Текст книги "Незакрытых дел – нет"
Автор книги: Андраш Форгач
Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Притом что в мировоззренческих вопросах между ними расхождений не было, молодой Папаи прекрасно понимал, на какой опасной грани он балансирует. Что именно он писал о шантаже в том же самом письме, через три месяца после свадьбы?
Please don’t take this for blackmailing you with my sentiments. It hurt me terribly when you asked in Ben Shemen last Thursday if I shall commit suicide in case you will leave me. The amount of love is not weighed by desperate deeds[34]34
Прошу тебя, не думай, что я хочу шантажировать тебя своими чувствами. Меня страшно ранило, когда ты спросила в прошлый четверг в Бен-Шемене, покончу ли я с собой, если ты меня бросишь. Не нужно мерить степень любви отчаянными поступками (англ.). (Примеч. перев.)
[Закрыть].
Каков, однако, пророческий дар! За два года до лондонской авантюры, в 1958-м в Будапеште, он уже стоял на стуле с веревкой на шее перед ванной комнатой, когда Брурия ворвалась в дом, откуда всего за две недели до этого была готова уйти навсегда. Целый день ее терзали мрачные предчувствия. А Марци стоял там, рядом на полу лежала предсмертная записка. Она с самого утра каждые десять минут звонила домой по телефону и, так как никто ни разу не взял трубку, помчалась туда. Быстрее ветра. И больше никогда не пыталась сбежать снова.
«Shall we dance or you accompany me home? Будем танцевать или проводишь меня домой?» – такой вопрос сорвался с уст Брурии, этого прекрасного дикого существа; и Брурия заметила в безумном взгляде Ромео всполохи любви c первого взгляда. Она стояла перед бальной залой, в свете свечей, прохладный иерусалимский ветер шевелил темные волосы, обрамлявшие загорелое лицо, на котором, как цветы жасмина, лучились глаза; Брурия была в простом белом платье, расшитом яркими цветочными узорами, как фея из народной сказки: зрелый плод, протяни руку и сорви.
На какое-то мгновение она осталась там в одиночестве и, по-видимому, почувствовала себя сиротливо среди танцующей коммунистической молодежи, на первомайском балу, где оркестр в промежутках между фокстротами, танго и самбами играл «Марсельезу», «Интернационал» и русские народные песни, а на паркете толпились облаченные в британскую военную форму молодые еврейские юноши самого разного происхождения, которые пошли в армию исключительно ради того, чтобы получить возможность воевать с нацистами в Европе, но застряли в Северной Африке, Египте и Палестине, потому что британцы им не доверяли. Были там и поляки с итальянцами, только что освобожденные военнопленные и дезертиры. И было много местных юнцов – небритых, облаченных в рабочую одежду, в сандалиях или даже босых, – представителей еврейства нового типа, готовых на любую работу, строящих прекрасный новый мир. Часть девушек тоже казались юношами из-за того, что были одеты в мужские рубахи и мешковатые брюки: красивые молодые еврейки из Восточной Европы, дети беженцев. И нулевая серия, родившиеся уже тут, – сарбы, которым были знакомы и тяготы освоения целины, и радости нового свободного мира; держались они прямо и грубовато, без околичностей. Война закончилась, на небе солнце медленно заходило за холм.
«Shall we dance or you accompany me home?» – так звучал приставленный к его груди вопрос, наживка, на которую рыба тотчас же клюнула. Молодой человек явно был склонен к поспешным решениям, путая их с отвагой, но и девушка тоже – она тоже была слишком порывистой и резкой, зато именно поэтому в трудные моменты умела действовать с исключительной энергией. И молодой человек угодил в ловушку. Вдали от огней первомайского бала они шли темными переулками, где могло произойти все что угодно: их мог задержать военный патруль, могли ограбить, могли припугнуть, а то и – why not? – прихлопнуть. В горячечные дни 1946 года поножовщина в Иерусалиме была делом обычным, как и во времена Иосифа Флавия. Иной раз преступники, будто они и впрямь читали «Иудейскую войну», даже облачались в женскую одежду. Эта долгая прогулка по узким, извилистым улочкам, когда они во всем сошлись и согласились едва ли не по всем спорным вопросам, буквально снимая слова друг у друга с языка, наполнила сердце молодого человека тщетными мечтаниями. Дойдя до дверей ее комнаты, где им пришлось перейти на шепот, потому что весь дом уже спал, девушка – вместо того чтобы поцеловать его – попросила оказать ей небольшую услугу. Не мог бы он отвезти письмо одному английскому солдату, Томасу Роджерсу, который, так уж вышло, служит в том же самом городе в Египте, что и он? В эти смутные, опасные времена Брурия не доверяла почте, а Марцел к роли почтальона оказался готов. И уже неинтересно, было ли письмо, которое его попросили передать, прощальным. Может, и было, а может, и нет.
* * *
Лицо лейтенант Такача расплылось в довольной улыбке, когда он складывал подписанную бумагу и убирал ее на место. Кажется, они с Папаи нашли приемлемый для обоих тон; у Папаи определенно было превосходное чувство юмора, он, похоже, неплохо информирован, не говоря уже о том, что за ним стояла Партия.
– И не переживайте, товарищ Папаи, мы довольно долго не будем вас беспокоить.
– Я и не переживаю, – ответил Папаи. – Всегда готов служить родине в меру своих способностей.
– Не уверен, что этого достаточно, – мрачно парировал Такач.
Туча пробежала по лицу Папаи. Откуда ему было знать, что офицер сменил тон сознательно, заранее все просчитав? Но тот уже добавил:
– Я пошутил.
Началась старая игра в кошки-мышки. Нужно было протянуть невидимую нить зависимости, замерить удаленность, наладить бесперебойную связь, разъяснить субординацию, приступить к дрессуре. И все это, естественно, в расслабленной манере, чтобы субъект не почувствовал, что его так или иначе к чему-то принуждают: это добровольная служба, служба Родине и Партии, то есть великому делу всего человечества.
– К кому в посольстве я могу обратиться в крайней ситуации?
– Ни к кому, – сказал Такач. – Дожидайтесь получения инструкций. В данный момент я не вижу причин для возникновения какой-либо крайней ситуации. Ведь суть в чем: нам хотелось бы изменить сложившийся за рубежом образ нашей страны. Хотелось бы показать, что мы действуем независимо и не являемся, как они говорят, всего лишь государством-вассалом. Контрреволюционеры, устроившие пятьдесят шестой год, рассеялись по всей Европе – они принижают, охаивают, очерняют собственную родину, клевещут на нее. Перед вами не стоит другой задачи, кроме как сдружиться с кем только сможете. Неплохо, если эти люди занимают высокие должности, может, кто-то даже окажется министром; депутаты – подчеркиваю – от любой парламентской партии, редактора влиятельных газет, пусть даже самых реакционных, это меня не интересует. Чем реакционнее, тем лучше. Как по мне, так пусть эти ваши друзья будут хоть свиньями-капиталистами. Суть в том, чтобы с ними подружиться. Снискать их доверие.
– На этот счет я вообще не переживаю, – сказал Папаи, и Такач фыркнул в ответ на повторенное выражение, которое сам только что ввел в разговор. Он знал, что отрицание – это, как правило, не что иное, как утверждение.
– А не мешало бы! – заявил Такач с драматизмом в голосе. – Напоминаю, что вы все время должны быть бдительны. Выполняйте свою работу, как считаете нужным, мы в это вмешиваться не будем, но сохраняйте бдительность. И вот ваши инструкции.
Он вручил Папаи конверт.
– Прочитайте внимательно, выучите наизусть и сожгите. Сегодня же.
«Дурацкий ритуал, – подумал про себя Такач. – Просто чтобы агент ощутил собственную значимость».
– Встретимся примерно через неделю и пробежимся еще раз по деталям. Но это вам не шпионский роман, товарищ Папаи, а вы – не какая-нибудь там собака на поводке.
Он задумался, почему сказал это сейчас. Почему ему в голову пришла эта собака? Он быстро поднялся, его рука застыла в пространстве между ними. Папаи раздумывал, было ли это приглашением к рукопожатию. Нет, не было.
– Удачи вам, товарищ Папаи!
Если не считать данного в насмешку кодового имени, его оставили в покое. В первый год его не просили ни о каких услугах, не вызывали на тайные встречи и считали чем-то вроде «спящего агента», еще одним резидентом среди прочих. Кто были эти прочие, он понятия не имел. Может, все сотрудники посольства, от водителя и садовника до самого посла? Может, и жены тоже? Как подчеркивается во всех руководствах, в критических ситуациях бесценно, если жены посвящены в дела мужей. Но при этом нужно было следить за своей речью, и это давалось нелегко, потому что он был скор на язык и тверд в убеждениях.
За несколько минут до того, как он столь безжалостно бросил сына на Финчли-роуд, они вдвоем вышли из расположенной неподалеку кондитерской, где подавали и кофе. Папаи обожал сладости, а вообще ел постоянно и что попало и большую часть своих денег тратил на лакомства, он был настоящий гурман; всеядностью и прожорливостью, вероятно, и объяснялись 50 кг лишнего веса, огромный живот, округлившееся лицо и тройной подбородок, но его жена тоже любила сладости, все сладости своей родной земли, Палестины: фиги, финики, сушеные фрукты, халву, цукаты из апельсиновых корок, – но могла умять в неограниченном количестве и марципаны, которые делались из каббалистического плода ее семьи, миндаля, и шоколадки «Кэдбери» с изюмом – последние после долгих лет лишений покупались и потреблялись в семье большими плитками, но кто же не любит сладостей?
К числу приятных дел, которые он сам себе придумал, относилось посещение кондитерской в начале Кэнфилд-Гарденз, совсем недалеко от метро: они только заскочат и поболтают с работающими там дамами. Сын всегда поражался, как он умел завязать разговор с незнакомцами, особенно с женщинами, все равно сколько им лет, как ему обязательно надо было их рассмешить, обязательно добиться, чтобы они покраснели. В комплиментах Папаи знал толк. Колокольчик над дверью еще звенел, а он одним своим приветствием уже давал понять, что на сей раз к ним зашел не абы кто. Даже самые застенчивые продавщицы не могли скрыть улыбку, а то и хихикали вместе со всеми над каким-нибудь неожиданно ввернутым пикантным определением или прелестной в своей непристойности фразой. С этим Папаи справлялся безукоризненно. Потом они снова вышли на улицу, и Папаи откусил кусок покрытого глазурью маффина, не прерывая отчета об африканской проститутке, с которой ему довелось весьма коротко познакомиться в александрийском борделе. Они стояли перед витриной «Маркс энд Спенсер» – для мальчика один из самых любимых видов времяпрепровождения, – когда у них из-за спины вынырнул, вежливо приподняв шляпу, незнакомый пожилой господин. Ну, господин не господин, скорее чудак, всего лишь изображение господина, вырезанное из какого-нибудь потрепанного журнала тридцатых годов. Над почти бесцветными губами виднелись взъерошенные усы, как у Кларка Гейбла; вел он себе церемонно, но вместе с тем забавно, а габаритами попадал в диапазон между отцом и сыном.
– Добрый день. Если я не ослышался, вы разговариваете по-венгерски, – сказал он, вежливо приподняв свою зеленую охотничью шляпу. – Прошу прощения, если я вам помешал.
Он говорил по-венгерски, но как-то не вполне: все слова на своих местах, но в этом его приподнятом, деликатном тоне, во всей его манере держаться было что-то гротескное. Голос напоминал дребезжание старой пластинки с танцевальной музыкой, а костюм составлял, вероятно, его единственную приличную одежду – так уж он в нем двигался, с такой осмотрительностью, только бы он не пострадал в этом – уже окраинном – районе.
– И как вам нравится жизнь в свободном мире? Когда вы приехали? – спросил он у Папаи, тут же прибавив: – Вы, конечно же, остаетесь?
И чуть ли не пируэт сделал вокруг своего зонтика, которым пользовался как тростью. Худшего адресата для этих вопросов и представить было нельзя: вместо вежливого, быть может, уклончивого и ничего не значащего ответа он получил жесткий хук слева, но прежде чем нанести его, Папаи успел еще и колкость выдать:
– Остаться тут? В стране, где даже кофе приличный сварить не могут? Нет, нет, никогда![35]35
«Нет, нет, никогда» – лозунг громких кампаний за пересмотр условий Трианонского мирного договора по результатам Первой мировой войны, которые в Венгрии считали крайне несправедливыми: страна потеряла две трети своей бывшей территории, многие венгры оказались гражданами других стран – как, собственно, и отец автора, родившийся уже в Румынии. Борьба за пересмотр условий Трианонского договора отчасти способствовала тому, что Венгрия оказалась союзницей нацистской Германии во Второй мировой войне: по результатам организованных при поддержке Италии и Германии «арбитражей» в конце 1930-х годов Венгрия вернула себе большую часть отторгнутых территорий. (Примеч. перев.)
[Закрыть]
И тут же последовал подробный и основательный урок, преподать который этому пожилому господину он считал своим долгом: нет, этого допотопного, неизвестно откуда взявшегося персонажа в охотничьей шляпе никак нельзя было отпустить восвояси, обменявшись парой тактичных слов, – его нужно раз и навсегда поставить на место. И Папаи произнес короткую, но эффектную речь о нещадной эксплуатации английского рабочего класса, о скором падении Британской империи и упадке капитализма, о проходящих на английской территории учениях западногерманской армии, которые угрожают порядку в Европе, об атомной бомбе и европейском общем рынке, о Соединенных Штатах Америки и о военно-промышленном комплексе. Папаи знал, как расправляться с такими типами, как держать их подальше, – по крайней мере, он был убежден, что знает, и на этот раз его метод, похоже, сработал, потому что усатый человечек, приподняв свою шляпу с перышком, удалился чуть ли не бегом, а когда он исчез в переулке, Папаи, все еще глядя ему вслед, пробормотал себе под нос:
– Я знаю, кто тебя прислал.
Он снова схватил сына за руку, и они зашагали по Финчли-роуд в сторону аптеки, где он хотел купить лекарства жене и сыну, с которым за пару дней до этого произошел мелкий несчастный случай. И в этот момент запел, так уж вышло. Но еще до того, как это произошло, он кое-что сказал.
– Такие типы никогда случайно на улице не появляются, – заявил он с серьезным выражением лица, многозначительно глядя на сына. – Запомни это и никогда не забывай: этот безвредный на вид старикашка был не кто иной, как agent provocateur.
Он разговаривал с сыном как с равным, его вообще не интересовало, понимает ли тот, что он говорит. Когда они оставались один на один, он внезапно менял тон – как будто сын был не сыном, а его собственным alter ego; он не выбирал слов, говорил свободно, откровенно, открывал душу, признавался во всех своих грехах, во всем мелком, некрасивом, стыдном – впрочем, о моментах геройских, прекрасных и пылких он тоже рассказывал; его не интересовало, понимает ли сын хоть что-нибудь из всего этого, он обращался с ним как с главным наследником, которому, когда придет время, нужно будет знать, куда закопали семейные ценности: сколько сделать шагов от орехового дерева и в каком направлении. В кругу семьи, когда присутствовали и остальные, Папаи возвращался в норму, если можно назвать нормальной эту комичную, зловещую, игривую, нервную, фонтанирующую каламбурами, громогласную или молчаливую фигуру, способную внезапно прийти в исступление или поддаться глубокому страху; этот человек не имел никакого настоящего влияния на своих детей – всем в доме заправляла его жена: она вела хозяйство, договаривалась с владельцем квартиры, беседовала с молочником, поддерживала отношения с соседями, налаживала электричество, красила комнаты, покупала мебель, готовила завтрак, решала, как потратить каждую заработанную Папаи копейку. Папаи, несмотря на свои выдающиеся умственные способности и шутливый стиль – ведь он молниеносно все понимал, видел насквозь все проблемы, говорил на многих языках и в любой момент был готов к смелому, остроумному выпаду, – несмотря на все это, дома присутствовал главным образом своим отсутствием. Он был еще одним ребенком, самым большим, который иной раз развлекал остальных, иной раз терроризировал, а то становился начальником, которому слова поперек не скажи; его грузная фигура занимала довольно большое пространство в квартире, но это большое пространство в основном пустовало. Он умел осадить детей словом, обидеть их язвительным замечанием, как будто они ему соперники, мог дать затрещину, когда хотел их приструнить, но угрызений совести по этому поводу не испытывал. Его самого мать воспитывала пощечинами, а подчас и крепким пинком под зад или методичным битьем зонтиком по голове – так уж понимала свою задачу его овдовевшая мать, обожавшая единственного сына до самозабвения и вусмерть его избаловавшая, Маргит, которую так легко было разгневать и которая замерзла в ужасающих муках в Аушвице, оказавшись предметом врачебного эксперимента, когда, желая изучить воздействие, производимое на женское тело сильным холодом, один, так сказать, исследователь выгнал на территорию за пределами лагеря – при температуре гораздо ниже нуля – тридцать-сорок раздетых догола новоприбывших узниц. Папаи вырос без отца и сам по-настоящему так никогда и не научился им быть.
– Словом, эта черная девушка в той темной комнате… – рассказывал он, пока его сын строил глазки деревянному Пиноккио: на голове синий суконный колпак с латунным колокольчиком на конце, соломенного цвета волосы – как бы он хотел получить на день рождения эту куклу-марионетку! – …она была из Нубии – знаешь, где Нубия? Под Египтом, но они говорят «над Египтом», там все наоборот, все вверх ногами, там живут самые черные люди на земле, они такие черные, что ночью их не видно. Кстати, а я не рассказывал, – вдруг прервал он самого себя, он любил неожиданные отступления, – не рассказывал о прекрасной юной бедуинке, которая стояла в пустыне рядом с воинским эшелоном? Поезд простоял там уже несколько часов, нам стало скучно, и пока другие бедуины орали и попрошайничали, мы поспорили, девушка это или юноша. У нее были длинные черные волосы, слипшиеся от грязи, и кто-то бросил ей монетку, чтобы она приподняла свой драный балахон и показала, что там под ним, а спор тем временем шел по-крупному, ставки были уже солидные, и когда она увидела летящую к ней монету, а эшелон тем временем уже тронулся, она начала медленно приподнимать свои длинные, до пят, обноски, и вот нá тебе – прекрасная девушка оказалась юношей, знатный у него был инструмент. Ну так вот, возвращаясь к нубийской шлюхе: должен сказать, внутри там сильно воняло – этот кисловатый запах египетских борделей, ни с чем его не перепутаешь, никакие курильницы его забить не могут, поначалу совсем неприятный, но зато потом такой манящий и возбуждающий; а когда она вытянулась на кровати – ну чистая пантера, – оказалось, что у нее сбриты все волосы, тело совершенно голое – понимаешь, как бильярдный шар, нигде ни волоска, только черная как уголь, отливающая маслянистым блеском кожа, понимаешь, что я говорю?
В этот момент их прервал венгерский дяденька с усами как у Кларка Гейбла, и последовало короткое интермеццо, с которым Папаи справился быстро и эффективно.
– На чем я остановился? Я не рассказывал про одного солдата в учебном лагере, который любил пить пиво из чужих бутылок? Стоило ему увидеть, что кто-то оставил открытое пиво, как он тут же спрашивал: «Можно?» – но не дожидался ответа, а сразу изрядно отпивал из бутылки, пока однажды другой солдат, которому надоела эта наглость, не приготовил для него специальную бутылку: сначала он выпил до последней капли все, что в ней было, потом нассал в нее и уселся на холме рисовать карту, потому что у нас было картографическое подразделение. И вот он сидит, с головой погрузившись в рисование, а рядом стоит початая бутылка пива; тут появляется этот наглый тип, этот жмот, уже издалека замечает добычу – наполовину выпитую бутылку пива на траве – и, добравшись до нее, сразу спрашивает:
«Можно?» – делает мощный глоток… и тут же выплевывает. И больше никогда, понимаешь, больше ни разу! А какую рожу скорчил! – Папаи громко рассмеялся, настолько ему нравилась эта сцена, о которой он от кого-то слышал или которую и вправду видел сам – он ведь тоже был картограф и прекрасно проводил время в картохранилище с «Капиталом» Маркса и «Улиссом» Джойса. – Ты знаешь, я пиво не люблю, никогда его не пил и ни разу не выкурил ни одной сигареты – ну разве что в шутку. Никогда не понимал, зачем люди курят, в армии я был богатый, потому что продавал все свои пивные и табачные талоны. У меня всегда были деньги, я мог когда угодно поехать в Иерусалим или в Тель-Авив, чтобы повидаться с твоей мамой. Ловишь военный джип и едешь. А мама твоя не всегда бывала дома, так что иной раз приходилось довольствоваться обществом твоего деда.
В этот момент сынишка чихнул. Папаи, строго посмотрев на него, изрек:
– Приличные люди не кашляют.
Сын так перепугался, что не только слова не решился вымолвить, но и не чихнул ни разу, как ни свербело в носу.
– Кстати, я тебе рассказывал о девушке, которую я однажды посадил к себе на колени – дело было в Иерусалиме, прелестная была девушка, – мы долго целовались, и тут она пернула, и этот перд по всем правилам скатился вниз по моей штанине, до самой ступни, как мраморный шарик, скатился прямо мне в ботинок, и никакой прекрасной девушки вдруг не стало, я уже больше не смог ее поцеловать. Почему? Не знаю. Как бы там ни было, эта нубийская женщина, что у нее были за груди! – огромные, никогда в жизни еще таких не видел, притом что они не висели, нет – твердые груди с коричневыми сосками, губы изнутри розовые, глаза чернее ночи, но когда я увидел, что она вся выбрита, я, в общем, не смог ничего сделать, это, можно сказать, меня убило, такой стыд, это же была королева борделя, я заплатил тройную цену, но не смог с ней, понимаешь? После школы мы, бывало, заходили в бордель в Сатмарнемети[36]36
Сатмарнемети – ныне город Сату-Мару в Румынии. Центр крупной хасидской общины (воссозданной после Второй мировой войны в Нью-Йорке), Сатмарнемети отошел к Румынии по Трианонскому мирному договору. (Примеч. перев.)
[Закрыть], мадам обожала мою цветущую рожу, стоило ей меня увидеть, так и норовила больно ущипнуть, в ушах у нее висели крупные золотые кольца, накрашена она была как старая кукла, а однажды завела меня в комнату, где за картиной была дырка в стене, там за полцены можно было подсмотреть, как другие делают. А, и там еще работала сестра одного моего одноклассника, ее мы все попробовали, ради смеха.
Пиноккио в бежевых коротких штанишках и красной рубашке все еще улыбался мальчику.
Папаи запел «Goodbye Piccadilly, Fare well Leicester Square» – и даже не так громко, на самом деле просто себе под нос. У него были другие проблемы, сейчас ему было не до Пиноккио. В голове складывались хаотичные планы, мелькали неосуществимые расчеты, ясность и сумятица сменяли друг друга.
И тут ко всему впридачу сын обозвал его идиотом.
В полшестого утра, до этого проведя в полусне лишь несколько часов, вконец запыхавшийся, весь в поту, Папаи добрался до представительства Венгерского телеграфного агентства, занимавшего крохотную комнатку в третьем этаже офисного здания на Флит-стрит. Чтобы не опоздать, он взял такси, но, к его величайшему изумлению, его противник, доктор Рац – человек почтенных лет, «старый реакционер», как он, не особо вдаваясь в тонкости, называл его в ночных разговорах с женой, – уже сидел там перед телексом; тот даже не взглянул на него, а только пробормотал в его сторону нечто, что при желании можно было принять и за приветствие. Но это было отнюдь не приветствие. Скорее брань. В последний месяц у него рухнуло все, что еще могло рухнуть.
За полгода до этого их начальник, председатель Венгерского телеграфного агентства товарищ Барч, приехал в Лондон, чтобы после долгой переписки лично разъяснить Папаи, в чем беда с его материалами и почему они по большей части отправляются в мусорную корзину, как только их выплюнет телекс[37]37
ВЕНГЕРСКОЕ ТЕЛЕГРАФНОЕ АГЕНТСТВО
БУДАПЕШТ 28 ноября 1961 г.
159-490
ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ДИРЕКТОР
Дорогой товарищ Форгач!
Как я и обещал Вам в Лондоне, мы основательно и добросовестно проверили Вашу работу как корреспондента. Постоянно отслеживая Ваши материалы, мы с товарищем Печи сошлись в нижеследующей оценке. Оценка дана на основании работы, проделанной за последние 3–4 месяца.
В этот период мы получили несколько хороших, то есть подлежащих дальнейшему использованию, репортажей и комментариев, которые в общем и целом были на высоте принятых в Венгерском телеграфном агентстве требований к форме и содержанию. Пошли в дело присланные Вами репортажи и новости о событиях, связанных с английским движением за мир, об акциях протеста против ядерного вооружения и ремилитаризации Германии… Мы получили несколько стройных, ясных по содержанию комментариев… Вы должным образом сообщали о событиях, имеющих отношение к Венгрии, и о привлекающих внимание от случая к случаю сообщениях английских газет, в которых раскрываются кое-какие экономические и социальные проблемы Англии. Наверное, излишним будет подробно перечислять материалы, которые отражают положительные черты Вашей работы, поскольку из наших изданий Вы сами можете составить представление, что и в какой форме считается пригодным для опубликования. Если судить только по количеству, то доля Ваших материалов, выходящих в наших изданиях, не так уж мала. Однако нужно сказать откровенно: в том, что касается содержательной оценки работы, эта доля особого значения не имеет. Помимо достаточно значительного количества забракованных материалов, среди опубликованных немало таких, которые можно было дать только после существенной переработки по форме и по содержанию (это наверняка не ускользнуло от Вашего внимания!). Еще больше таких информационных материалов, отказаться от которых было нельзя исключительно из соображений вложенного в них труда и расходов на телефонные переговоры. В этих материалах самих по себе никаких ошибок нет – беда, как правило, в том, что они серые, мелкие и ни на йоту не продвигают затронутую в них тему. Материалы такого характера, от которых «ничего не убудет, если их нет, и ничего не прибудет, если они есть», к сожалению, составляют значительную часть Ваших корреспонденций.
[Закрыть]. Телексы стучали в серой бетонной коробке на площади Напхедь, стоявшей как раз напротив квартиры Папаи, нужно было только посмотреть ввысь, – так что пока он там жил, они с этой серой коробкой волком глядели друг на друга, пусть даже прошло уже много лет с тех пор, как его после мучительно долгой череды унижений выперли из агентства.
Разъяснение было, по существу, официальным смертным приговором. Папаи слушал бесстрастную речь Барча, и ему казалось, что его поставили к стенке.
С того дня «старый реакционер» – старик с безупречными манерами англосакса, который обретался в Лондоне с двадцатых годов, чувствовал там себя как рыба в воде и печатал в серьезных изданиях серьезные очерки по самым чувствительным вопросам английской внутренней и внешней политики, – разговаривал с Папаи совсем другим тоном. После 1956 года, в период консолидации, Венгерское телеграфное агентство снова привлекло к работе доктора Раца – отчасти чтобы показать миру, что Венгрия открыта для перемен, хотя нейтральный, сдержанный тон доктора Раца и, соответственно, его прогрессивный и профессиональный подход к делу тоже ценились весьма высоко. С тех роковых ноябрьских дней, когда в Лондон приезжал начальник, доктор Барч, доктор Рац прекрасно понимал, какая судьба нависла над «жирным типом», над этим «упертым, тупым и замшелым болваном» (по-английски, нужно отдать должное, это неделями оттачивавшееся тройное определение получилось воистину прекрасным за счет аллитераций: obstinate, obtuse and obsolete moron). Причем доктор Рац всегда добавлял: «И это еще мягко сказано». Он знал, что лондонские деньки его коллеги, которого он, впрочем, никогда не считал настоящим коллегой, сочтены. Он стал вести себя грубо и неучтиво и, как человек благородный, не мог простить Папаи, что ему, такому утонченному английскому джентльмену, приходится кому-то грубить.
Со стороны генерального директора, товарища Барча, потребовался достаточно сложный и тонкий маневр: сам он не был членом партии, но товарищем был, и, никуда не деться, состоял в интимных отношениях с секретными службами, был депутатом марионеточного парламента, а во время оно в качестве члена коллегии присяжных принимал участие в самом одиозном в Восточной Европе показательном процессе – процессе Райка. Он попросту не мог не понимать, кто такой этот Форгач-Папаи; стало быть, рекомендовалась величайшая осторожность. Чтобы устранить его, надо было доказать высшим партийным органам – ибо для назначения всех зарубежных корреспондентов требовалось их одобрение, – что забросить в змеиное гнездо Венгерского телеграфного агентства этого «парашютиста» было серьезной ошибкой с их стороны. В то же время ему нужно было защитить своих подчиненных; будучи, кроме всего прочего, еще и спортсменом – одно время Барч не без успеха занимал должность зампредседателя, а потом и председателя Венгерской футбольной федерации, – он знал, как важно завоевать доверие подчиненных. Значительную часть штата Венгерского телеграфного агентства, естественно, составляли члены партии или беспартийные, но проверенные режимом, благонадежные люди. Требовалось однозначно доказать, почему Папаи непригоден для этой должности. Деловые письма, писавшиеся еще до его приезда в Лондон, – письма, из которых ясно, что они не просто деловые, а прямо-таки мучительные в своей доскональности, и которые мы не будем здесь приводить во всех подробностях, – содержат меткое наблюдение, достойное нашего внимания. Составлять письма так, чтобы в них не к чему было придраться, приходилось еще и для того, чтобы прикрыть ворчащих, непримиримых по отношению к Папаи сотрудников, которые пытались сначала задвинуть его подальше, а потом, когда его назначили корреспондентом в Лондоне, и вовсе от него избавиться. Папаи был лазутчиком, подлежащим уничтожению, партийным ставленником, ненавистным парашютистом, которого нужно сровнять с землей, списать со счетов, сбагрить куда-нибудь на веки вечные. Однако сделать это было не так просто. Наверняка у него были связи. Но Барч нашел его слабое место.
Генеральный директор обнаружил в корреспонденциях Папаи параноидальную тенденцию любой ценой и в любом месте выискивать заговор. Папаи – и для коммуниста, твердо придерживающегося линии партии, это было, пожалуй, логичным – снова и снова усматривал за каждым событием происки газет, интриги информационных агентств, тайный сговор между вроде бы соперничающими партиями. Соответственно, он создавал новости из того, как делаются новости. Папаи не был наемным писакой – как журналист он, быть может, опередил свое время, привнеся в журналистику постмодернистскую идею саморефлексии, революционное осознание того, что medium is the message[38]38
Известная формула канадского культуролога Маршалла Маклюэна: форма коммуникации уже содержит в себе определенное сообщение (содержание). (Примеч. перев.)
[Закрыть], однако, с точки зрения Барча, в этих злобных, основанных на смутных догадках (и не без основания отправлявшихся в мусорную корзину) писаниях, по сути, не было никакого содержания, поскольку Папаи пренебрегал священным долгом репортера и ведущего корреспондента, который, по Барчу, состоял в поиске и раскрытии фактов – в идеальном мире, добавим мы, а не в стране (и Барч прекрасно это понимал), где норм, соблюдения которых он, как строгий педель, с таким апломбом требовал от Папаи, на самом деле не существовало. Папаи должен был следовать фактам, сохраняя объективность и беспристрастность, но в то же время от него неизменно ждали идеологически верной трактовки освещаемых событий. В корреспонденциях Папаи нередко фигурировали допущения, догадки, туманные ссылки на анонимные источники. Он, впрочем, честно признавал свои ошибки, он был совсем не дурак и отдавал себе полный отчет в том, что делает, ведь в конечном счете он – по крайней мере в собственных глазах – всю свою жизнь оставался революционером, переворачивателем мира. Означало ли это, что в отдельных случаях он вправе придавать фактам нужный уклон и при этом еще сочетать свои мятежные устремления с некоторой легкомысленностью и неподготовленностью? Почему бы и нет? В то же время благодаря врожденному чувству юмора он был способен иронически взглянуть на собственную дубоватость, да и выгоды английского политического устройства он тоже ясно видел – это проявлялось в некоторых его ярких репортажах. Самое серьезное нарекание Барча состояло в том, что значительная часть его материалов была чистой фантасмагорией, пустой выдумкой, а его корреспонденции – сплошной импровизацией, нашпигованной железной идеологией; именно поэтому в большинстве случаев речь в них шла о всемирном заговоре темных сил, ставивших своей целью дискредитацию благого дела, то есть Советского Союза, а также противодействие священным целям мирового коммунизма. Плодовитость, с какой Папаи порождал заметки о препятствующих прогрессу злых силах, лишь усугублялась той новой секретной ролью, которую он должен был сочетать с журналистикой.
То, что он был агентом разведки и должен был жить двойной жизнью, пусть пока только теоретически, серьезно обременило его ум; обязательная мнительность, профессионально обусловленная паранойя усугубили и без того характерную для него вечную напряженность – впрочем, не каждый журналист, подрабатывающий секретным агентом, попадает на склоне лет в сумасшедший дом. Пожалуй, есть основания предположить, что вербовка способствовала пробуждению и расцвету дремавших в нем параноидальных тенденций.
В контору на Флит-стрит он ввалился, как ускользнувший от погони зверь – вспотевший, запыхавшийся, но не смог даже снять пальто и шляпу, потому что доктор Дежё Карой Рац уже сидел у телекса, усердно вбивая туда заметку о каких-то пустячных событиях. Папаи пришел в ярость.
– Когда я смогу воспользоваться телексом?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?