Электронная библиотека » Анатолий Рясов » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "В молчании"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2020, 16:40


Автор книги: Анатолий Рясов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Шрифт:
- 100% +
§ 5. Призраки

Прошло сколько-то дней. Но когда именно они появились? Опять был неподвижным, изогнутым отражением, чем-то несуществующим и при этом – почти слитым со всем окружающим. Отпечатком, потерявшим всякую память о хранителе. Скрывшимся в стертый след, бликующий образ, за которым кто-то следил со стороны. Причем наблюдатель не отражался в воде, а лишь всматривался в нечто смутно-чужое. Но тоже как-то издалека, даже украдкой. В водянистых сумерках был почти незаметен, и, казалось, поручил все это своей тени, боясь превратиться в отражение и потому скрываясь в надежном убежище. Тень не отражалась, она обладала странной способностью ложиться на поверхность воды рядом с бледными отблесками, быть еще тусклее, чем они, и не добавлять к этим мерцающим пятнам ничего, кроме себя, но и это – чересчур ненавязчиво. Притворившись рисунком на дне. Да, его тень на воде вообще не была видна, настаивала на своем отсутствии. Не проникая в глубину, она не зависела от поверхности. Невероятно, еще один герой в этой – нынешней, а не прошлой – истории. Или даже несколько. Нет, не станем торопиться. Мысли не были отчетливы и, казалось, замутняли созерцаемое. Все рисковало с мгновения на мгновенье растаять, обрушиться – как шаткий мираж. Марево – вроде того, каким стал он сам, с тех пор как решил отделиться от родной возможности. Но вот он поворачивался к смотрящему. Без удивления. Без боязни. Но и без решимости. Ведь оборачивалось отражение. Как будто бы оно даже немного приподнималось над водой, высвобождая себе место в пространстве. Раздвоенные, эти незнакомцы сели друг напротив друга и не отводили взоров. Кажется даже, глаза отражались в глазах, продолжая множить мир, расщеплять его на обрывки смотрений. Нет, тень не отражалась. Может, и глаза были закрыты, или даже их не было вовсе. И все же встреча. В этой игре осколков, в просеивании тусклого света, в полуночной мякоти. Как два развернутых свитка со стертыми буквами. Прозрачный и серый. Их края еще продолжали загибаться, сопротивляясь невозможному прочтению. Образ, помысливший собственную отдельность, забывший, что именно силился отразить. Эта давно знакомая двойная прозрачность, высвечивающая небытие. И еще некто – до сих пор почти неизвестный, не решившийся принять собственное изображение и потому всматривавшийся сумрачными глазами в чужое. Два незваных гостя ощутили невозможную встречу. Безмолвную, неподвижную. Может быть, даже были очарованы ею. Нет, с этим тоже не стоит спешить. Тень смотрела так, словно хотела разглядеть не само отражение, а что-то позади него, какое-то беспокоившее ее неприметное отсутствие. А отпечаток продолжал всматриваться в сумрачные шевеления, в странную неосуществимость зеркала, подаренную событием встречи. Оба продолжали сохранять свою неотчетливость. Упрекали в этом природу и мысли. Старались не думать. И не обращать внимания на шум воды. Первые мгновения вызывали подозрения. Но это быстро прошло. Просто сидели друг напротив друга и смотрели. Очень близко. В иной ситуации можно было бы сказать: лицом к лицу. Почти вплотную. При этом не становились яснее. Но ни разу не попытались прикоснуться друг к другу. Об этом и речи не было. Почти не шевелились. Ощущали бестелесность. Наслаждались, упивались ею. Да, он чувствовал, как, превратившись в отражение, потерял тело, но каким-то чудом сохранял зыбкую рельефность, вмещался в предложенные очертания, почему-то соглашался принять их, одновременно сохраняя, словно заветную лазейку, возможность растечься, истончиться, исчезнуть. Научившийся отражать, но избавившийся от способности отражаться. И второй – в образе темного полога. Напарник, про которого совсем ничего не известно – кроме того, что он был способен прервать рождения отражений, существовать помимо них, не принимать их правил. Нет, все же сидели на безопасном расстоянии. Но не отстраняли глаз. Держались на некотором отдалении. Но не отрицали друг друга. То размытое пятно второго и освободившееся от воды изображение. Затворились в прозрачном склепе удвоенного одиночества. Встреча словно окутывала их какой-то странной, плотной пустотой, в которой они парили, которой доверялись. Избавившиеся от хранителей. Воплощенные невозможности друг друга. Пожалуй даже, испытывавшие крохотную зависть. Один – к завораживающей способности не отражать, второй – к чистой, неприступной прозрачности. Смотрели со странной, настойчивой пристальностью. Может быть, мечтали о времени, когда начнут путать себя друг с другом. Конечно, не произнесли ни слова. К чему это уточнение. Проводили целые дни в абсолютном молчании. Вслушивались в его неслышное шуршание. Сохраняли странную неопределенность и даже – непредсказуемость. Были рядом. Прозрачность и непроницаемость. И все же ускользали – как если бы подлинная встреча происходила далеко отсюда – там, где их не было и не могло быть. Невнятные, недоступные. Обнаруживали в этом различии, отрицании, разделении нерасширяемые пределы. Могли бы начать спор и, возможно, даже уже вели его, но заранее знали, что ни один не победит, не сумеет присвоить себе второго. И все-таки гости, заблудшие клевреты тумана в чужих владениях. Казавшиеся скверными копиями чего-то давно забытого. Да, в этой неизбежной разлуке близости оба они оставались частями одной и той же неподвижной, одинокой, гудящей мысли. Разумеется, не принадлежавшей им. Нужно ли это уточнение. Наконец тусклый силуэт первым отвел взгляд, поднялся и заковылял по песку. Не сделал ни шага навстречу. Разумеется, не стал приближаться. Хотя казалось, что отдавшееся иллюзиям отражение уже согласно слиться. Он ушел в глубь острова и не вернулся. Может быть, что-то понял. Но ушел без предупреждения. Едва ли желал поделиться с кем-то исчадиями своего понимания. Отражение смотрело вслед, пока тень не растворилась в деревьях. Ни следа удивления. Ни приметы разочарования. Но одновременно – никакой радости, никакого спокойствия. В попытке сблизиться было что-то болезненное, вернее, только оно и было ею. Нет, тени не было. Он ее выдумал. От скуки. От страха. Нет, только от скуки. Даже от безразличия. Может быть, желая вернее скопировать стылое равнодушие природы. Нет, не для того. Он не помнит зачем. Он пытается вспомнить. Не хочет вспоминать. Все равно почти ничего не приходит на ум. А того, что всплывает в голове, недостает для различения случившихся событий и фантазии. Что ему выпало. Ничего не было. Так будет правильнее. Да нет же. По острову всегда бродили безликие неспешные фигуры. Пора открыть эту тайну. Они угадывались почти за каждым камнем, за каждым деревом. От них нельзя было скрыться. Теперь это еще очевиднее. Их гибкие серебристые силуэты маячили вдалеке, как растерянные чешуйки огромной исчезнувшей рыбы. Они множили и без того казавшееся бесконечным одиночество. Худые, неотвратимые призраки повсюду расплескивали свою неуверенную жизнь. Сколько их. Они заполонили весь остров своим монотонным движением. Так много, что, кажется, невозможно не столкнуться с кем-нибудь. Каждый занят каким-то неясным делом. Протяни руку – и коснешься чужих, влажных пальцев. Но они никогда не встречались, не протягивали рук, даже не приближались друг к другу. Если бы вдруг одному пришло в голову броситься в сторону другого, второй, едва заметив это, успел бы скрыться в желто-сером дыму. Непременно. Без гнева. Без суеты. Без страха. Гладкие черепа мерцали в сумерках. Нет, неверно. Никто и не пытался нагнать другого, не пробовал даже шагнуть в его сторону, наоборот – старался отойти в полумрак, едва завидев вдалеке призрак чужого. Наверное, так сложилось со временем. Появился обычай или даже инстинкт – не подходить. Незыблемый дикарский этикет. Может быть, когда-то подходили. Но никто уже не помнил этих времен. Или просто никто не застал их. И потому не мог вспомнить. Все это прошло. К счастью. Несомненно, к счастью. Но откуда взялась сама фантазия, что возможно, не встречаясь с телом, приблизиться к тени или к отражению? Просто сочинял что-то от скуки, наполнял темноту новыми опасностями. Находил лазейки для представлений о встрече. Если запрещено сходиться телам, почему бы не встретиться телу и отражению? Или же, наконец, вообще исключить тело и осуществить долгожданную встречу отпечатка и тени. Эта насмешка над запретами не может не очаровывать. И все же она излишня. Без нее вполне можно обойтись. Нет, ничего не произошло. Конечно, никого не было. Никаких людей. Никаких скелетов. Кроме чахлых представлений. Да и эти нелепые домыслы тоже были крайне редкими. К тому же он не любил их. Может быть, поэтому и не мог до конца их забыть. Они возвращались, как неприятные сны, как вестники хрупкого молчания. На их синих черепах свет преломлялся в снопы бесцветных лучей. Может быть, возвращались и тени, и все они начинали лучше узнавать друг друга. Существовали они или нет – это не имело никакого значения. Пустынный мир все равно сохранял бесчисленные множества невозможных, запретных встреч.

§ 6. Река

Не приостанавливалась. Слишком кипучая для отражений. Слишком холодная для рук. Взъерошенная сумбурность, ее сверкающие, текучие грани. Иногда опускал в них голову. Словно сбрасывал колкую корону, избавляясь от мыслей. Утолял жажду их отсутствием. Прислушивался к шутливо-беспощадному молчанию мелодий, доносившихся со дна. В сиянии влажного тумана. Невнятная, мнимая речь. Он по-прежнему ни на шаг не приближался к ее пониманию. Что-то серое и еще синие складки гор, их тягучее эхо. Будоражащее, как оглушительный крик ересиарха в старинном зале заброшенной кирхи. Звенящие колыхания под зыбко-каменными сводами. Как неподвижные имена немоты, чернеющей меж слов и других нетерпеливых звуков. Величественные лохмотья длинной сутаны. В сизом безгневье. Шелест продолговатых листьев. Едва слышный говор природы, неразговорчивость непрозвучавшего. Снова внутри своей жизни. Что? Своей жизни? Наверное. Без этой оговорки не обойтись. Снова внутри жизни. Пусть так. Провалы. Без конца. Без времени. Без причины. Без понимания. Без лишних чаяний. Даже без слез. Порой. Изредка. Протяженность мысли. И ее провалы. Темные неровные тоннели. Их изгибы, их беспокойные повороты. Сквозящий в них ветер. Без озноба. Без уюта. Ледяные выщербины, кружевные пятна. Кропотливое колыхание. Почти неподвижное. Полутени, лучащийся шелест, похожий на шуршание переворачиваемых страниц. Неприметное мерцание вспышек, привычная чарующая внезапность. Их алое половодье. Не примыкающие друг к другу фрагменты. Лишь немота сможет сдержать всю эту неистовую словоохотливость. Переливы смутного света. Воспоминание о далеком представлении. О его неисчислимых обрывках. Постоянные неприметные изменения. Своя жизнь. Чья-то жизнь. Какая-то жизнь. Пусть так. Движущаяся прозрачность. На коже реки не было морщин, может быть, лишь несколько совсем неприметных, не идущих ни в какое сравнение со старостью моря. Все-таки набирал полные пригоршни воды, спешно прикасался потрескавшимися губами к прозрачности, вдыхал ее. И только тогда осознавал, насколько измучен жаждой. Чувствовал в груди пылающее мельничное колесо, оно вращалось медленно, и его края громко шипели, погружаясь в реку, в долгожданный водопад. Растягивался на земле. Протяженность без мысли. Огромные расстояния. Эспланады бесконечного равнодушия. Их неизмеримость. Их сумрачность. И нечто пугающее, исполненное бессознательного презрения к человеческому. Невозможные расстояния. Привычная удивительная протяженность. Пылкий трепет ее бесчувственности. Дление тающего безмыслия. Шепот дыхания. Внутри своей жизни. Что? Снова потребуются оговорки. Видел блестящий мох, бледно-желтую траву, сине-зеленые ягоды, тонкие иглы. Тщательно, словно детской рукой, склеенные листья. Сети из серых цветов, травинок и перьев. Казалось, птицы тоже могут иссохнуть и опасть. В любой миг. Не прекращая петь. Нет, щебет не исчезнет. Поросшие тиной лужицы, косой почерк улиток на линиях полупрозрачных, болезненно-молодых стеблей. Мертвые листья, хвоя, жуки, запах смолы и муравейников. Прохладная сухая трава. Выкрикивал одни и те же слова, не слишком много. Нет, не слишком много. Но каждый раз – в новом порядке, и каждое – с чуть-чуть иной интонацией. Этого было достаточно для бесконечности. Безумолчное мучительное заклинание. Вот только не знал, как именно оно должно подействовать и должно ли. Оно никогда не совпадало с собой – то опережало, то запаздывало, всегда раздваивалось. Дробилось под сводами серебряного купола. Или изредка все же сходилось с версиями своей тени. След в след. Может быть, но ненадолго. Готовясь распуститься огненным веером. Так ли уж это важно. Снова вопрошать ответом на ответ. Снова внутри. Здесь. Или не здесь. Не имеет значения. И все же есть какая-то неприметная разница. Говорит, потом замолкает, снова говорит, повторяет те же растрескавшиеся слова (слова?) в немного ином порядке, все тише и тише, ослабевая, пока они не перестанут быть слышны даже ему, пока каждое из них не вскроется трещиной, не обнажит внутри себя мягкую, влажную пустоту. Такая бывает внутри приложенной к уху ладони. Да, наконец несравненная тишина, долгая, бесконечно долгая, он подставит руки под ее водопады, настоящее волшебство, но и его спустя столетия опять прерывает хриплый шепот, и все сначала, вечная немота снова превращается всего только в паузу, в смешливый миг, и, значит, все возобновляется, повторяет нерасслышанные слова, переставленные в другом порядке, снова слова, снова их долгопротяжное эхо. Тоскливое и утешающее. То, что еще недавно казалось предельно тихим, внезапно обнаружит оглушительную громкость. Томление, беспокойство, полусон, смятенье, одиночество. И еще что-то. Какой-то невнятный, отдаленный, кошмарный рев. Лучистая желтизна на тщедушной, худосочной траве. Красная синева. Неподвижное, жуткое великолепие. Лепет бессмысленной молитвы, ее обрывки. Смотрит в темноту. Смотрит в свет. В сумеречную реку. В тени птиц. В пасти рыб. В овраг, в небо, в лес. Вглядывается в наполненные мокрым песком и тиной раковины своих полусогнутых ладоней. Смотрит на воду в свете. Смотрит на воду при темноте. На ее странное шевеление. Закрывает глаза. Кладет голову на траву. Слышит долгий мгновенный шелест. Не двигается. Не открывает глаз. В коварном, робком торжестве. Все неподвижнее. Все неизменнее. Молчит. Еще немного. В возвращении ускользающего события. В блеклой синеве. На дне старой лодчонки. В ее размеренных покачиваниях. И еще немного. И еще. Немного. Это длится жизнь. Все еще длится жизнь.

§ 7. Заново

– Сидеть в темноте?

– Да.

– Но что за шум?

– Море. Или чей-то плач. Может быть – и то и другое. Или что-то еще.

– Его почти не слышно.

– Здесь.

– Дрожь затихшей воды.

– Обрывки нечаянно начатых фраз.

– Их разделенность, их безропотная разлука.

– Рябь отражений.

– Глубь забвения.

– Неспокойное, почти грозное молчание.

– Его замшелые холодные своды.

– Его рдеющие изломы.

– Безупречное, изысканное.

– Тягостное и будоражащее.

– Благословенно-скверное.

– Однообразное, не повторяющееся.

– Скучное.

– Бесценное.

– И все же такое непрочное.

– Как раз хрупкость и придает ему сил.

– Если это силы.

– Если это хрупкость.

– Если это молчание.

– Если это правда.

– Если это хоть что-то.

– Пусть даже непостижимый вымысел.

– Да.

– Близорукие не могут разглядеть звезд, но не жалеют об этом.

– Точно так же дальнозоркие относятся к буквам.

– Потому что не до конца понимают разницы между далеким и близким.

– Предчувствуют, что черное небо и белый лист как-то связаны в своей неясности.

– Мы перескакиваем с одного на другое. Или вернее – перескакиваем с одного на одно и то же.

– Не страшно. То есть – не страшнее, чем что-либо другое. Или еще точнее – чем что-либо одно.

– Главное – не подпускать слова.

– Хотя бы не произносить их вслух.

– Пауза.

– Но где он на этот раз?

– На острове, как и всегда.

– Все еще? Но почему именно здесь?

– Не объясняется.

– А что это перед ним?

– Тусклая мга; прохлада непроговоренных слов; пелена; бело-прозрачные остовы; бледная завеса. Все – вполголоса.

– К чему эти бесконечные ответы?

– К счастью.

– К счастью?..

– Не важно.

– Так ищешь в сумерках что-то, имеющее огромное, может быть – решающее значение, но именно из-за сгущающейся темноты никогда не можешь найти. Разумеется, заранее знаешь об этом.

– Едва отыскав – выбрасываешь.

– Странное ощущение. Словно болезненный поцелуй с полузакрытыми глазами.

– Словно еще один провал. Сколько их будет?

– Бесконечно много. В этом почти можно быть уверенным. Все состоит из них.

– Волны. Их затягивающиеся петли.

– Их золотистая беспенность.

– Если, конечно, она принадлежит им.

– Гнилые сучья, красный мох, ящерицы, черепахи, трава.

– Долгообразное скуление ветра.

– Его разлитость, его неравномерный зной.

– Темно-бурые водоросли, горький смрад.

– Вся эта беспечно-равнодушная тарабарщина. Весь этот притихший смех. Все это.

– И наши неслышные голоса.

– И еще неподражаемость, неприступное величие расплесканной в воздухе скуки.

– Зачарованность ее равнодушной нежностью.

– Без коротания времени.

– Без излишнего гнета.

– Да.

– Без насыщения.

– Конечно.

– Скрипы и шорохи.

– Вполне может быть. Нет, не знаю.

– Лишь что-то в нас, вновь и вновь возвращающееся помимо нашей воли.

– В нас?

– Уверенность больше нельзя отличить от сомнения.

– Наконец-то.

– Что-то, что открывается как легкая тягота, как пугливое восхищение.

– Как спускающаяся по щеке беспечная и неторопливая кровь.

– Ее неприметный, тонкий шорох.

– Похожий на шелест длинной полупрозрачной вуали.

– Ее колыхание. Ее извечно-алое раздваивание.

– И врезающиеся в него мысли.

– Вкрадчивое, лукавое тиканье струящихся секунд (стрелки часов – как ломкие ресницы).

– Покачивания того, что никогда не произойдет.

– Темнота. Ее изгибы.

– Вещи, почти лишенные облика, но еще сохраняющие приметы обманчивого сходства с самими собой.

– Но что же кажется самым удивительным?

– То, что бесчувственность оборачивается слезами. То, что в отрешенности раскрывается неукротимая влюбленность. То, что в конце концов она даже может превратиться в нечто вроде автобиографии. То, что это возможно.

– Но когда начнется то, что обычно именуют памятью?

– Очень скоро. Ждать осталось недолго – всего несколько лет, не больше.

– Внезапно – необузданная, неуместная, дикая, предельная радость.

– Но и таинственная скука.

– Наверное. Но только иногда. Если это подходящее слово.

– Когда-нибудь все это прервется, как обрывается кошмар или веселье.

– Но может ли «прерваться» безумие?

– Да. Наверное, да. Не знаю.

– Останется шуршание камней.

– Словно развевающиеся, вернее – развеивающиеся обрывки.

– Чего – ужаса, радости, покоя?.. Только не нужно отвечать.

– И опять матово-золотистые волны. Их перекаты, их преломления, их эхо.

– Гулкие всплески мира.

– Текучее, переливчатое чудо.

– Этого будет достаточно.

– Могла бы эта жизнь быть другой?

– Была бы та другая жизнью?

– Что значит быть другой? Что значит быть жизнью?

– Почему нужно разыскивать это?

– А расскажите… Нет, не смогу спросить.

– Вы просто забыли: об этом уже молчалось.

§ 8. Безмолвно

Да. Еще раньше. В дрожащей дали, на которую смотрю сквозь дым костра и горящие лоскуты. Трескучий гомон, где сгорают последние лохмотья воспоминаний. Сижу в узкой пазухе между замшелым забором и спиной сарая, рискуя оцарапаться о торчащие из досок гвозди. Никому не пришло в голову их загнуть. Наверное, даже не могла зародиться мысль, что кто-то зайдет сюда и притаится в темной трухе. Но все-таки проем оставили. Как необходимую пустоту. А может быть, все наоборот, и эти шипы с самого начала призваны были выполнять роль отпугивающих стражей – второго эшелона, младших братьев ползущей по забору колючей проволоки. Странно, правда, пугать того, кто подходит к забору изнутри. Что ж, ржавые иглы вот-вот дотянутся до разбитых коленок, осталось лишь подождать несколько секунд. Кажется, они удлиняются прямо на глазах, да – вырастают, норовят уколоть. Но так и не дотягиваются. Нет, они не страшнее сидящей на цепи собаки. На земле какие-то помятые пробки, слипшаяся пакля, банки, змеящиеся пружины, бесконечные осколки и рухлядь. Может быть, проем сохранили лишь как запасной рукав заднего двора, почти целиком заваленного старыми корытами, битым стеклом, прохудившимися ведрами, обрезками труб и досок – этим год от года разрастающимся хламом. А тут, у забора, все еще вполне хватает места, чтобы спрятаться, и потому я с радостью перелезаю через бесформенные завалы, чтобы снова оказаться в неуютном убежище, готовом в любой миг раскрошиться и пропасть. Почему-то здесь, среди оскаленных гвоздями стен, где ясно ощущалась чуждость окружающим предметам, внутри тела обнаруживалось необъяснимое ощущение покоя. Ничего дружелюбного, ничего интересного – нет никакой возможности объяснить, чем притягивали эти сумрачные задворки, украшенные худыми, колкими прядями ржавой проволоки. И стена, и забор выкрашены в однотонный кисло-травяной цвет. Наверняка их обезобразили в один день и уж точно ни разу не перекрашивали с тех пор, ну или, может быть, лишь однажды. Все размылось и потрескалось, пришло в негодность. Но и окуталось той несравненной, очаровывающей паутиной тишины, бесподобной ветхости, какая возможна только на старых дачах, овеянных земляной золой и ароматом переспелых, словно загодя начиненных медом яблок. Тихо-тихо – так скажет потом (гораздо, гораздо позже) мой двухлетний сын. Наверное, эта тишина и будет лучшим ответом. В ней тонут даже далекие петушиные крики и гулкое эхо поездов. Она плотно обволакивает старые цветники, покосившиеся ступени, засыпанную сухими листьями беседку, поникшие гортензии, облепиху и лиственницы. Ни одна городская квартира не способна впитать столько воспоминаний. Квартира как будто заранее оказывается чем-то кочевым, чем-то, что скоро исчезнет. А в этом доме каждый закуток знает что-то о моей жизни, каждое дерево, каждая постройка на заросшем травой участке. Сарай сколочен из старых дверей. Они почти вплотную пришиты друг к другу, как множество заплаток на отсутствующей ткани. И все же кажется, что можно приоткрыть одну из них. Или даже все по очереди. Я не раз пробовал – ни одна не поддается. Может быть, потому что нет дверных ручек. Или просто не знаю какого-то тайного шифра. Хотя зачем заходить внутрь, если и так известно, что в темноте нет ничего, кроме поломанных инструментов и прочего старья. Нет, что-то сохранилось. Порой я забываю, что уже не раз говорил об этом неказистом строении, почему-то рассказ о нем не надоедает начинать заново. Никогда не смогу забыть эти ряды ящичков с неразборчивыми надписями. Казалось, написанные слова опали серой шелухой, и на их месте остались лишь контуры букв. Для того чтобы понять смысл ярлыков, всегда нужно было сперва увидеть содержимое задвинутых в стены коробочек. И тогда неясные каракули, казавшиеся иностранным или даже несуществующим языком, оборачивались знакомыми, простыми названиями: «молотки», «сверла», «гвозди». Правда, потом, с годами все смешивалось, и смысл табличек безвозвратно утрачивался. В ячейку, предназначенную для отверток, падали напильники и плоскогубцы, в банке с гвоздями обнаруживались шурупы, рассыпанные спички или даже невесть откуда попавшие туда зубочистки. Почему-то представлялось, что однажды на месте всего этого обнаружатся изъеденные мышами карточки с описью пропавших предметов. Да, я почти чувствовал себя посетителем заброшенной библиотеки, на полках которой от книг остались лишь остовы обложек, обрывки заголовков, не годившиеся даже на роль каталожных карточек. В самих ящиках что-то заедало, они с трудом задвигались на место и в конце концов так и повисали над головой выступающими, необломанными зубьями. Со временем этот архив, как и положено, увяз в бездействии и мог претендовать разве что на роль декоративного обрамления для коллекции полуполоманной садовой утвари. Путаный реестр, лишившийся не только привязки к алфавиту (ее, разумеется, не было), но даже самой потребности в упорядочивании. Конечно, можно надеяться на то, что когда-нибудь все будет исправлено, расставлено по своим местам, может быть даже, на ящиках появятся новые ярлычки с разборчивыми словами. Кстати, какие-то потуги на это упорядочивание возникают и сейчас. Но отчего-то они не вызывают доверия. Почему-то вера в разруху крепче. Даже самый незыблемый порядок украдкой осознаёт, что достаточно одного мгновения, малейшей случайности, чтобы рухнули стены смысла, чтобы сверкающие зеркала и золотые рамы рассыпались в труху, мелким подвидом которой, пусть и неловко это признавать, они всегда являлись. Здесь – как нигде еще – оказывается ясным, что неразбериха важнее порядка. Может быть, само желание заслонить путаницу мнимой организованностью происходит от неумения освоиться в беспорядке. Точно так же в комнатах старого дома каждая вещь покрывается пушистой прозрачной шерстью уже через мгновение после уборки. Эта мебель с рождения погружена в ветхий бархат, эти ковры бесполезно выбивать, эти зеркала противятся блеску. Нет, я никогда не мог понять, что будет вернее – поскорее сбежать от этой пыли, клоаки, липких досок и недомытой посуды или навсегда отдаться счастливому бездействию. Не знал даже, как эти противоположные желания могли столь свободно перетекать друг в друга. Священный миф и невыносимый хлам смешивались до неразличимости. Сбегал и возвращался (словно убийца на место преступления). Так есть ли разница, с какой стороны вступать в эту мягкую ветхость детства – через так называемый парадный вход или сквозь еще не открытый потайной лаз, если босые ноги, ступив на земляной пол, все равно окутаются серым холодным песком, а нос защекочет пыль? Да, чуть не забыл. Там было и окно. Но снаружи оно испокон веков было наглухо забито досками, крашенными в тот же обязательный цвет жухлой травы. Изнутри, по краям мутного, чудом не давшего ни одной трещины стекла невесть зачем были прилажены занавески. Побледнев от времени, едва приметные в темноте, они застыли в какой-то жалобной позе, как пыльные фартуки негодной, забросившей хозяйство, может даже, давно сгинувшей в небытии стряпухи. Так, наверное, выглядят платья потерянных кукол, оброненных в дорожную пыль. Пробраться через окно, разомкнув раму и раздвинув зольные шторы, – это был, пожалуй, самый легкий и потому не способный устроить меня путь. Нет, стены-двери наверняка никак не связаны с окном, ведут куда-то еще. Не сюда. Не сюда. Но, может быть, их нужно попробовать открыть не снаружи, а изнутри. И окажется, что попадешь на другую, незнакомую сторону – туда, где, кто знает, нет даже разделения на порядок и неразбериху, где они не противоречат друг другу. Двери. Сколько раз я безуспешно пытался сосчитать их. Сколько раз я рассказывал о них. К счастью, никто не помнит этих повествований. Может быть, все они должны открываться в разные стороны. Или же за ними окажутся длинные коридоры, а за коридорами – новые двери. Главное – открыть эти, первые неприступные створки. В конце концов, на некоторых даже были ржавые замочные скважины (прошли годы, а я так и не смог избавиться от навязчивого образа). Каково же было мое потрясение, когда в полустертых буквах, нацарапанных на одном из ящичков, я впервые распознал слово «ключи». Кажется, то – первое – изумление не прошло и сейчас. Я вновь и вновь разочаровываюсь, находя в сонных закоулках прошлого в лучшем случае гаечные и разводные. И никогда – того, что мне так нужен. Истертого, погнутого, неказистого – его по-прежнему нет. Опять выхожу наружу. Толкаю каждую из них с обратной стороны. Тоже не поддаются. Все-таки до крови прорезаю руку об один из гвоздяных когтей. Яркая рельефная точка зажигается на позеленелой доске. Как земляника, нанизанная на травинку (этих диких ягод так много на поляне за баней, целые заросли). В конце концов устаю (хотя и не совсем отказываюсь) от этой затеи и залезаю на крышу. Только благодаря возрасту не проламываю хлипкой кровли (сейчас подобная авантюра не придет в голову). Бороздки потрескавшегося, замшелого шифера засыпаны подгнившей листвой, шишками, сосновыми иголками. И еще почернелыми косточками от вишен, которыми я лакомился здесь несколько недель назад. Если поднять всю эту труху, столкнуть вниз, на шершавой серой складке останется мокрый, темный след. Почти такой же, как на поверхности моей памяти. Почти такой же. Подолгу лежал на крыше. Наблюдал. Ничего осмысленного. Закрывал глаза. Слушал стук дятла и какие-то далекие звуки. Хрип собак, гулкий шум электричек, шевеление листьев, странный тягучий свист на другом конце света. Все эти причудливые разновидности тишины. Голоса насекомых и еще – странные обрывки мелодии, какого-то пения, похожего на незаметную, робкую улыбку. Никогда не мог понять, что это. Воздух, опустошенный нескончаемым щебетом. Закрывал. Глаза. Потом снова подолгу смотрел на сияющие в сизой дали березы и сосны, на их широкие ветки и покачивающиеся, кивающие верхушки. Сверкающие, почти не отделенные от ослепительного неба и облаков, прогретых невидимыми лучами. Никуда не спешил. Тонул в завалах едва слышных призвуков, почти не скапливавшихся в воспоминания, – уже привычных, но еще не способных превратиться в архив. Кажется, все происходило у самых порогов речи – до того рубежа, где слова начинают становиться зримыми и большими. Может быть, именно это безречное дуновение и есть язык. Но почему-то только о том смутном времени, когда сознание себя еще почти не существовало, оказывается возможным писать в первом лице. Я думал, что двери тайны должны остаться закрытыми. Выход не будет избавлением. Как и спасение не станет выходом. Четкое, неоспоримое предощущение: как только заветная цель покажется – нельзя направляться в ее сторону. Ни в коем случае. Да, как-то так: мечтал об этом больше всего на свете, вот наконец это стало возможным, и потому не стану приближаться, не сделаю ни шага навстречу, почему-то отвернусь от самого важного. Отвернуться будет важнее. Разрушить то, что обнаружило малейшую примесь успеха. Так пусть ключ выскальзывает из рук, пускай падает в песчаную пыль, как ненужная, надоевшая игрушка. Забудем о нем. Все равно настоящий доступ в темные полости прошлого, в этот тесный чулан всегда будет закрыт. Лежал на крыше. Рассматривал проступавшее сквозь рыже-зеленые иголки небо. Запах влажной хвои, смолы, мха и почему-то – мяты, растущей на другом конце участка. Переворачивался на живот. Всматривался в непроглядные сплетения. Различал за ними рыже-бурые бревна стены, выбеленные окна второго этажа. Одно – то, что на веранде, – распахнуто. Теплый ветер подметает цитадель моего безделья. Ниже, за гигантскими кустами жасмина и сирени уже ничего не разглядеть. Крыльца не видно, но я и так, даже с закрытыми глазами узнаю два столбика, поддерживавших гладкие перила, их облупившуюся, словно старая кора, краску. И пять высоких ступенек, мои ноги легко угадают их и спустя десятилетия: столько раз сбегал и поднимался по ним, прислушиваясь к протяжному древесному скрипу, только нижняя – каменная, покрытая неясными пятнами-кругами, похожими на годичные кольца давно срубленных стволов, принадлежавших крохотным игрушечным деревцам. Свет, пробивающийся сквозь заросли. Я все еще его помню. И ландыши – их столько, что можно бегать босиком по вытянутым листам и белым точкам цветков, не боясь затоптать их (это невозможно). Наконец, где-то в глубине деревьев, в зияющем просвете между дубовыми и березовыми листьями замечал седину. Это мой дед, занятый своими делами. Окликает бабушку, занятую на кухне; она опять разбирает какую-то свою посуду, банки, коробки. Со временем доносится и ответ: «Сейчас! Только все доскладу!» Но кажется, она сама понимает, что обещание невыполнимо. Никогда не выйдет ничего доскласть, потому что даже само это нелепое слово, оставив лишь след восклицательного знака, едва успев произнестись, размельчается на мелкие осколки, как разбившаяся об пол керамическая плошка или солонка, и становится одним из тех бесчисленных предметов, которые непременно нужно досложить, связать, соединить, но уже никогда не удастся. Наверное, дед лучше догадывается об этом, потому что опять скрывается в зеленых зарослях. Может быть, он скоро позовет и меня. Или так и будет вечно увлечен чем-то своим. Он и сейчас, спустя многие десятилетия, все еще там. Единственный хранитель каталожного шифра, впрочем, давно успевший позабыть его. Поредевшая седина все так же мелькает за ветками высоких яблонь – у террасы, обвитой замшелыми эполетами винограда и клематиса, рядом с черными досками, которые все так же свалены там, у дровника, наполненного запахом свежих щепок и давней сырой трухи. Невероятно. Нет, здесь нельзя ничего менять. Я не уверен ни в чем, кроме этого постоянства. Все равно не хватит никаких сил, чтобы разрушить легенду. Пусть поменяется потом, после меня. Пусть кто-нибудь еще снесет старый дом. У забора колышутся деревья и сразу за ними – огромное поле, с обратной стороны которого еще одна упирающаяся в облака аллея. Каждый вечер там садилось, будет садиться солнце. И сегодня оно точно так же отражается в придорожных лужах. Пунцовые лучи, тянущиеся сквозь березовые ветки. Откуда-то эта прочная несобранность, эта ветхая выспренность, священно-безалаберная бессвязность. Бесконечно долго смотреть. Без понимания. Только тайна, только ее открытость. Рассматривал цветы и как будто проживал вместе с ними их белое цветение. Внезапно все исчезало. Мир имел странную способность удалять из себя предметы, превращаться в незаполненную залу. Есть в этом что-то от беспечного полувзгляда детей. Когда мы молча умоляем их простить нас, а они просто закрывают глаза и засыпают. Кажется, именно тогда я впервые почувствовал что-то, что через много лет буду вспоминать как любовь. Спускаться, спотыкаясь о корни, бежать еще глубже в лес. В журчащее разноречье птиц, ветра, ос и листвы. В тихие сверкания смолы. Мельком замечать среди всеобщей зелени выстреливающие малиновой краской стебельки ревеня. Сразу же вспоминаю приятно-кисловатый вкус его листьев. Отворять накренившуюся калитку, запертую на старый гвоздь. Отродясь никаких замков, даже шпингалетов, только эта толстая спица на желтоватой бечевке, завязанной несуразным узлом. Привычным движением вырывать длинный гвоздь из проржавелых полукруглых петель. И так же быстро возвращать на место – с той стороны калитки, поднимаясь на цыпочки, но попадая в лунку с первого раза. Не думать о том, что еще минуту назад боялся оцарапаться, но все же поранился о почти такой же. Враги и союзники узнаются как-то сами собой. Несмотря на их свойство меняться местами. Увертываясь от объятий ежевики и крапивы, мчаться по перечеркнутым корнями дорожкам, по которым когда-то мы с дедом каждое утро перед завтраком катались на велосипедах, по песчаным просекам. Совсем не помню наших тогдашних разговоров (а может, их и не было), только сам восторг от этих ежедневных прогулок. Потом еще дальше – пробираться на ощупь по заросшим, несуществующим тропинкам. Бежать, не слыша больше ни звука. Кроме разве что ветра. Деревья начинали расступаться и снова теснились за спиной, едва я успевал миновать их. Наконец пауза. Наконец упасть на траву у красных стволов и замолкнуть. Целые часы затишья. В лесу, где ничто не различимо. Лес, как и море, способен вплотную приблизить к самой первой тишине. Молчание стало непрестанной молитвой. Как будто через немоту получил возможность соприкосновения с миром. Как будто слияние было возможно только в языке тишины, никак иначе. Как будто речь обдавала холодом горло. Как будто каждое слово сокращало жизнь. Зная, что это бессмысленно, зачем-то пытался запомнить молчание, записать его в памяти. Высвечивалось что-то другое, никогда не сама тишина. Ее нельзя было ни нарисовать, ни пропеть, ни записать. Больше не буду пытаться. Обещаю. И опять обманываю, опять вырисовываю ноты и слова. Нет, это будет огромный забор, камни, скалы, которые я воздвигну вокруг себя. Больше до меня не достучаться, не докричаться, как нельзя дозваться ребенка в утробе. Нет, не совсем так. Даже совсем не так. Хромые, негодные сравнения. Оставить их. Просто никогда не произносить ни звука. Забыть, стереть все. Никакой ненужной болтовни. Никакой памяти. Забыть в молчании все. Ни рисунков, ни фотографий, ни записей. Никакой иной памяти. По правде сказать, сколько-нибудь продолжительное прошлое еще и не успело тогда скопиться. Только я еще этого не осознавал. Как будто в воспоминаниях еще не было нужды. Когда прошлого толком нет, от него легко отрекаться. Потом оно просто перестает обращать внимание на твои отказы. И все же окунаться в океан. Укутываться в тишину, как укрываются в слова. Быть в молчании. В самом его центре, согреваться его ветром. Присутствовать при начале мира, при всем, что может быть сказано. Звери и птицы не умеют молчать. Природа не умеет молчать. Лишь затихает на время. А я замолчу. Замолчу навсегда. Забью рот землей. Да. Вам не заставить меня заговорить. Я не оскверню мир болтовней. Вы не добьетесь ни правды, ни лжи. Допрос потеряет всякий смысл. Да. Но эти клятвы, как и любые другие, легче давать, чем исполнять. Увы, словоотсутствие в любой момент может прерваться, будет не раз прерываться, собственно говоря – от человека тут мало что зависит, я еще об этом не знаю и наброшусь с кулаками на любого, кто посмеет сказать такое (конечно, этих людей не будет). Так продолжал лежать под внезапным дождем, в раскатистой тишине, заполненной непроизнесенными словами, неслышным свистом вечерней флейты. Зачем-то держась пальцами за длинные, кривые корни, словно боясь быть смытым. Насквозь промокал. Потом дождь прерывался. В далеком эхе кукушки почти переставало слышаться слово «скука». Смыкающиеся под небом ветви образовывали своды, арки, бесконечные зеленые анфилады. И снова крупинки били по листьям, как по клавишам старого рояля. Шелест немой, околдовывающей музыки. Слушать ее. Вдали от холода речи. В безымянной толпе. Среди полупрозрачных призраков. Под бесконечным дождем. Ничего. Кроме плача. Лучащаяся тишина. В серебристых разломах. Тягучая, вязкая, как невидимый мед.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации