Текст книги "Преподаватель симметрии"
![](/books_files/covers/thumbs_240/prepodavatel-simmetrii-84279.jpg)
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Вряд ли нас определят в ту же часть.
– А жаль, мы неплохо сработались.
– Ну тогда прощай… – Капитан и лейтенант крепко пожали друг другу руки.
– А может, все-таки ничья?
– Ты думаешь, его оставят на сверхсрочную?
– Судья разберется.
– Ну тогда, может быть, еще
НЕ КОНЕЦ
Постскриптум
«Я единственный человек в мире, который мог бы пролить некоторый свет на загадочную кончину Урбино Ваноски», – заявил я в самом начале. И был неправ.
Темно.
Конечно, я пришел к нему в назначенный день и час, точно по договоренности. На мой звонок он не откликался. Протоптавшись в холле около часа, я рискнул подняться и постучать – ответа не последовало, толкнул дверь… Она была не заперта, а комната пуста и удивляла своей прибранностью. Койка была строго, даже как-то по-армейски, заправлена. На подушке лежала накрахмаленная рубашка с весьма необычным галстуком и бритва «Жиллетт». Это была как бы голова. Телом была машинопись романа «Исчезновение предметов». На месте кнопки зияла дыра.
Я нагнулся заглянуть: чернота ощущалась сквозной и бесконечной. Абсолютная тьма. Человек бы туда не пролез. Во всяком случае, я не решился просунуть туда ни руку, ни даже палец.
Темно. После него остались только книги и черная дыра. Как это у него где-то сказано про литературу как про наиболее безотходное производство? «Горстка праха в костре тщеславия…» – кажется, так. Где-то затерялся еще и сын… под вопросом. От Дики или от Лили? От кого еще? Ничего, появится наследство – объявится. Звал он его как-то странно, как собачку, – Бибо.
Я сграбастал рукопись, без колебаний забрал и галстук, поколебавшись, прихватил и бритву. Поискал глазами фотографию с троянским облаком – ее не было.
Но темный, невыцветший прямоугольник обоев под ней (из-под нее?) оставался.
С кнопкой было проще и сложнее. Хозяин отельчика оказался милым человеком и даже читателем Ваноски. Он и установил эту кнопку вместе с вентилятором и вытяжкой, чтобы Урбино хоть как-то проветривался. Только это не его дыра! он и не думал ничего размонтировать!
«После каждого приличного автора должна остаться неопубликованная рукопись», – цитирую Ваноски из нашей единственной (оказалось, последней) беседы.
Я выступил открывателем и публикатором «Исчезновения предметов», с чего и началась моя успешная издательская карьера.
Э. Т-Б.
Что-то с любовью…
(My Father’s Paradisе[48]48
From the Teacher of Symmetry by A.Tired-Boffin (Урбино Ваноски).
[Закрыть])
Учениями различными и чуждыми не увлекайтесь; ибо хорошо благодатью укреплять сердца, а не яствами, от которых не получили пользы занимающиеся ими…
Итак выйдем к Нему за стан, нося Его поругание.
Послание Апостола Павла к евреям, 13:9,13
Он пошел и умылся и пришел зрячим.
Тут соседи и видевшие прежде, что он был слеп, говорили: не тот ли это, который сидел в пыли и просил милостыни?
Иные говорили: это он, а иные: похож на него.
Он же говорил: это я.
Евангелие от Иоанна, 9:7–9
Часть первая
Вылитый отец
Тайна рождения, видите ли, его занимала. Рассеяв детей по свету, он не понимал, откуда они взялись. Не иначе как, отодвинув пяточкой облачко, подтолкнули случайных друг к другу: пусть будут хоть эти. «Этим» потом гадать, швыряя посуду, хватая друг друга за горло: что я в тебе нашла? чем ты мне отплатила?
Странные эти идеи привели его в конечном счете к неплохому результату: его исследования о нерожденных детях приобрели мировую славу, стали сенсацией, мелькнувшей на страницах газет.
Во всяком случае, сын его, Ваноски-младший (Бибо), по чистому совпадению познакомился со славой своего отца на борту немыслимой японской этажерки, смело перелетевшей Филиппинское море. То был желтый листок «Файнэншл таймс» за прошлый год.
«Нет чтобы вплотную заняться рожденными…»
В подслеповатый иллюминатор видел он под собою то же море, по которому приплыл в Гонконг. В первый и последний раз ехал он к отцу, и отец своей, странной теперь, волей заставлял его все делать впервые в жизни – и плыть, и лететь. «Как и возникнуть…» – ухмылялся сын и когда плыл, и когда летел, стирая со щеки соленую каплю, в первом случае – морскую. «Как, впрочем, и во втором…» – подумал сынок. Мысль о капле, из которой все, была головокружительна. Как море под самолетом.
«Большие деньги!» – некстати подумал тогда сын.
Итак, вопрос рождения был изучен отцом не на собственном примере, а исходя из скромных данных, собранных им на одном из островков Филиппинского архипелага. Идея была проста: дети рождаются или не рождаются не по одной лишь доброй или злой воле родителей – тут есть кое-что еще. Как эмбриолог отец находился в зачаточной стадии развития, сама идея была не так проста, как нова, и потому была оценена по достоинству, то есть: все богатство на обратном пути поместилось в одном саквояже – три полена…
Буквально…
Два из них были самодельным распятием – пришлось их развязать, чтобы улеглись на дно. Как ни старался сын не повредить кожаный шнурок, чтобы по прибытии домой связать их так же, тот лопнул; обрывки его сын тщательно завернул в платок. Распятие было инкрустировано кораллами и раковинами причудливой формы в виде рыб и ангельских крыльев; по-видимому, отец выудил их в полосе прибоя, как и обе перекладины, вылизанные морем и выжженные солнцем с подлинным мастерством.
Обломки кораблекрушения…
Впрочем, не нам судить о его масштабах: обратный путь предстоит еще не так скоро. Сначала – о третьем «полене».
Третье полено представляло собой цельную вещь.
Это был некий не то кентавр, не то Пегас местного производства. Такого же мореного дерева, как и распятие, и тоже инкрустированный, но в этом случае костью с весьма искусной резьбой. Сочетание примитивности формы и искусности резьбы впечатляло.
То же прямоугольное полено, но обрамлено кудрявым деревянным заборчиком. Из этого огородика растут четыре палочки, стало быть, ноги; на этих щепочках – еще одно поленце, поменьше и полузакругленней, стало быть, туловище. Деревянная же и шея – столбиком. А на шее – не морда, а лицо. Лицо Коня было благородным и бледным, потому что тоже из кости. Очень уж королевские, подчеркнуто европейские черты. Взгляд строгий, даже суровый. И корона на голове. Внутри короны была пустота, углубленьице. То ли для свечи?.. Сын поковырял ногтем грязь – может, еще что было? Ничего. Крылья и хвост – это была уже красота, власть над формой. Вот только что это была за кость? Слоны в данной местности не водились, моржи тоже. Крылья были съемными, вставлялись в туловище. Примитивность шпоны, как и столярность прочей работы, приводила к мысли о культе, о протезе, об инвалиде. О, этот инвалид был художник! Бибо представлял его себе сидящим под пальмой, в пыли, рядом с отцовским бунгало: острый ножик в руке, рукоятка обмотана изоляционной лентой, как та же культя, выставленная на солнце. Инвалид напевает. Мотива сын уже не различал.
Хвост у Коня, однако, был несъемный. Намертво приделан.
Удобно было перевозить вещь, сняв крылья. Они были увязаны в тот же платок, что и обрывки кожаного шнурка.
«Устроился в своем раю!..» – ворчала мать, пошвыривая посуду.
Восьмилетний Бибо представлял себе это так: НЕкухня, НЕпосуда. Кухня и посуда – это был ад. Там черти готовят грешников. НЕпосудой в доме была одна вещь – маленькая хрустальная рюмка в виде пивной кружечки, с ручкой; ее еще бабушка подарила дедушке, чтобы тот принимал свое лекарство. Дедушка был фигурой еще более мифической, чем отец: дед попал в рай лет за двадцать до рождения Бибо, названного так пышно в его честь, что Бибо легко забыл свое полное имя и остался на всю жизнь с ласковой кличкой, как новорожденный. Кружечка деда оставалась навсегда старшей реликвией, и мама не разрешала ею пользоваться. Поэтому в те счастливые часы, когда он уже возвращался из школы, а она еще не возвращалась с работы, Бибо завладевал ею и пил из нее чай под фикусом, будто это ром и пальма, именно так представляя себе отца в раю.
«Устроился как у Христа за пазухой!..» – еще говорила мать.
Запазуху Христа было представить себе труднее.
Бибо завел себе хомячка: выменял на фотоувеличитель – единственное, что оставалось в доме от отца. Хомячка он полюбил, гладил его по золотистой спинке, и тот становился плоским, как лужица, взглядывал живыми глазками из-под его гулливерского пальца. И хомячок отвечал взаимностью: сам подставлялся, сам забирался в карманы и рукава… но стоило сунуть его за пазуху, как начинал он судорожно барахтаться, будто тонул, цепляясь своими удивительно чистыми, наманикюренными коготками. И Бибо казалось, что в хомячке помещается еще кто-то, кто из него так смышлено выглядывает и рвется наружу.
«Ну, где у тебя душа? Скажи, где твоя душа?» – допытывался Бибо, уверенный, что это именно она рвется наружу, будто ей тесно и в самом хомячке, а не то что за пазухой.
«Ну куда ты, дурачок, лезешь? Разве тебе не тепло, не хорошо? Ведь кто тебя еще любить будет, кто о тебе, как я, позаботится? Ты же у меня здесь как в раю… Чего тебе мало?»
Хомячку же было мало, он не внимал доброму отеческому наставлению и все яростней цеплялся своими ухоженными коготками, чтоб вырваться на поверхность.
«Дурак! У него же все было!..» – приговаривала мать, имея в виду:
дом,
сына,
работу,
успехи на работе,
что еще?
что еще человеку надо?!
Себя имея в виду.
Однажды пришла редкая подруга, они распили с матерью бутылочку и, не обращая внимания на маленького школьника, повели такой разговор… Сначала как бы о здоровье – о печени, о почках. Печень, или желудок, или что там еще… переходили в отца. Отец болтался в разговоре на ниточке, как сувенир на лампе.
Такой дракончик. С бусинками глаз, как у хомяка. Болтаясь, он взмахивал крыльями, пытаясь вырваться за пределы круглого света в дружественную ему тьму. Мама, разрешая сыну как бы все, кроме заветной кружечки, не давала ему играть и с дракончиком. Это был подарок отца.
– Может, у него что-то с любовью? – задумчиво произнесла подруга. Так странно сказала – будто с той же печенью или легкими.
– Ничего у него с любовью, – поджав губы, отрезала мать.
Все трое, а то и четверо, а то и пятеро, если включать отца и то, что подруга или мать имели в виду, в виду имели разные вещи и еще столько же подразумевали.
Сын насиловал хомячка, и тот таки цапнул его за палец.
Уколы были болезненны: от бешенства, от столбняка… Хомячок был сослан в школьный зоопарк. Сын важно носил толстый белый палец на перевязи.
– Что у тебя с рукой?
– Ничего у меня с рукой, – важничал Бибо.
И баюкал больную руку, как любовь.
– Пустяки… – небрежничал он.
– Вылитый отец… – вздыхала мать.
Именно в такой момент сладко было представлять себе, что уколы не помогли и он умер от болезни, оказавшейся-таки смертельной. О, как они все рыдали!
И отец прилетал на похороны.
– И что ты в нем нашла? – Подруга отодвигала альбом в сторону и приканчивала бутылку.
– Улыбку и… уши! – смеялась мать, почему-то счастливо.
– Уш-ши?
– У него были необыкновенно красивые уши…
Подруга еще раз прищуривалась на фотографию, еще раз проверяла пустоту бутылки, одинаково ничего не находя.
– У меня, кажется, осталось еще немного ликеру… – говорила мать, удаляясь на кухню.
Подруга была некрасивой, незамужней и бездетной.
Мать была красавица.
Так считал сын, у себя в комнате рассматривая собственные уши и тоже ничего такого уж не находя. Скорее, даже никогда не видывал он ничего столь же уродливого, как само по себе ухо.
«Даже странно, что такая вещь – наружу», – подумал сын.
И тут кто-то рассмеялся ему в лицо, прямо из зеркала.
Он не узнал себя.
Никогда еще ему не доводилось видеть свою улыбку.
…Бибо опаздывал на похороны отца.
Неблизкий, прямо скажем, конец. И очень уж недешевый.
К тому же во всем белом. Двадцать один год. Впервые в тропиках. Вот только пробковый шлем забыл… О трауре он не успел подумать.
Когда он его в последний раз видел?.. Было ему уже четырнадцать или еще не было?
Надо же, семь лет прошло! Как не бывало… Интересно, перерос ли он своего отца? Тогда отец был почти на голову выше. Он хорошо запомнил это, когда они вместе склонялись над ванночкой, гипнотизируя проявляющееся изображение – там время шло вспять, и это заколдовывало.
Сын запомнил отца в красном свете. При дневном свете он исчезал.
«Светочувствительный какой…» – усмехнулся сын.
«Как же я теперь пойму, какого он был роста? Рядом, что ли, ложиться?» – Сын рассмеялся.
Хоронил он впервые.
Бабка померла, когда он еще в Итон ходил. Как раз был ответственный матч… У матери были странные представления о том, что необходимо сыну: ему было необходимо готовиться в это время к переэкзаменовке. Смерть была бы слишком сильным впечатлением для мальчика…
Все было теперь впервые: пароход, самолет, тропики, белые брюки, рубашка апаш… смерть. Сын ерзал в кресле и делал подобающее случаю лицо: никто ведь вокруг не знал, что…
И он не знал, что. На лице у него был… восторг.
Парусиновые туфли были ему к лицу.
От Сингапура он поторапливал самолет в воздухе, будто втайне от себя рассчитывая застичь отца еще живым. Несмотря на приличествующее обстоятельствам, ему все было смешно: как он замазывал зубным порошком пятнышко на парусиновой туфле в туалете, как он пришпоривает теперь эту содрогающуюся предсмертной дрожью этажерку. Стюардесса, черная красавица, застигла его улыбку, и взгляд ее тут же углубился и потемнел. И так было откровенно это изменение, что Бибо понял, что улыбнулся вдруг улыбкою отца.
Наследство…
Он тут же отвернулся, как бы выглядывая в иллюминатор, смущенный откровенностью любви, разлившейся лужицей в тесном проходе… крыло разорвало облачко, и он не успел увидеть отца.
У загорелого таможенника купил себе, однако, черный платок на голову и сандалии.
Здание аэропорта являло собою хижину из бамбука, крытую пальмовыми листьями.
Слава богу, шлемов здесь уже никто не носил.
Солнце здесь не проглядывало сквозь духоту.
Не успел!
Не только застать его живым… но и мертвым.
Более того, ни креста, ни могилы, ни камня, ни кубка с пеплом, ни поляны, на которой бы этот пепел развеяли…
Ничего не осталось.
Сын стоял посреди отцовской хижины, задрав голову: там было голубое небо.
Но еще страшнее была сама дыра.
Местное следствие только что закончило работу, и все оставалось нетронутым. Сын был первым посторонним, проникшим сюда. Не считая тех, кто мог тут побывать до полиции. Но туземцы были так напуганы, что вряд ли… К тому же они боготворили хозяина.
Боготворили…
«А не могли его убить именно поэтому?»
«Версия не лишена любопытства», – согласился полицейский.
Именно так и сказал.
Информация столь неожиданно, со всех сторон обнимала сына – ему казалось, он с неба упал, в ту же дыру.
Якобы случилась чудовищная тропическая гроза, молния ударила в крышу, отец, по-видимому, испугался и выбежал из хижины, и дальше… Дальше непонятно – дальше он пропал. Были найдены поодаль, на краю леса, у самого моря его ряса, сандалии, нашейный крест и вот это…
Это – был тот самый «кентавропегас».
Наследство…
Будто отец выносил в панике все самое ценное. На полу валялось распятие, в осколках битой посуды – оказалось, аптеки: отец пользовал туземцев понемногу солью, спиртом, водой и травами. Травы продолжали висеть по стенам. Они очень хорошо у него выздоравливали, туземцы. Лечиться любили больше, чем молиться.
Теперь разбежались кто куда. То ли со страху, то ли от полиции.
Только один и остался… Сквозящие дыры-язвы на руках и ногах приковывали внимание. Трудно было их видеть – невозможно отвести взгляд от этих стигмат… Он сидел у хижины, скрестив ноги по-турецки, и раскачивался, как болванчик, подвывая и крестясь жуткой культею. Он был юродивый, прислуживал отцу левой рукой.
На вопросы мычал, указуя язвою в небо.
Горе его было неподдельным. В свидетели он не годился.
Дырою он указывал на дыру.
Утонул?..
Да, он любил купаться в грозу. Но не утонул – это точно.
С чего бы такая уверенность?
Мы бы его уже нашли.
А вы разве искали?
Конечно. Мы и сейчас ищем. Не утонул он.
Зачем же вы ищете! Для протокола?
И для протокола. По долгу службы.
Но не вознесся же он?!
Полицейский снисходительно пожимал плечами: «Скорее всего, он в лес убежал».
«Хорошо-хорошо. Зачем же он голый в лес убежал?»
«А испугался. Бывает… Нет, тигров тут не водится. Они еще при испанцах были перебиты».
«А что вот это за следы?»
Две непонятные ямы на полу хижины заполнились водою, прямо под дырою в крыше.
«Ямы как ямы».
Следствие было не столько законченным, сколько исчерпывающим. То есть закрытым.
Но ямы не были как ямы. Они были слишком симметричны, составляли пару. И образовались они как от удара. Но никаких посторонних предметов в хижине не наблюдалось. Никакого болида.
И цепь на кресте не была порвана, будто его аккуратно сняли через голову, как перед купанием. И ряса была застегнута до верхней пуговки – как он из нее выскользнул?
И дыра в крыше – как такая могла образоваться? Даже если молния, даже если болид?
Листья и дранка не свисали вниз. Они были вывернуты так, что хижина снаружи напоминала гигантский цветок. Лепестки были ржавого цвета, опалены.
Будто в хижине взорвалась бомба.
Но тогда была бы и воронка, и стены бы развалились…
Или будто из хижины выстрелили ядром, и остались две вмятины от лафета.
Но куда же тогда делась сама пушка? И как бы ее туда втащили? Дверца в хижину была в целости и сохранности, даже занавеска не повреждена. И в нее, согнувшись, еле проникал один взрослый человек…
Больше всего сына смущала дыра.
С берега были слышны удары тамтама и протяжное завывание.
Заинтригованный, он вышел к морю. «Куэнтеро Бич» – было выведено неровно дегтем на дощечке, прибитой к колышку. Именно здесь была найдена одежда.
– Что такое «куэнтеро»?
– Так… болтун, – пояснил полицейский. – Сказочник, – добавил он чуть более почтительно, поймав взгляд Бибо. – Вам знаком этот почерк?
Дощечка была от почтовой посылки; на обороте он прочел обратный адрес, писанный материнской рукой.
– Это мой адрес! – изумился он.
Полицейский удовлетворенно кивнул.
Песочек был тонкий-тонкий, белый-белый… Как было не оставить сандалии на берегу!
Под тем же колышком.
Долгоносые челноки сновали по штилевой закатной воде. Оттуда и доносились интересные звуки. Они распространялись плоско, скользили, тыкаясь в прибрежную полосу вместе с вялой белой ленточкой прибоя. Черные силуэтики на грани воды и неба, на малиново-лиловом, сизеющем с исподу и пылающем багрянью повершью фоне…
– Что они делают? Ловят рыбу?
– Они ловят вашего отца.
Как тризна все это было избыточно красиво. Как всегда, при столкновении с подобными эффектами, Бибо чувствовал себя немного неловко. Не столько пред чем-то высшим, сколько перед самим собой: как от чьего-либо бестактного поведения, на которое и следовало бы не обратить внимания, но не устоять было. С легкими мыслями о природе и пределах искусства он машинально наклонился, чтобы подобрать ракушку. Волна с ленивой чувственностью вылизывала его стопы… ракушка была в форме ангельского крыла.
Как раз такими инкрустировал отец свое распятие!
Сын тут же набрал целую пригоршню – не мог остановиться. Из створок раковин получались крылья, из обломков кораллов – рыбы… Смерть попирала смерть.
Тем более если он скормил себя рыбам…
Не получалось.
У каждого по-своему: у полицейских – вот так, а у сына – вот эдак.
На обратном пути он не нашел своих сандалий…
Почему-то не получалось, что отец погиб.
Пока полицейские вели следствие о пропаже сандалий, подозреваемые разводили костер, носили доски, щиты, чурбаки – устанавливали столы.
Стремительно темнело, на лодках зажглись факелы, перестук барабанов стал еще более таинственным, и Бибо настолько рассердился на непонятность и неподвластность происходящего, что полез в воду.
Полицейские почти силой пытались удержать его, утверждая, что он теперь ценный свидетель и они обязаны оберегать его личность. Тем более что ему теперь будет необходимо отстаивать и права этой своей личности. Бибо переставал что-либо понимать.
– Нельзя купаться на закате! – увещевали его. – Лихорадка!
– Постерегите лучше мои брюки, – парировал он, – чтобы их не постигла участь сандалий…
И он таки вырвался из их уз и уплывал все дальше и дальше, с остервенелым наслаждением раздвигая маслянистую, уже начавшую фосфоресцировать воду, будто с намерением никогда не вернуться. Возвращающиеся лодки попадались ему навстречу, с бортов что-то кричали, размахивая факелами, а он все плыл в этом море, возможно, растворившем в себе его отца, возможно, ставшем его отцом, – растворяясь в отце…
…И когда, обессиленный, выплеснулся на берег, и его подхватили многие руки, и обступили, радостно щебеча, туземцы, и когда жадно хватил виски из фляжки, поднесенной ему полицейским, и когда, уже растертый жестоко полотенцем, уже в непропавших таки брюках сидел за общим столом, обжигаясь запеченной в пальмовом листе рыбой, запивая ее пальмовым же вином, ему казалось: какие милые люди! И как прекрасна жизнь! И что все это – не иначе как подарок отца.
Наследство…
– Изумительная рыба! Что это?
– Лапу-Лапу.
Выяснилось вот что. Что Лапу-Лапу – это не только рыба, но и самый замечательный человек. И отец его был Лапу-Лапу. И он сам оказался Лапу-Лапу. И вино было Лапу-Лапу. И даже шеф полиции был Лапу-Лапу. И море было Лапу-Лапу. И ночь была Лапу-Лапу, и звезды.
И каждая звезда в отдельности, и все они вместе.
Лапу-Лапу был еще и сам по себе Лапу-Лапу.
И только один человек никогда не был Лапу-Лапу – этот человек был Магеллан.
Магеллан высадился, как утверждали туземцы, а полиция не отрицала, точно в том месте, где они сейчас сидели. Десант высадился даже без шлюпок – попрыгали прямо с борта каравеллы, в латах, с обнаженными мечами, в воду и стали тонуть, как утюги. Туземцы же были почти не вооружены, а только обнажены. Могучий Магеллан сражался как лев, но доспехи его заполнились водой и стали неподъемными – тут-то его и настиг легкий и меткий дротик туземного вождя. Лапу-Лапу было имя этого героя.
Выяснилось вот что. Что отец в этой хижине, собственно, и не жил. Лишь наезжал. А жил он в Цебу, рядом с могилой Магеллана.
Да, убит Магеллан был здесь, а похоронен там…
Давая эту информацию, полицейский улыбался слишком вежливо.
В Цебу так в Цебу – голова раскалывалась от пальмового…
В Цебу Бибо зато выехал по-царски – босой, в полицейском экипаже.
Это достижение технической мысли тоже называлось Лапу-Лапу: в основе своей «студебеккер», на тракторных бесшинных колесах, с пропеллером от цеппелина и двумя могучими оглоблями, в которые впряжены были четыре реквизированных местных буйвола. На флагштоках развевались стяги с изображением драконов.
Дракон это и был. Двигатель на нем работал независимо от ходовой части, периодически взрываясь облаком непрозрачного дыма, и, когда экипаж выплывал из него, восторженных ребятишек, бежавших за ним, становилось еще больше, и тогда казалось, что именно они являются подлинным двигателем этого прогресса. По крайней мере хвостом дракона они были. Потому что, когда рассеивалась дымовая завеса и они становились видимыми, тогда и продолжалось движение. В остальное время волы мирно спали, как и положено ночью.
К замечательным, лирообразным рогам их были привязаны разнообразные ленточки, как и ко всему остальному. Также этикетками рома, текилы, зубного порошка и туалетной воды было оклеено все, не исключая тех же рогов. И только один лишь пропеллер не вращался, хотя и был, по-видимому, доминантной частью сооружения, потому что вращал его время от времени собственной рукой старший полицейский офицер.
Когда очередной дым рассеивался, можно было отметить на лицах полицейских неуправляемое выражение наслаждения: наркотическое действие выхлопных газов на местное население не вызывало сомнения.
Не то Бибо. Он кайфа не словил. Выплыв из очередного облака дыма, обнаружил себя прикованным наручниками к стойке этого тряского сооружения.
И полицейский многозначительно продемонстрировал ему его сандалии.
Дальше все шло как по маслу.
После некоторого затемнения, как ему показалось, недолгого, происшедшего то ли от очередного выхлопа, то ли от удара головой о стойку во время очередного сотрясения транспортного средства, Бибо обнаружил себя за решеткой.
В буквальном смысле. В клетке.
В клетке он себя обнаружил, моделирующим пространство участка. Пространство было многофункциональным. Участок состоял из свободы слева и тюрьмы справа. Свободу с тюрьмой соединял коридорчик между двумя, друг напротив друга, клетками: одной – застекленной и другой – зарешеченной. В застекленной сидели полицейские, курили, у них даже телефон был. Они непрестанно крутили ручку магнето и недослышивали. И тогда поглядывали то в зарешеченную сторону, напротив, то есть на Бибо, то на входную дверь, направо. Дверь на свободу периодически хлопала, выпуская полицейских и впуская гражданское население, но уже не выпуская. Решетка была от пола до потолка, с дверцей и навесным замком. Бибо обнаружил, что полицейскому было лень каждый раз отыскивать ключ и отпирать и запирать замок, что он навешивал его, не запирая, когда впускал к нему за решетку очередного посетителя слева, со свободы. Ими постепенно оказались двое юношей и две девушки. Юноши поместились слева, а девушки справа и теперь оживленно переговаривались, не обращая внимания на сидевшего посередке Бибо, будто он был такой же принадлежностью клетки, как и общая лавка, на которой они все сидели уже впятером, тесно соприкасаясь.
Соприкосновение рождает понимание, не иначе. Иначе как бы он вдруг стал понимать эту чудовищную помесь испанского, английского и еще какого-то неведомого птичьего наречия, из которого «Лапу-Лапу» было единственным уже известным ему словом? Они и друг друга-то понимали с некоторым затруднением, поскольку говорили на диалектах, различавшихся пропорцией тех же языков, их составивших.
Одна беленькая, другая черненькая…
– Уайт Мери, – представилась черненькая, сверкнув зубами и белками. И ему тут же показалось, что он ее хорошо знает…
– Стоп, Бьянка-Мария! Шат ап! – Хором сказали юноши.
– Хи килд куэнтеро Лапу-Лапу! – беленькая, с восторгом.
– Бибо, – представился Бибо, отпуская наконец черную руку. Никогда еще не держал он в своей такой красивой кисти…
– Эсте соспечосо лук симпатико… – девушки.
– Сентадос ор кульпа дэ эль, шит… – юноши.
– Мапуче… Пакос малтидос!.. Трут-рука лапу-лапу лав… Коррида алиби форевер… Фортуна кирикака невермор.
Еt сеtега. Как Франциск Ассизский, он понял вдруг, но со всей очевидностью следующее:
что все пятеро, включая Бибо, проходят по одному делу;
что задержали их за нарушение паспортного режима;
что их отпустят, как только они выполнят роль понятых;
что хотя бы один должен дать соответствующие показания;
что опознать они должны именно его, Бибо;
что соответствовать показания должны тому,
что он убил своего отца.
«Ну, раз так», – подумал Бибо и тут же уснул, доверчиво склонив голову на плечико Бьянки-Марии.
Теперь Белая Мери не дышала и не шевелилась, а только шикала на сокамерников, которых их поза весьма развлекала.
Он видит отца.
Обжитая такая могила. Под корнями большой сосны.
Почти уютная келейка. Почти тепло. Света мало. Отец бродит со свечкой, загораживая ее ладонью. Озабочен. Деловит. Будто сердит или нервничает. Будто опаздывает. Куда? Куда ему теперь-то опаздывать?.. Что-то ищет. Что? Что ему еще нужно? Собирается в дорогу? Куда теперь?
Пространства мало. Еле повернешься. Песочек тогда просыпается меж корнями. Однако все поместилось: откидной дощатый столик и топчан. Струйки песка проливаются на них. Отец смахивает песок рукою… Рука как рука. Красноватый свет, отражаясь от ладони, падает ему на лицо…
Лица нет. То есть оно есть, но его нет.
Ничего страшного, сын его не боится.
Только невыносимое чувство жалости и тоски: папа! Ну что же это ты?..
Суровость, вот что.
Отец не улыбается.
Он в рубище. Именно рубище – настоящее, словно его трогаешь. Не на картинке, не на гадальной карте Таро. И песок – настоящий – словно скрипит на зубах.
Песок застрял в складках рубища.
По-настоящему осыпается с него…
Может, отца похоронили заживо?!
Такое ведь бывает. Редко, но бывает. Все знают об этом. А все торопятся похоронить. Почему они так торопятся?! Боятся. А чего бояться?..
Надо срочно принимать меры!
Отцу надо помочь, это ясно. Только – чем?
И тут же становится понятно, чем…
Они уже вдвоем, в лондонской квартире. Матери нет дома. Отец торопится. Ему надо успеть обратно. Почему-то на трамвай. На трамвае он сюда и приехал. Кое-что надо взять. Фонарик нужен, спички, веревка… Сын неукоснительно все это приносит, а отец собирает за пазуху, предусмотрительно подвязавшись веревкой – мне пора.
– Может, тебе деньги нужны? На трамвай…
Нет, деньги как раз не нужны.
Денег, как и улыбки, здесь нет.
Сначала, по одному, были вызваны направо, в тюрьму, юноши.
Вышли они вместе, держась за ручки мизинчиками. Кивнули дежурному на спящего Бибо и беспрепятственно вышли на свободу.
Следом были вызваны девушки.
– Прости, Бибо, мне пора… – Бьянка-Мери пыталась осторожно переложить его отяжелевшую голову на скамейку, но он проснулся и теперь не понимал, где он.
Девушек продержали подольше, чем парней. Вышли они несколько потрепанными.
Пока беленькая выторговывала у дежурного назад свою сумочку, черная осторожненько просунула в клетку свою чумазую лапку и подкинула скомканную бумажку.
– Пакос малтидос! – прошептала она как пароль.
– Бай, симпатико! – помахала беленькая сумочкой, и дверь на свободу захлопнулась за ними.
Бибо требовал назад свой бумажник: там были паспорт и деньги.
Слово «валюта» вызывало особенно ласковую улыбку полицейского. И Бибо уже просил хотя бы паспорт…
Лицо полицейского делалось серьезным.
Когда Бибо потребовал связаться с консулом, полицейский сделался суровым. Покопавшись, достал из глубокого ящика его сандалии… покрутил ими укоризненно у всех на виду.
«Как они могут послужить уликой?» – ухмыльнулся про себя Бибо, на секунду прикрыв глаза и увидев отчетливо бедную кухоньку, трех мелких деток и плачущую рыхлую женщину в черном платке. Он потряс головой, отгоняя видение.
– Вам скоро будет плохо, – сочувственно сказал он.
– Вы оскорбляете честь мундира! Вы никуда отсюда не выйдете!
Полицейский угрожал, но был испуган. Возможно, более самим фактом своего испуга…
– Я с удовольствием у вас посижу, – сказал Бибо, в свою очередь удивляясь собственному спокойствию. – До тех пор, пока вы не вернете мне сандалии!
Полицейский тщательно припрятал сандалии и устремился налево, хлопнув дверью в тюрьму.
Бибо остался один.
«Безвыходным положением называется такое, из которого есть только один выход». Кто это сказал?..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?