никого другого из своей фамилии, вырастила ее одинокая старуха Катя, добывавшая свой прожиточный минимум работой в исполкомовском плодовом саду. Катя была обезмужена войной и обездетена и, растя Глашу, учила ее, что главное женское дело в жизни – примоститься возле мужчины и сделаться ему необходимой, как челнок необходим швейной машинке. В школе учили другому, но Глаша не понимала, с кем и за что она должна бороться, и к шестнадцати годам, когда Катя умерла, успела проникнуться ее правдой.

И когда ей предложил пойти за него замуж сосед – отставной полковник с собакой и именными часами от Маршала Советского Союза Гречко, Глаша тут же согласилась. Молодому она не могла портить жизнь, так как не в состоянии была рожать детей, вот и выходило, что старый человек – это теперь как раз ее партия.

Полковник был болен, с уставшим сердцем и изнемогшей работать печенью, ему нельзя было есть жирное, жареное, мясное, а собака лопала столько, что можно, было прокормить на те деньги полк. Глаша бегала по магазинам и на колхозный рынок – покупала, варила, кормила, но фабрики не бросала – фабрика давала ей ежемесячно сто двадцать рублей, и терять такую сумму было бы ей накладно. Раз в четыре месяца регулярно полковник отправлялся в госпиталь на профилактическое лечение, и Глаша по воскресеньям моталась на автобусе туда-сюда сто километров с набитыми авоськами.

Когда полковника похоронили и собравшиеся по такому случаю родственники, а также городская и военная общественность расселись за столом, чтобы справить поминки, Глаша ушла в свой пустовавший четыре года дом, села там на холодный железный лист под поддувалом печи, засунула голову себе между коленями и заплакала. Она потеряла свою правду жизни и теперь не знала, как ей жить дальше. Она хотела, чтобы кто-нибудь умный и все знающий взял ее за руку, повел и показал, что ей теперь делать, как быть, но никого такого не было.

Стояла зима, в нетопленом доме было как на улице, и Глаша скоро застыла. От этого слезы у нее вымерзли, и она поднялась, нашла в сенях заготовленные четыре года назад на растопку сухие дрова, вспомнила, поднатужившись, где лежат спички, и вздула огонь. Отвыкшая от предназначенной ей работы, печь задымила из всех щелей. Глаша легла на пол, возле огня, спасаясь от дыма, и тут и заснула и проснулась оттого, что ее дергали за уши и лупили по щекам.

– Чего… Это чего?.. – забормотала Глаша, выставляя руку перед лицом и жмурясь от электрического света, заполнявшего кухню. – Это как?.. – Узнала Нюрку Самолеткину, рванулась и закричала: – Че, сдурела?!

– Фу, проклятущая! – Нюрка отпустила Глашу, зубы у нее вылезли из-за губ, и она захохотала: – Спала, что ли? А я думала – угорела.

Глаша огляделась и увидела, что дым весь вытянуло, а дрова обратились в угли, не нагрев стен.

– Сморило меня чего-то, – сказала она, трудно поднимаясь с пола и ощупывая будто обваренные уши. – Скажи, Нюра, отчего мне судьбы нет?

– Судьба у тебя есть, – сказала Нюрка, возвращаясь из сеней и громыхая дрова из охапки на железный лист под поддувалом. – Ты ее только неправильно понимаешь и взять не можешь.

Она устроила в печи огонь, и разбуженные Глашей дымоходы, заревев от удовольствия, потянули в себя пламя.

– Теперь я, Нюра, снова буду тут жить, – сказала Глаша. – Ты ко мне почаще заходи, я теперь одиноко жить буду.

– Дура и есть, – отрезюмировала Нюрка. – Молодая ты еще, солдатиков-то вокруг сколько – да у тебя простыни простывать не будут.

Но Глаша переселилась в свой дом и стала жить одиноко, потому что теперь она боялась мужчин, и, видимо, страх наложил на нее тайную мету – мужчины тоже обходили ее своим вниманием.

Дом полковника Глаша как законная вдова получила в наследство, продала его, а деньги положила на книжку, которую завела еще с первой получки на камвольной фабрике и на которой, до того как она поместила на нее деньги, вырученные за дом, скопилось восемьсот пятьдесят два рубля и тридцать одна копейка. Полковничью собаку Нюрка Самолеткина советовала Глаше сдать на 'живодерню, но Глаша никуда ее не сдала и гуляла с нею по вечерам, хотя собаке это и не нужно было, так как она давно уже превратилась в дворовую и бывала на свежем воздухе больше, чем в помещении. Прогулки эти нужны были Глаше – чтобы не все время сидеть дома да смотреть телевизор.

Город, в котором жила Глаша, имел пятнадцать тысяч населения, двадцать три улицы, один консервный и один механический заводы, камвольную фабрику, Дом культуры строителей «Стамбул» и Дом офицеров. Освещение работало на одной центральной улице, а выходя за ее пределы, почему-то теряло свою жизнестойкость и днем, под лучами солнца, поблескивало остатками стекла от разбитых лампочек. В добрые снегопады улицы, застроенные частными домами, заваливало по макушку изгородей, и, выходя на работу, каждый прихватывал лопату, чтобы расчищать себе путь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации