Электронная библиотека » Андре Асиман » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Гарвардская площадь"


  • Текст добавлен: 11 октября 2022, 11:20


Автор книги: Андре Асиман


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы так безошибочно считывали друг друга также и потому, что нас связывала еще одна вещь: крайне редкостного рода презрение ко всему и всем. Презрение мы выражали по-разному, однако проистекало оно, по всей видимости, из общего источника самоненавистничества. Мой бил точно кипучий ключ, извергавший желчь и бессловесную досаду; его – фонтанировал яростью. Человек не рождается самоненавистником. Однако сгребите в кучу все свои ошибки, ошибитесь в направлении на достаточном количестве жизненных перекрестков – и вы очень быстро перестанете себя прощать. Куда ни погляди, отовсюду в ответ на тебя таращатся стыд и неудача.

В нем это было. Во мне тоже. Сплошные промахи, каждый из них роковой в своей вероломной малости. Промахи и хрень. Хрень представляла собой наш протест, попытку огрызнуться в ответ. Орать «хрень» и «брейдятина» было для него все равно что поливать спиртом рану в надежде, что хуже не будет. Слово «хрень» ты произносишь, чтобы отразить первый удар. Оставить за собой последнее слово. Показать, что там, откуда ты его почерпнул, остались и еще слова. Проверить заранее, чтобы потом не схлопнуться на глазах у других. Мы и самим себе орали: «хрень». Хрень – последняя подпорка для пошатнувшейся гордости, последняя опора на зыбучем песке под названием «чувство собственного достоинства». После этого – только потоки слез.

Плакал он при мне дважды. В первый раз – когда узнал, что его отца, оставшегося в Тунисе, срочно госпитализировали с перитонитом. После этого из Туниса – ни писем, ни звонков, гробовое молчание. А сам он тут, закопался в нору на краю света, в Кембридже. Подобно персонажу из «Касабланки», он был неприкаянной душой: дожидался транзитных писем, которые никогда не придут, заводил недолговечные знакомства в сомнительных заведениях. Почему он оказался в Касабланке? Да просто – как говорит в фильме Богарт – его дезинформировали. Не следовало ему сюда приезжать. А он здесь, этакий одинокий контрабандист в мире, которому смертельно надоели неприкаянные антигерои-самоненавистники – поскольку сами эти антигерои давно превратились в хлам и хрень.

Плакал он не только по отцу. Еще и по себе, ведь не мог сесть на первый же самолет в Тунис, не мог вернуться домой еще более нищим, чем когда уехал оттуда семнадцать лет назад, потому что, если он уедет сейчас, его никогда больше не впустят в США, потому что он стыдится себя нынешнего. Безвыходное положение. Я до того никогда не видел, чтобы человек молотил себя по голове сразу обоими кулаками. А он молотил, пока я не перехватил эти его кулаки и не сказал:

– Все, хватит, ради бога, бросай ты себя увечить!

Ни он, ни я не верили в Бога. Я обхватил его рукою за плечи. Раньше я такого не делал. Он рыдал, уткнувшись мне в плечо, я ощущал, как вздымается его грудь, а потом он вдруг расхохотался. Через двадцать минут он рассказывал всем посетителям кафе, что разрыдался у меня в объятиях как женщина: прямо как женщина, повторял он.

Я понимал, к чему он клонит.

За этой его яростью, фонтаном выплескивавшейся наружу, и преувеличенными инвективами в адрес всего рода людского скрывался человек, который так и не вырос. Он думал, что вырос, – или прикидывался. Его страшно бесило, когда вы замечали в нем семнадцатилетнего. В этой точке жизнь его замерла. Что было потом – промахи и хрень.

Второй раз я увидел его слезы гораздо позднее.


– Я проголодался. Ты ел чего? – спросил Калаж в кафе «Алжир» в день нашей первой встречи.

– Нет.

– Пошли перекусим на халяву.

Он поднялся, и вид у него оказался такой неопрятный и запущенный, что я вообразил себе нечто вроде благотворительной столовки. Но в жизни все когда-то случается в первый раз, а я в своем аховом финансовом положении часто жертвовал едой ради сигарет. Я готов был признать поражение и протянуть руку за тарелкой бесплатного куриного супа или что там предлагается нищим на прокорм в нынешнее воскресенье.

– В «Цезарионе» нынче щасливый час. – «Щасливый» он произнес на французский манер: подчеркивая гласные и сглатывая шипящие.

Я понятия не имел, что такое счастливый час. Вид у него сделался озадаченный.

– Ну это когда покупаешь бокал дешевого бледно-красного вина за доллар двадцать два, а на закуску берешь столько бутербродиков, сколько сможешь съесть, – пояснил он.

Почему я раньше об этом не знал?

Мы вышли из кафе «Алжир» и по узкой кишке пробрались к крошечной беззаконной парковке у «Харвеста». Там он любил оставлять свою машину.

В «Цезарион» он вошел с достоинством и самоуверенностью давнего друга владельца, метрдотеля, старшего официанта.

– Если честно, острые крылышки меня уже достали, – поведал он, едва увидев здоровенную керамическую миску с жирнющими жареными крылышками в слякотном болоте очень густого соуса для барбекю.

Мы заказали два бокала красного вина. Берешь тарелочку comme ça, вот так, пояснил он, складываешь на нее бутербродики, канапе или крылышки – comme ceci, вот этак.

Довольно скоро на первый этаж «Цезариона» начали забредать некоторые персонажи, которых я до того заметил в «Алжире». Мне это заведение всегда представлялось дорогим. А тут половина кембриджских оборванцев сидят и набивают брюхо крылышками в жире и бутербродиками. Я четыре года прожил в этом городе, а этот красавец шесть месяцев назад приземлился в аэропорту Логана и уже изучил все тонкости того, где здесь можно в воскресенье поесть на халяву. Как и где обзаводятся подобными навыками?

– Видишь вон того типа? – Калаж указал на бородача в большой шляпе с кожаными полями. – Он тут и вчера был. И позавчера тоже. Приходит, как и я: набить брюхо на халяву. – Калаж протиснулся к стойке с сырами. Я последовал за ним. Он указал на женщину с бокалом вина в руке: – Она днем тоже была в «Алжире». – Я бросил на него непонимающий взгляд. – Не помнишь, что ли? Она два часа просидела с тобой рядом.

– Что, правда?

– Franchement, ничего себе… – Воплощенное изумление. – А теперь погляди-ка на того типа.

Я поглядел на того типа. В отличие от Молодого Хемингуэя, он был тщательно и художественно небрит. Не на что там глядеть, объявил я наконец. Разумеется, есть, рявкнул Калаж.

– Глаза разуй, ясно? – он шумно выдохнул. – Он только что заметил в уголке женщину и пытается ее склеить. И всегда мимо кассы.

И действительно, художественно небритый молодой человек подкатился к женщине в летнем платье с восточным узором и, не глядя на нее, что-то забормотал. Она улыбнулась, но не ответила. Он пробормотал еще что-то. Вторая ее улыбка была более сдержанной, едва ли не вымученной. Уже по тому, как она прислонилась к колонне, было ясно, что она не заинтересовалась. «Этому уроки не впрок». Меня же восхищали его мужество и настойчивость, о чем я и сказал.

– Мужества ему не занимать, настойчивости тоже, а вот стыда в нем ни на грош. Желания тоже не занимать. Вот только оно у него в голове, а не здесь. Именно поэтому все и выглядит неубедительно: он и себя-то не до конца убедил. В один прекрасный день, лет этак в пятьдесят, он проснется и сообразит, что женщины ему вообще никогда не нравились.

– Откуда ты все это знаешь?

– Откуда знаю! Тут и знать нечего. Он совершает положенный ритуал, но сразу видно: надеется, что она сама его остановит. Либо так, либо он заранее для себя решил, что дело не выгорит, а не отступается, только чтобы показать, что хотя бы попытался. Кроме того, есть еще одно обстоятельство. – И вот тут, прислонившись к стене, он наконец-то закурил сигарету, которая свисала у него изо рта с того самого момента, как он свернул ее в «Алжире». – Дело в том, что внешне он урод и сам это знает. Щетина для того и предназначена, чтобы выглядеть краше, только не помогает.

Мне сделалось интересно, что он думает про меня. Разгадал уже или нет? Впрочем, знать это хотелось не особо.

Подошел официант, спросил, налить ли нам еще вина.

– Чуть попозже, – ответил Калаж, едва ли не оскорбленный тем, что ресторанное начальство разводит его на вторую порцию. – Вы не видите, что я еще не допил?

Тем временем официантка забрала у нас пустую миску из-под крылышек, но моментально вернулась и принесла другую, до краев наполненную тем же самым.

– Нам еще несколько штучек не повредит, – заметил Калаж.

Вскоре появился и его приятель, которого он бросил в кафе «Алжир».

– Опять он. Пошли отсюда.

А мне «Цезарион» как раз начинал нравиться. Я распробовал бутербродики, да и куриные крылышки были вполне ничего.

– Тут уже ничего больше сегодня не будет.

– В каком смысле?

– Всех женщин разобрали.

– А вон та, которая прислонилась к колонне? – показал я с единственной целью – побыть здесь подольше.

– Она здесь работает.

Никто не заставлял меня уходить с ним вместе, но я все же ушел. Оказавшись на улице, в свете раннего вечера, он пробормотал по-французски:

– Терпеть не могу щасливые часы.

Дело шло к закату. Никогда я не любил закаты на Гарвардской площади, никогда не любил Маунт-Оберн-стрит, особенно по воскресеньям ближе к вечеру, когда ее утомленно-ущербный свет и ее зашторенный, городской новоанглийский облик приводят на ум смесь истаивающего богатства, подспудного ветшания и укромных топотков в тихих домах престарелых, где сразу после ухода воскресных посетителей на стол подается ранний ужин. Маунт-Оберн всегда была символом занюханных задворок Кембриджа, а теперь, с отъездом студентов, ее пустынные тротуары и уродское здание почты выглядели серыми и бессчастными, точно вдовствующая королева без куафюры.

Меня одолевала нервозность, нужно было возвращаться к чтению. Кроме того, Калаж начал хватать меня за пуговицу, а мне это не нравилось.

Внезапно – мы еще были на лестнице и поднимались к выходу – он протянул руку и пожал мою.

– Время пролетело быстрее, чем я думал. Пора мне в такси.

Он, похоже, прочитал мои мысли. Такое отрывистое завершение разговора было вполне в его духе. Потом легче попрощаться.

– Может, еще увидимся. Bonne soirée[3]3
  Хорошего вечера (франц.).


[Закрыть]
.

Чик!

Домой я пошел не сразу: потянуло обратно вниз, в «Цезарион». Ел я всегда мало, того, что дают на «счастливый час», вполне хватит до конца дня, если слопать еще крылышек. Однако, проведя внизу всего несколько секунд, я отчетливо почувствовал себя не в своей тарелке. Не то общество, не то место. Без Калажа и ненастоящей Франции, которую он проецировал в тот день на все вокруг, я почувствовал себя неловко, неприкаянно. Все тут выглядели завсегдатаями, мне же нужно было, чтобы они видели, как я разговариваю с кем-то – с человеком, который здесь как дома и достаточно прожил в маргинальной зоне, чтобы не чувствовать себя неуютно и даже непорядочно, если его застукают за таким вот крохоборством. Мне было даже не собраться с духом, чтобы съесть еще одно крылышко. Когда бармен принес мне бокал красного, миска с крылышками уже исчезла. Будем надеяться, ее скоро наполнят снова. Однако большое блюдо с бутербродиками тоже унесли. Я не сразу сообразил, что «счастливый час» закончился, а вино, когда я наконец спросил у бармена, сколько с меня, успело подорожать вдвое.

В полном расстройстве я вернулся на Площадь и зашагал к Лоуэлл-Хаусу. Запертые ворота вызвали новый приступ одиночества и ностальгии. Но что, если Калаж сидит в своем такси неподалеку от Площади и заметит, как я бреду к Лоуэлл-Хаусу: хотелось ему показать, что мир, в который я сейчас направляюсь, бесконечно далек от оравы обтерханных стервятников, готовых запихать в глотку все, что им выдадут вместе с дешевым бокалом бледного красного вина за доллар и двадцать два цента. Я злился. Хотелось, чтобы он мне позавидовал, – возможно, мне нужен был чужой взгляд, чтобы самому взглянуть с некоторой снисходительностью на собственную жизнь и не увидеть, что, как и многие из тех, кто остался на август в Кембридже, я тоже докатился до дешевых кабаков. Возможно, хотелось доказать ему – а через него и себе, – что я еще не так низко пал, что, какой бы привилегированной ни была когда-то моя жизнь в Александрии, я нашел способы оставить в прошлом и Ближний Восток, и Европу, и обрел если и не новый дом, то хотя бы новое место в мире, который для любого, кто не слишком в этом разбирается, способен сойти за аристократическую усадьбу. Я не мог себе позволить называть это домом, потому что знал: скудная щепотка привилегий, которую Гарвард отвешивает таким, как я, может быть отобрана в мгновение ока одним росчерком винтажной ручки «Монтеграппа» Ллойд-Гревиля: и тогда в середине января я снова окажусь на улице.

Я шагал по безлюдному, мощенному камнем тротуару, направляясь к запертым воротам Лоуэлл-Хауса, и знал, что на миг позволил себе унестись в уютные детские воспоминания о давних летних месяцах в Египте, где перед самым ужином ты принимал душ, переодевался в чистое после дня, проведенного на пляже, и принимался ждать, чем в этот вечер одарит тебя жизнь. Я смотрел сквозь запертые ворота, передо мной расстилался совершенно пустой травянистый дворик, где несколькими месяцами раньше я сидел и вел занятие, поскольку студенты вымолили разрешение учиться на улице. Теперь студенты и преподаватели проводят летние отпуска в местах, которые совершенно необязательно так уж далеко от Кембриджа, однако я понятия не имею, где именно на Восточном побережье эти места расположены. Я завидовал им с их пляжами, их летними забавами.

Возможно, мы с Калажем действительно во многом похожи. Все в нас преходящее, временное, как будто история еще не закончила ставить на нас свои опыты и пока не придумала, что с нами делать дальше.

Было, впрочем, одно различие: он входил в контрольную группу, я же был подопытным. Ему дали плацебо, мне – настоящее лекарство. Я ощущал воздействие нового препарата, а он не мог понять, почему тот не работает. Оба мы были неприкаянными, но он оставался кочевником; у меня же под ногами была твердая почва. У меня имелась грин-карта, у него – водительские права. Он видел бездну в каждом дне своей жизни; мне никогда не приходилось заглядывать так глубоко. Передо мной всегда стоял забор или изгородь, загораживая вид; он давно устранил все преграды. Впрочем, нас отличала и еще одна вещь: он знал, как не сорваться в эту пропасть, я же поставил его между пропастью и собой. Он был моей защитой, моим ментором, моим голосом. Возможно, его жизнь была именно той, которую мне так отчаянно хотелось попробовать.

2

Через неделю, в воскресенье, я снова пришел в кафе «Алжир», надеясь, что Калаж не появится, хотя чутье предупреждало об обратном. Снова выдался жаркий и душный день конца лета, прохладных мест, кроме кино, почти не осталось, но тратиться на кино не хотелось. Я посмотрел туда, где он сидел на прошлой неделе. Столик занимала пара с ребенком, я нашел себе столик в другой части кафе, сел, вытащил «Мемуары» Ларошфуко. Услышал его голос. Он сидел неподалеку от меня и препирался со своим соперником по нардам.

– Опять ты то же. Больше не смей. Я тебя предупредил.

Мне было не разобрать, что это: обычная словесная перепалка между игроками или серьезное предупреждение. И тут Калаж очень громко хлопнул черной костяной фишкой по доске, едва ли не в исступлении.

– Nique ta mère, ник твою мать!

Еще один хлопок, и соперник, алжирец Муму, рявкнул:

– Nique la tienne, ник твою!

– Чем именно? – осведомился Калаж.

– Играй давай! – откликнулся Муму.

Калаж снова бросил кости – двойное что-то, что именно, я не понял, понял лишь, что двойное, потому что тут же услышал хлоп, хлоп, хлоп, хлоп – четыре раза. Игра завершается, победа за ним. И тут он взорвался.

– Что опять? Да чтоб я с тобой сел еще хоть раз!

– Чего так? – изумился алжирец.

– Никогда, никогда, никогда я с тобой больше не буду играть!

– Я что, жульничаю?

– А я сказал, что ты жульничаешь?

– Чего ж тебе тогда не нравится, и вообще ты о чем?

– А о том, что нельзя каждый раз выбрасывать тройку и единицу.

– Почему?

– Parce que c’est mathématiquement impossible[4]4
  Потому что это математически невозможно (франц.).


[Закрыть]
.

Калаж потребовал, чтобы Муму еще раз бросил кости – он совершенно убежден, что тот как-то по-мошеннически держит эти самые кости, потому и выскакивают всё тройка и единица. Алжирец рад был ему угодить, однако настоял, чтобы его предыдущие тройка с единицей ему засчитались. Он выбросил пятерку и шестерку.

– Нет, – не отвязывался Калаж, – держи кости так же, как раньше, в этой твоей жульнической манере, чтобы кости ударились об угол коробки. В тебе вообще все жульническое. Как у всех твоих соотечественников.

– В смысле, вот так? – уточнил алжирец, держа кости именно так, как описал Калаж.

– Вот именно.

– Я всегда кости только так и держу.

– Играй давай!

Бедолага бросил кости, выпали тройка и единица.

– Что я тебе говорил? Каждый раз, как ты бросишь, выпадают тройка и единица.

– Ты совсем сбрендил: понятно, что у тебя мозги как у тапира.

– Не сбрендил я.

– Тогда сам попробуй.

Калаж схватил кости, выпали двойка и четверка.

– Просто я по-твоему не умею. Никогда больше с тобой не сяду играть. Bonne journée[5]5
  Всего хорошего (франц.).


[Закрыть]
.

Он встал, огляделся, увидел меня, подошел к моему столику. Я знал, что читать дальше не получится. Он пододвинул себе стул, подсел ко мне, от души пожал мне руку, поерошил мои волосы, осмотрел помещение с этой новой точки на случай, если по ходу игры что-то пропустил, и заказал кофе.

– Тут невыносимо жарко, – заявил он. Минут через десять встал, допил кофе и сказал, что знает место, где прохладнее: – Идем давай!

Мы дошагали до небольшой французской кондитерской на Холиоки-стрит. Здесь молодые преподаватели часто пили кофе в обществе студентов, когда хотели продемонстрировать неприятие официоза. Именно здесь можно было поворчать, побрюзжать, излить душу преподавателям, которые, несмотря на самые добрые свои намерения, ничего не могли поменять в системе, ничем не могли помочь. Здесь же они встречались с вами, когда им отказывали в зачислении на постоянную должность, и разражались бесконечной воркотней, которая только напоминала вам о том, что в качестве друга вы такое же пустое место, как и они в те моменты, когда вы оказываетесь в заднице. Однако именно здесь – о чем я поведал Калажу – я дважды в неделю давал уроки французского Хезер по ходу предыдущего весеннего семестра.

– Чего за Хезер? – осведомился он.

Хезер была студенткой и байдарочницей. Я заранее вообразил себе, как он станет потешаться над женщиной, у которой голос намного ниже моего. Я рассказал, как однажды по ходу урока Хезер подняла на меня глаза и как бы ни с того ни с сего осведомилась, не хотел бы я стать тьютором в Лоуэлл-Хаусе. Конечно, хотел бы. А откуда такой вопрос, спросил я, и чем она тут может мне помочь. Ответ оказался лапидарнее некуда. «Тогда – без проблем!» Я не понял, что значит это «без проблем». «Без проблем, в смысле, pas de problème», – пошутила она в меру известного ей французского (навыков разговора она так и не освоит). Мрачно, хмуро, слегка грубовато. Поняв, что не убедила, она добавила: «В смысле, с удовольствием!» – «Вы уверены?» – «Конечно, уверена». Заметив, что у меня остались легкие сомнения по поводу ее всемогущества, она для надежности выпалила: «Это, у меня там блат есть». Кратко, четко и по делу. Именно так – что я понял далеко не сразу – Белые Англосаксы-Протестанты выражали свою чистосердечную приязнь, так они воздействовали на действительность, когда им хотелось на нее воздействовать. В то, что у нее есть какой-то блат, я, естественно, не поверил. Однако через месяц мне предложили подать заявление на должность внештатного тьютора.

По утрам она любила заниматься греблей, любила Джордж Элиот, обожала «Персиваля». Поди во всем этом разберись.

Калаж не удивился. Спросил, довелось ли мне потом с ней переспать.

– Нет, – ответил я. – Тут не о сексе шла речь.

– Разумеется, о сексе, – окоротил он меня, – ты просто из тех, кто не врубается, что речь всегда только о сексе. Всегда-всегда.

Может быть, он и прав, ответил я, призадумавшись о Хезер и внезапно сообразив: а вдруг она пыталась сказать мне что-то, чего я не расслышал.

– Очень была уродливая? – спросил он.

– Нет. Довольно сексуальная, несмотря на голос.

Он заставил меня изобразить, как она говорила, каким голосом, как жестикулировала, а под конец расхохотался, когда я согласился изобразить ее акцент во французском.

– Женщины – они все из другого теста, – заключил он и тут же пустился в обычные назидательные рассуждения о нектаринах.

На две минуты.

«Анечка» в тот вечер была совершенно пуста, широкая стеклянная дверь открыта настежь. Сломался кондиционер. Мы заказали два крок-месье – роскошь в рамках моего бюджета, но ведь каникулы на дворе, хотелось себя побаловать. В приглушенном свете, под гудение старого вентилятора на потолке Калаж рассказал мне про свое детство в Тунисе и про учебу во Франции. Специальность: информатика. Он объяснил в подробностях, что такое байт, единица и ноль. Я ничего не понял. Он объяснил еще раз. Все равно непонятно. Он попробовал по третьему разу. Потом бросил.

– Ты просто бездарь безнадежная.

Поняв, что с информатикой перспектив негусто, он стал организовывать банкеты. Женился на своей помощнице-поварихе – кстати, из рассказа явственно следовало, что дело он открыл именно на ее деньги.

– Она меня предала. Уничтожила. Истребила.

Теперь он женат на американке.

– И где твоя жена?

– Без понятия.

– Она что, много путешествует?

– Я же сказал: без понятия. Ты что, слов моих не понимаешь?

Тра-та-та, на сей раз нацеленное на меня. С какой радости я вообще ужинаю с этим хамлом? Я решил разъяснить суть своего вопроса.

– Ладно, не извиняйся. Плевать я хотел. Ладно, – он явно передумал, – давай объясню.

На пять минут.

Они познакомились в бостонском метро. Он только что пропустил поезд до Парк-Сквер и совершенно бездумно чертыхнулся по-французски. Похоже, вы расстроены, сказала стоявшая на платформе женщина. Да, я расстроен. А она подумала, это он с ней говорит. Нет, ничего подобного. Просто выругался вслух. А там – пошло-поехало. С ним так всегда. Через несколько дней они поженились. Вскоре после свадьбы он подал заявление на грин-карту.

А чего его вообще занесло в Штаты?

– Давай объясню.

На четыре минуты.

И почему он вообще заинтересовался компьютерами?

– Ну, видишь ли…

Еще на четыре минуты.

Все истории сплетались в тугой клубок, распутывать их приходилось долго, однако я слушал, поскольку в них были все составляющие современной пикарески. Когда жена-француженка его бросила – попросту выставила за дверь, – он сдружился с итальянской бизнесвумен, на некоторое время перебравшейся в Париж: она наняла его в качестве личного повара. Из повара он превратился в шофера, потом – в секретаря, ответственного за ее светскую жизнь, а потом его повысили до более внятной должности и пригласили пожить с ней в Милане, пока муж в отъезде. Муж вернулся, услышал все, что ему нужно было слышать, и пригрозил Калажа проучить. Тут Калажа посетила мысль, что пора делать ноги, и с помощью ее связей он оказался не где-нибудь, а на Гарвардской площади, пожить у ее лучшей подруги, итальянки, студентки Гарварда – как выяснилось, я ее неплохо знаю и хорошо к ней отношусь.

– Относись сколько душе угодно, – отреагировал он.

Через две примерно недели студентка и проживавший с ней вместе бойфренд отвели Калажа в сторонку и сообщили, что ему, пожалуй, пора поискать себе другое жилье.

«Пожалуй, тебе пора поискать себе другое жилье», – передразнил он, насмехаясь над их заученным произношением. Съехал он в тот же день. Уж лучше скамейка в парке. Уж лучше замызганный пол в столовке для бедных. Уж лучше общественный туалет. Пространство им нужно! Пространство – понятие, решительно им незнакомое: можно подумать, все люди внезапно превратились в галактических мутантов, которым нужны огромные магнитные щиты. «Это я-то кому-то навязываюсь? Да никогда в жизни!» На самом деле в тот день, когда он пропустил тот самый поезд до Парк-Сквер, его только что выгнали с нового места жительства. Год назад об эту пору, заметил он наконец, он слыхом не слыхивал про Кембридж, а уж про Гарвардскую площадь и подавно. А теперь знает про нее столько, сколько никогда не хотел знать. С амерлокской женой они расстались. На деле она тоже выставила его за дверь. Занимается психоанализом. Звать Шелли. Родители богатющие. Еврейка.

– Наверное, не по душе ей был муж-таксист, да еще и араб, – предположил я.

– Не, не в том дело.

– Она плохо говорила по-французски, а ты – по-английски?

– И не в этом тоже.

– Так в чем?

На американок вылился еще один ушат помоев. А знаю я анекдот про араба-некрофила? Знаю. Он мне его на прошлой неделе рассказывал. Так вот, она такой мертвой теткой с ним в постели и лежала. У него левая рука – и та чувственнее. После секса будто выходишь из номера в мотеле: захлопнул дверь, подсунул ключи под коврик – и в свою машину. Даже телевизор не потрудился выключить.

А теперь она с ним разводится.

– Настал момент, – продолжал он, – когда у меня с ней просто перестало получаться. Одеревенел весь. Как мой дружок-алжирец, у которого кораблик не плавает и стрела не летает, у бедолаги, – ты меня понял? Не хотелось спрашивать, какие он принимает таблетки, но один знакомый мне сказал, что здорово помогает арахисовое масло. Я стрескал столько арахисового масла, что у меня цвет кожи стал меняться. А месье Зеб как дрых, так и дрыхнет. Тут я встревожился. Потому как без него, знаешь ли, я никто, у меня ничего нет. Он – мой золотой запас. А потом встретил одну и… бабах! Я – «Спутник», «калашников», паровоз на Транссибе, в котором лошадиных сил в три раза больше, чем во всей кавалерии на битве при Фридланде, крепче дуба, плотнее мрамора и толще, чем ручка на швабре у Зейнаб. – Он рассмеялся. – Все равно я иногда по ней скучаю. Все-таки она была моей женой. Во, – добавил он, доставая крошечную записную книжку.

Снял с нее резиновое колечко, пристроил его на запястье. Раньше я никогда не видел его почерка. Почерк был полной ему противоположностью: аккуратный, несмелый, застенчивый, рука запуганного ребенка из строгой французской колониальной школы, где учат ненавидеть себя за то, кто ты есть (если ты наполовину француз), за то, что ты не француз (если ты араб) и за желание стать французом (если ты им не станешь никогда). Почерк человека, который так и не вырос, в которого вбили искусство каллиграфии. Меня это удивило.

– Читай, – сказал он.

 
Комод.
Проигрыватель.
Телевизор.
Голая гладильная доска.
Торшер слева.
Тумбочка справа.
Маленький ночник прицеплен к спинке кровати.
Ночью спит голышом.
На кровать залезает кошка.
Вонь из кошачьего туалета.
Дверь в ванную не запирается.
Вода в сортире спускается дважды.
Починить невозможно. Еще и душ подтекает.
Вижу Чарльз-стрит. И мост Лонгфелло.
Иногда ничего из-за тумана.
Ничего не слышу. Иногда самолет.
Никто не спит в соседней комнате;
Раньше была комната ее матери,
Она умерла во сне.
Шкаф ее так и не разобрали,
Комод и проигрыватель тоже были ее.
Никто не включает музыку в этом доме.
 

Столько клеймил и поносил свою нынешнюю жену, а потом написал про нее стихотворение в стиле Жака Превера. Он что, пытается мне сказать, что все-таки прилепился к ней душой?

– Тут все правда, – произнес он наконец, забирая у меня записную книжку, надевая на нее резиновое колечко и опуская ее обратно в карман своей куртки.

Подмывало сказать, что и я поверил в то, что это правда.

– А ты ей показывал?

– Совсем сбрендил?

Вид у меня, похоже, сделался страшно озадаченный.

– Просто записал, чтобы ненароком не забыть, как выглядит ее квартира.

«Чтобы ненароком не забыть» – в этом душа и сердце всей поэзии. Хоть один поэт высказывался откровеннее о своем ремесле?

От восторга я лишился дара речи. Водитель такси оказался поэтом-минималистом. Он не только наводил свой неискушенный, но язвительный взгляд на окружающий мир, но умел увидеть самую суть этого мира, попросту перечисляя отдельные предметы. И все это довершалось волшебством двух этих строк: «Никто не спит в соседней комнате» и параллелью к ней – «Никто не включает музыку в этом доме». Нужен выходец из Северной Африки, чтобы так вот уловить сущность безрадостного сурового быта гарвардцев.

– Она утверждает, что я на ней женился ради грин-карты…

– А это так? – осведомился я, ожидая возмущенного, воодушевленного отрицания.

– Понятное дело. Не ради же ее прекрасных глаз.

– Зачем ты тогда пишешь ей стихи?

– Какие стихи?

– Я про эту штуку, где комод, проигрыватель и гладильная доска.

Этим я его вконец озадачил.

– Ты что, совсем тупой? – Смотрим друг на друга в полном недоумении. – Стихи? Я? Мне адвокат дал список вопросов, которые задают в Иммиграционной службе. Они там ребята ушлые, хотят убедиться, что вы действительно живете вместе, по-супружески, что брак ваш не выдумка ради того, чтобы заполучить грин-карту и остаться в этой стране. Просят описать спальню, какую она носит пижаму, где держит свою диафрагму, трахаетесь ли вы на кухне…

Тра-та-та.

– Чтоб я да писал стихи… ей? Ты бы на морду ее поглядел.

И он тут же изобразил ее рот, оттянув нижнюю губу так, чтобы обнажились десны.

– Она как рассмеется с этими своими деснами – твой член тут же пускается наутек. Я ее целу́ю и не могу думать ни о чем, кроме стоматологов. А оральный секс!.. – Он трясет плечами, изображая дрожь. И снова испускает свой громовой хохот. – Она, однако, отобрала у меня единственную крышу, какая была у меня в этой стране. Теперь у меня из всей собственности только мое такси. И мой зеб. Всё. Я, как женщина, сам пришиваю себе пуговицы и, как рыбак, штопаю свои рубашки, причем рыбу я терпеть не могу, и в моем мире мужик, который сам латает себе носки, не мужик.

Нащупывает спусковой крючок. Еще секунда – и из уст потоком польются инвективы.

Однако очень скоро в «Анечку» вошла женщина. Ухоженная, красивая, с дивной кожей.

– Француженка, – определил он. – Француженка и еврейка.

– Ты откуда знаешь? – прошептал я.

– Да уж знаю. Поверь!

Я попросил его потише.

– Она на нас смотрит.

– Тем лучше. Смотрит, потому что хочет с нами заговорить.

После чего он бубнил дальше про свою жену, про ее зубы, свои зубы.

– У тебя зубы тоже очень так себе, – заметил он. Тяжело вздохнул. – В ближайшее время, – добавил он, – придется вернуться и послушать Сабатини, гитариста, который сегодня выступает в «Алжире», потому что я очень люблю гитару.

В том, как он произнес «Сабатини», было нечто натянутое, наигранное и бархатистое. В каждом слоге звучал декламаторский перелив, а голос взмыл на целую октаву. Это – сообразил я – делается ради только что вошедшей женщины. Он расставляет декорации. Сам на нее не смотрит, но мысли его и слова как бы нацелены на нее одну.

Настал момент, когда ему сделалось невмочь терпеть молчание между нашими столиками.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации