Текст книги "Адмирал Колчак. Жизнь, подвиг, память"
Автор книги: Андрей Кручинин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
«С возникшим с первых же дней переворота Советом матросских депутатов Черноморского флота у меня отношения первое время были хорошие, добрососедские… – расскажет позднее Колчак. – Я считал, что учреждение полезное и будет способствовать сохранению спокойствия и порядка во флоте; постановления Совета, прежде их введения в жизнь, обычно представлялись мне, с моими указаниями по поводу них считались;… добрые отношения сохранялись и с Советом рабочих депутатов Севастопольского порта». Правда, со стороны севастопольского Совета наблюдались попытки подчинить себе Военно-Исполнительный Комитет, оставляя ему лишь «права административного органа» флота (?), но 30 марта оба органа объединились в «Совет депутатов армии, флота и рабочих», причем понятно, что в таком городе, как Севастополь, влияние моряков неизбежно должно было стать преобладающим.
Воздействовать на матросов обе враждующие силы – государственническое и экстремистское течения – пытались, в общем, сходным образом, и не следует категорически обвинять правительственно-оборонческо-военный лагерь в неумении подбирать аргументы или излагать их языком, понятным «народным массам». Вот, к примеру, что говорилось в выпущенной севастопольским Советом 12 апреля листовке «Какой нам нужен мир?»:
«В последние дни в Севастополе горячо обсуждается вопрос о том, на каких условиях мы можем заключить мир, и главное, нужны ли нам Босфор и Дарданеллы… Во время нашей войны с Японией Германия заставила нас под угрозой войны заключить торговый договор, по которому мы уплачивали немцам миллиардную контрибуцию… А на Босфоре и Дарданеллах немцы поставили своих офицеров, генерала Сандерса, свои пушки, свой флот: Гебена и Бреслау. Без шуму и крику немцы заняли выход из русского Черного моря и надели удавку на шею России… Война началась от того, что: 1) немцы хотели нас поработить постепенным захватом земель, торговым договором, влиянием на всю нашу жизнь, внося всюду деспотизм и рабство; 2) немцы заставляли нас тратить одну треть всех народных денег на военные нужды; 3) немцы, захватив Босфор, надели нам удавку на шею…»
Авторы обращения апеллируют почти к тем же меркантильным чувствам, что и революционеры-экстремисты. В оборонческом лагере раздавались, конечно, и слова о верности долгу, о сохранении союза с другими державами Антанты, но наряду с ними, как видно из процитированного, народу объяснялось, что экономические тяготы в значительной степени связаны с германской политикой, что ставшие на митингах пресловутыми Дарданеллы нужны не министру Временного Правительства Милюкову, а России, для которой немецкий контроль над проливами является «удавкой», и проч. Нельзя сказать, чтобы эта пропаганда не находила сочувственного отклика: команды боевых кораблей выносили резолюции о том, что «Боспор и Дарданеллы нужны России во имя ее свободы, международной справедливости и мира на Ближнем Востоке», и требовали: «Нам нужен свободный выход из Черного моря». И все же Колчак предпочитал занимать матросские умы не листовками и резолюциями, а непосредственным выполнением служебных обязанностей, для чего стремился почаще выводить флот в боевые операции (эффективность этой меры признавал впоследствии один из матросов-большевиков: «Частые походы отрывали массы от политики…»).
В общем, это сочетание разносторонней пропаганды и боевой активности пока еще импонировало матросам, не только поддерживая уважение к адмиралу, но и побуждая приписывать ему поступки, совершенно немыслимые для Александра Васильевича: «Может, опять Миколашку наговорить хотят?» – передает современник матросские пересуды о совещании командного состава. – «Н-но, браток, там сам Колчак!» – «А что тебе Колчак?» – «Н-но, браток, Колчак не даст. Колчак сам в есеры записался!»
К социалистам-революционерам адмирал, конечно же, не примкнул, хотя деятельность этой партии на Черном море, где она имела немалое влияние, считал вполне терпимой и небесполезной: заманчивые для крестьянского уха слова о «земле и воле» местные вожди эсеров сочетали с твердой позицией «революционного оборончества». В свою очередь, флот сам был близок к тому, чтобы становиться «элементом порядка», и это подчас выглядело неожиданно. Офицер Черноморской дивизии не без удивления отмечал: «… Та самая матросская буйная вольница, которую все боялись в мирное время, пьяная, гульливая и задорная, теперь действительно еще держала “знамя Революции”… и, сколько можно было требовать после революции, – добросовестно несла службу».
И все же, очевидно, чувствуя слабость и государственной власти, и «общественной» власти доминирующих политических течений, – Колчак в том же апреле говорил новому военному и морскому министру Гучкову, объезжавшему фронт и посетившему, в частности, Одессу (где с ним и встретился Командующий флотом), «о начавшемся разложении» и о том, «что если этот процесс будет продолжаться, мы долго не продержимся». За разговором последовал вызов в столицу, где наихудшие подозрения только упрочились.
В Петрограде Гучков предложил Александру Васильевичу принять командование уже разложившимся Балтийским флотом, матросы которого пребывали, судя по всему, в состоянии духа, пограничном между наглым сознанием вседозволенности и страхом воздаяния за многочисленные убийства, совершенные ими в кровавые февральские дни: достаточно сказать, что захватившая власть в Кронштадте толпа всеми силами сопротивлялась попыткам взять что-либо из запасов крепости для укрепления оборонительной позиции, ибо все время ожидала «осады со стороны реакционной гидры». Как рассказывал впоследствии Колчак, Гучкову он ответил, «что в Черноморском флоте – разложение, подобное разложению в Балтийском флоте, – вопрос ближайших дней, и что едва ли мое назначение в Балтийский флот чему-нибудь поможет, но что я готов подчиниться приказу Гучкова, если это необходимо».
Сложно сказать, действительно ли адмирал был настроен столь пессимистически или тут сказался ретроспективный взгляд, знание того, как развивались события далее. Но возможно, что Александр Васильевич воспроизвел свои слова максимально точно, а вывод о печальном и недалеком финале Черноморского флота родился у него спонтанно, под влиянием столичных новостей. Правительство не могло справиться с дикой анархией, развивавшейся в непосредственной близости и угрожавшей самому его, правительства, существованию, – так стоило ли строить какие-либо надежды на то, что процесс умирания государства остановится где-то на полпути и не дойдет до Черного моря?!
Пытаясь лучше понять политическую обстановку, Колчак направился к Родзянко – тому самому «председателю Временного комитета Государственной Думы», который в дни крушения Империи с барабанной самоуверенностью утверждал, что контролирует все происходящее, и призывал командующих флотами подчиниться ему. Теперь Родзянко не нашел ничего лучшего, чем направить адмирала к Г.В.Плеханову, старому марксисту, во время Великой войны бывшему эмигрантом-«оборонцем», а после Февраля вернувшемуся в Россию. Плеханов растерянно объяснил, «что происходит чисто стихийный процесс брожения среди масс, что бороться с ним очень трудно и едва ли партийные группы здесь что-нибудь могут сделать», – а после ухода Колчака рассказывал своим единомышленникам о состоявшейся беседе в довольно юмористическом тоне:
«Он мне очень понравился. Видно, что в своей области молодец. Храбр, энергичен, не глуп. В первые же дни революции стал на ее сторону и сумел сохранить порядок в Черноморском флоте и поладить с матросами. Но в политике – он, видимо, совсем не повинен. Прямо в смущение привел меня своею развязной беззаботностью. Вошел бодро, по-военному, и вдруг говорит: “Счел своим долгом представиться Вам как старейшему представителю партии социалистов-революционеров… ” Войдите в мое положение! Это я-то социалист-революционер! Я попробовал внести поправку: “Благодарю, очень рад. Но позвольте Вам заметить… ” Однако Колчак, не умолкая, отчеканил: “… представителю партии социалистов-революционеров. Я – моряк, партийными программами не интересуюсь. Знаю, что у нас во флоте среди матросов есть две партии: социалистов-революционеров и социал-демократов. Видел их прокламации. В чем разница – не разбираюсь, но предпочитаю социалистов-революционеров, так как они – патриоты. Социал-демократы же не любят отечества, и, кроме того, среди них очень много жидов… ” Я впал в полное недоумение после такого приветствия и с самой любезной кротостью постарался вывести своего собеседника из заблуждения. Сказал ему, что я – не только не социал-революционер, но даже известен как противник этой партии, сломавший немало копий в идейной борьбе с нею… Сказал, что принадлежу именно к нелюбимым им социал-демократам и, несмотря на это – не жид, а русский дворянин и очень люблю свое отечество. Колчак нисколько не смутился. Посмотрел на меня с любопытством, пробормотал что-то вроде: ну, это не важно, и начал рассказывать живо, интересно и умно о Черноморском флоте, о его состоянии и боевых задачах. Очень хорошо рассказывал. Наверное, дельный адмирал. Только уж очень слаб в политике…»
Несмотря на несколько снисходительный тон, рассказ Плеханова представляется чрезвычайно важным для характеристики Колчака. Вряд ли Александр Васильевич испытывал какое-либо расположение к социалистам, осведомленность же об их разделении на социал-демократов и социал-революционеров, как видим, и вовсе считал для себя совершенно излишней роскошью, однако дело было не в этом. Наверное, адмирал смог бы не менее иронично, чем Плеханов, изложить содержание разговора, но уже со своей точки зрения, для которой оттенки программ и количество сломанных копий «в идейной борьбе» безусловно отступали на задний план при виде разверзшейся под ногами пропасти. Теперь спасти Россию могла только горячая и действенная любовь к ней – и в словах Плеханова для Колчака, очевидно, «любви к отечеству» оказывалось достаточно, остальное же безусловно относилось к разряду «ну, это не важно». Однако социалистический патриотизм оказывался бессильным, неспособным, а то и не желающим обуздать анархию, ибо отвлеченные принципы «свободы» и рабское, догматическое преклонение перед «инициативой» или хотя бы «стихийным брожением» пресловутых «масс» становились для него важнее, чем угроза живому национально-государственному организму России.
Еще хуже было то, что подобную позицию заняли и некоторые члены Временного Правительства, а остальные не посмели им противиться. В этом Колчак должен был убедиться на очередном заседании Совета министров, проходившем под вопли вооруженной толпы, манифестировавшей по улицам Петрограда с требованиями отставки Милюкова и Гучкова. Генерал Л.Г.Корнилов, Главнокомандующий войсками столичного округа (назначенный еще Государем в последние часы перед отречением), настаивал на решительном отпоре вооруженной рукою, и Гучков как будто также склонялся к этой идее, но…
«Когда эта манифестация апрельская принимала все более грозный вид, – рассказывал бывший военный министр, – у меня состоялось заседание Временного правительства, где я доложил положение дел и очень спокойно заявил… что, если будет вооруженное вторжение – мы даем вооруженный отпор… Коновалов (министр торговли и промышленности. – А.К.) подошел ко мне и громко говорит: “Александр Иванович, я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь – и я ухожу в отставку”. Подошел Терещенко (министр финансов. – А.К.) и сказал то же самое. А я все говорил – мы не нападаем, а на нас нападают…
… У меня от соприкосновения с кн[язем] Львовым получилось впечатление, что он неисправимый непротивленец, он крепко верил, что все это стихийное само собой уляжется, что известные добрые качества, здравый смысл заложен в русской народной массе, что он в конце концов возьмет верх, эксцессы связаны с бурным весенним потоком, а потом спокойно потечет… Другое – просто физическая трусость. Вот если бы кто другой подавил движение… но сами участвовать в этом, принимать на себя ответственность!»
Одной этой сцены уже было бы довольно для такого экспансивного и легко выходящего из равновесия человека, как Александр Васильевич; однако на этом дело не кончилось. Следующие дни прошли в разъездах: сначала во Псков на совещание высшего командования, созванное Алексеевым (Временное Правительство принудило Великого Князя отказаться от должности Верховного Главнокомандующего, и теперь ее занимал бывший начальник штаба Ставки); затем – обратно в Петроград, куда прибыл и Алексеев, на обсуждение проекта «Декларации прав солдата»; и всюду можно было услышать только удручающие новости.
«… Общее мнение было такое, – вспоминал Колчак, – что ожидавшийся от революции подъем энтузиазма в войсках не произошел… что развал неудержимо растет, что дальше продолжать войну при таких условиях крайне трудно, но продолжать ее необходимо, тем более что приняты определенные обязательства перед союзниками, а прекращение войны с Германией со стороны России повлечет разгром союзников, а затем и тяжкие условия мира для России». Сразу заметим, что последнее соображение представляется совершенно правильным: если об условиях сепаратного мира с Российской Империей, согласись на него русский Государь, еще можно было спорить, то разговор с дезорганизованной после-Февральской Россией был бы совсем другим (Брест-Литовский мир менее года спустя наглядно покажет неумеренность германских аппетитов и стремление немцев к расчленению России). Итак, воевать было нужно… но как можно было воевать в подобных условиях?
«Декларация прав солдата» открыто вносила в ряды армии политическую рознь: разрешение членства в «любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, обществе или союзе», свобода агитации и пропаганды (в том числе антивоенной и сепаратистской) и тому подобные новшества заставляли охарактеризовать этот документ однозначно: «Декларация – последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии». Неудивительно поэтому, что обсуждение ее проекта запомнилось Колчаку как «очень короткое»: «В самом начале чтения проекта встал генерал Алексеев и заявил, что он не может обсуждать вопросы, как окончательно разложить армию, и что поэтому отказывается слушать далее проект. После этого все присутствующие, тоже поднявшись с мест, заявили, что отказываются обсуждать этот документ, присоединились к мнению ген[ерала] Алексеева. На этом чтение документа кончилось, кончилось и само совещание». Увы, кроме Алексеева – честного и прямого, хотя и не обладавшего достаточной решительностью и силою воли, – в армии хватало генералов-оппортунистов, и в мае декларация была опубликована в качестве государственного акта. Сделал это уже новый министр, сменивший ушедшего в отставку Гучкова, – А.Ф.Керенский, адвокат и почему-то член петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Колчак же к тому времени в ответ на попытку выяснить, состоится ли все-таки его назначение Командующим Балтийским флотом, получил распоряжение «возвратиться на Черное море».
Интересно, что незадолго до этого Гучков обдумывал возможность и более высокого назначения Александра Васильевича – на пост управляющего морским министерством, но опасался, не повлечет ли уход адмирала с Черного моря ухудшения обстановки там. «Я лично остановился бы на Колчаке… – вспоминает бывший министр. – С самого начала я подумал, что без гражданской войны и контрреволюции мы не обойдемся, и в числе лиц, которые могли бы возглавить движение, мог быть Колчак». Но в конце концов изо всех возможных решений Гучков выбрал, в сущности, не являвшееся решением: возвращение Александра Васильевича на Юг при продолжавшемся развале центра вряд ли могло изменить что бы то ни было…
Чувствовал это, кажется, и Колчак, позднее говоривший, что Гучков «лучше других понимал создавшееся положение вещей, но также не находил средств борьбы с ним». Единомышленниками Александр Васильевич считал не военного министра (сколько бы тот впоследствии ни расписывал собственную прозорливость и намерение подготавливать контрреволюцию еще весною 1917-го) и его коллег по кабинету, а совсем других людей: «Среди военных кругов раздавались голоса, что нужно поставить физический предел движению против войны и что вооруженных сил для борьбы с этим движением путем репрессий у правительства было еще достаточно; такое мнение высказывал Корнилов, его разделял я, и думаю, что тогда, в апреле 1917 г.[34]34
В первоисточнике ошибочно – «1920 г.».
[Закрыть], это было еще возможно…» Но подобные планы оказывались невыполнимыми, коль скоро военачальники сохраняли лояльность государственной власти, не желая еще одного раскола общества и теперь уже неминуемой эскалации гражданской войны, – власть же предавала военачальников на каждом шагу, причем было совершенно неважно, делалось ли это из слабости, прекраснодушия или по злому умыслу. Характерным был рассказ генерала Крымова, в первые дни революции вызванного в столицу: «Я предлагал им в два дня расчистить Петроград одной дивизией – конечно, не без кровопролития… Ни за что: Гучков не согласен, Львов за голову хватается: “помилуйте, это вызвало бы такие потрясения!” Будет хуже…»
Как же тут было бороться?! И хотя капитулировать перед обстоятельствами адмирал Колчак отнюдь не собирался, а приспособленчество к меняющимся настроениям черни было для него, наверное, органически невозможно, хотя надежды удержать Черноморский флот под своим контролем он еще не оставил, – у Александра Васильевича в эти дни, конечно, было очень тяжело на душе. Дополнительный удар нанес генерал Алексеев, когда Колчак попробовал заговорить с ним о перспективах босфорской операции. Возможный ответ он, наверное, мог предугадать и сам, но Алексеев как будто нарочно облек этот ответ в наиболее жесткую форму: «… Во всей армии нет полка, – сказал старый генерал, – в котором я мог бы быть уверен, и Вы сами не можете быть уверены в своем флоте, что он при настоящих условиях выполнит Ваши приказания». Крест ставился на мечте, после памятного разговора с Государем владевшей Колчаком; шла прахом многомесячная работа; горизонты были еще более мрачными; почувствовавший унизительное бессилие адмирал теперь с гораздо бóльшим основанием, чем после гибели «Императрицы Марии», мог считать себя опозоренным, а честь свою – уязвленной… И именно в эти дни он лишился поддержки, на которую, быть может, надеялся.
… Осенний кризис в отношениях между Колчаком и Тимиревой, видимо, тогда не был до конца преодолен. Еще в январе Анна Васильевна писала в Севастополь о недавнем послании адмирала, которое произвело на нее впечатление «какой-то тайной (вернее, довольно явной) горечи». Судить о неизвестном нам письме по ответу всегда довольно трудно, но упомянутое в ответе «обещание» Александра Васильевича «быть более осторожным и осмотрительным в выражении своих мыслей», оценка Колчаком получаемых им писем как «милостивого снисхождения» и в особенности больно задевшая Анну Васильевну фраза «это очень удобная форма отношений – ни к чему не обязывает и может даже доставить удовольствие, как проявление великодушия, тому, кто его оказывает» – более чем красноречивы. Воздержимся от попыток реконструировать мысли и чувства адмирала в столь деликатной области, однако трудно не заметить, что процитированное весьма похоже на попытку оттолкнуть Тимиреву и положить конец их роману в письмах.
Сложно также представить себе реакцию Колчака на такие, например, строки об убитых в Гельсингфорсе и Кронштадте морских офицерах в письме Тимиревой от 5 марта: «Стараешься убедить себя, что все это “частные случаи”, что без этого не могло обойтись, – но когда эти “частные случаи” касаются людей, кот[орых] знаешь и хорошо относишься, то это очень маленькое утешение» (напомним, что нам неизвестно, считал ли адмирал мятеж в столице настолько же необходимым и благотворным, как его собеседница). Да и в дальнейшем у Анны Васильевны проскальзывают фразы, которые выглядят по меньшей мере недостаточно тактичными: «Жизнь здесь идет, как всегда; за последнюю неделю застрелились на крейсерах 2 молодых офицера, один на “Баяне” у Сергея Николаевича [Тимирева]. Кажется, это начинает входить в моду во флоте» (письмо от 12 мая). Конечно, в подобные формы иногда облекается и горечь, и даже отчаяние, но Колчака все-таки можно было бы, наверное, избавить от подобных слов о его боевых товарищах.
Но, как бы то ни было, в апреле, будучи в Петрограде, адмирал не смог удержаться от встречи с Анной Васильевной. Она произошла накануне того совещания, на котором Колчак услышал от Алексеева, по сути дела, приговор состоянию армии и флота; произошла уже после разнообразных, но равно тяжелых переживаний, связанных с обстановкой в столице и правительстве; но долгожданная встреча эта, о которой обоими в письмах было сказано немало хороших слов, обманула надежды – по крайней мере, надежды Александра Васильевича.
«Я был у Вас, но я не имел возможности сказать Вам хоть несколько слов, чтó я ожидаю и какое значение имеет для меня следующий день», – напишет потом Колчак. После совещания он снова сделал попытку встретиться, и снова попытка оказалась неудачной. Возможно, Александр Васильевич просто приехал не вовремя, – но встреча обернулась для него новым ударом. «Если бы Вы могли уделить мне пять минут, – пишет Колчак, – во время которых я просто сказал бы Вам, чтó я думаю и чтó переживаю, и Вы ответили бы мне – хоть: “Вы ошибаетесь, то, что Вы думаете, – это неверно, я жалею Вас, но я не ставлю в вину Вам крушение Ваших планов”, – я уехал бы с прежним обожанием и верой в Вас, Анна Васильевна. Но случилось так, что это было невозможно. Ведь только от Вас, [ – ] и ни от кого больше мне не надо было в эти минуты отчаяния и горя – помощи, которую бы Вы могли мне оказать двумя-тремя словами. Я уехал от Вас, у меня не было слов сказать Вам что-либо». Не найдя для Александра Васильевича «пяти минут», «двух-трех слов», Тимирева не приехала и проводить его на вокзал, хотя «мысль» об этом у нее была.
«Я ведь ждал Вас, – с болью пишет Колчак, – не знаю почему, мне казалось, что Вы сжалитесь надо мной, ждал до последнего звонка. Отчего этого не случилось? – я не испытывал бы и не переживал бы такого горя. И вот Вы говорите, что я грубо и жестоко отвернулся от Вас в этот день. Да я сам переживал гораздо худшее, видя, может быть неправильно, что я после гибели своих планов и военных задач Вам более не нужен».
Было ли это проявлением необоснованной, чрезмерной и даже, пожалуй, болезненной мнительности адмирала? Наверное, да, – но не забудем, что Анна Васильевна уже знала о возможности подобных его переживаний… и все-таки не смогла поддержать Колчака в апрельские дни так, как старалась она его поддержать полгода назад, в октябре – ноябре.
«Из Петрограда, – писал Александр Васильевич 4 мая в черновике письма, скорее всего, не отправленного, – я уехал с твердой уверенностью в неизбежности государственной катастрофы и признанием несостоятельности военно-политической задачи, определившей весь смысл и содержание моей работы. Одного этого достаточно, но если прибавить к этому совершенно отрицательное положение тех немногих личных вопросов, выходивших за пределы моей служебной деятельности командующего флотом, то предоставляю судить, в каком состоянии я уехал из Петрограда, имея 21/2 суток почти обязательного безделья в своем вагоне-салоне».
Чтó было в том единственном письме, которое Колчак отправил-таки из Севастополя, нам неизвестно. «Оно ужасно», – писала 13 мая в ответ Анна Васильевна. – «… Оно напоминает мне другое Ваше письмо, написанное с той же, я бы сказала, жесткостью и враждебностью в очень тяжелые для Вас дни, когда Вы и вообще хотели прекратить нашу переписку». Доброе и участливое, хотя и проникнутое неизбежной горечью обиды, письмо Тимиревой говорило, однако, лишь об «ужасном настроении», в котором писал ей Колчак, и о «причинах, вызывающих его», но вряд ли среди этих причин числилось то взаимное непонимание, которое имело место в Петрограде. Не стоит поэтому удивляться, что эффект этого письма был обратным тому, на который, должно быть, надеялась Анна Васильевна. И можно только догадываться о переживаниях адмирала, выводившего в очередном (отброшенном впоследствии) черновике:
«Ваше письмо от 12/13 мая, в коем Вы изволите выразить мнение свое о создавшейся новой фазе наших отношений и высказываете благопожелания о благополучном разрешении возникших эвентуально положений, я прочел с величайшим вниманием и обдумал, насколько возможно, объективно и беспристрастно сущность последних.
Поэтому некоторое опоздание в ответе может быть не поставлено мне в большую вину и даже не осуждаемо строго ввиду крайней серьезности, с которой я признал необходимым отнестись к почтенным словам Вашим, определившим несколько дней, потребных для правильного суждения поставленных Вами вопросов…»
А в другом черновике Александр Васильевич отвечает на «вопросы» уже без этой убийственной и якобы холодной иронии, но с отнюдь не меньшей болью:
«1) “Правда ли, что наша переписка потеряла для меня совсем прежнюю ценность?”
Да, ее ценность и значение счастья, радости и лучшего, что я имел, теперь утратились.
2) “Какой смысл в этих письмах и какая в них радость?” В моих письмах нет и не может теперь быть ни смысла, ни радости.
3) “… Лучше прекратить ее (переписку) совсем, чем писать, принуждая себя к этому”.
… “Прекратить переписку с Вами”, но дело в том, что выговорить или написать [эти] слова мне представляется даже теперь невероятною болью; если того, что я пережил за прошедший месяц, мало, то пускай будет и это. Раз Вы спрашиваете, то мне остается только идти навстречу, и, как ни тяжело и больно, я отвечу: лучше прекратить».
… К чему мы уделяем столько места описанию личных переживаний Александра Васильевича, которые, быть может, тактичнее было бы обойти молчанием? Дело в том, что без них нельзя понять общего его состояния, а значит – и воздать должное той борьбе, которую он, адмирал и Командующий, возобновил сразу же по прибытии в Севастополь, после тех самых «двух с половиною дней» одинокого отчаяния в вагоне поезда.
«… Вот уже месяц, как я совершенно вышел из сколько-нибудь нормального состояния, – записывает он 22 мая[35]35
Черновики писем А. В. Колчака к А. В. Тимиревой не без основания иногда называют своеобразным «дневником» адмирала.
[Закрыть]. – Не надо забывать, что я еще командую флотом, я очень занят, все время выполнял операции и выходил в море, – я почти не могу спать; прибавьте всеобщий бедлам и непрерывную возню с преступными кретинами… Временами мною овладевает полнейшее равнодушие и безразличие ко всему – я часами могу сидеть в каком-то странном состоянии, похожем на сон, когда решительно ни о чем не думаешь, нет ни мыслей, ни волнений, ни желаний. Надо невероятное усилие воли, чтобы принудить себя в это время что-нибудь делать, решать, приказывать…»
Чего стоила Александру Васильевичу необходимость «решать и приказывать», и как он преодолевал вдруг появившуюся душевную пустоту, – или приходила к нему горькая сила одинокого человека, ощутившего крушение всех надежд и потерю всего, что было смыслом его жизни? – мы никогда уже не узнаем. Но «решать и приказывать» приходилось, и для большинства окружающих он оставался все тем же Колчаком, «железным адмиралом», только что-то менялось в лице, и внимательный наблюдатель отмечал, как брови его «слагались в страдальческий, невыносимо страдальческий треугольник». И, не столько решая или приказывая, но все же как человек, власть имеющий, – адмирал 25 апреля созвал в громадном здании севастопольского цирка собрание членов Офицерского союза Черноморского флота, а также делегатов от матросов, солдат и рабочих, дабы сказать им то, что не было приятным для революционеров и утешительным для контрреволюционеров, но что сказать было необходимо, ибо слишком редко в революционные дни говорят правду.
Ни слова лести, ни одного реверанса в сторону Временного Правительства, ни намека на попытку приспособиться (хотя бы и из самых благих побуждений!) к господствующим в «освобожденной России» настроениям не было в словах адмирала. «Я хочу сказать флоту Черного моря о действительном положении нашего флота и армии, о том, чтó из такого положения вытекает, как нечто совершенно определившееся, и какие последствия влечет это положение в ближайшем будущем. Я буду говорить об очень тяжелых и печальных вещах, и я долго думал, говорить ли о них совершенно откровенно, так как многих слабых людей это сообщение могло бы привести в состояние, близкое к отчаянию, к представлению, что все потеряно и выхода из создавшегося положения нет. Но я не буду считаться с ними – я буду говорить для сильных и твердых людей, способных хладнокровно и спокойно смотреть в глаза надвигающейся катастрофе, обдумать и взвесить ее значение, а затем делом и поступками ее предотвратить», – такова принципиальная позиция адмирала, и она сохранится до конца, в течение всех грядущих смутных лет России, которой и полтора года спустя, уже Верховным Правителем, он не сможет предложить ничего, кроме тернистого пути «труда и жертв».
Колчак ставит диагноз: «Мы стоим перед распадом и уничтожением нашей вооруженной силы во время мировой войны, когда решается участь и судьба народов оружием и только при его посредстве. Причины такого положения лежат в уничтожении дисциплины и [в] дезорганизации вооруженной силы и последующей возможности управления ею или командования». Колчак предупреждает: «… Явление дезорганизации комсостава, крайняя трудность и даже невозможность военной работы, удаление и вынужденный уход многих опытных начальников и офицеров, лучшие из которых ищут места в армиях наших союзников для выполнения долга перед Родиной, с одной стороны, и явления сношения с неприятелем и дезертирство, с другой, создают грозные перспективы в будущем». Колчак обличает: «Жалкое недомыслие, глубокое невежество, при полном отсутствии военной дисциплины, сознания долга и чести, вызвали это “братание” (с противником на сухопутном фронте. – А.К.)…» Колчак ставит слушателей перед альтернативой: «… Если дух армии изменится в лучшую сторону, если мы сумеем создать в ближайшие дни дисциплину, восстановить организацию и дать возможность комсоставу заняться оперативной работой, мы выйдем из предстоящих испытаний достойным образом. Если же мы будем продолжать идти по тому пути, на который наша армия и флот вступили, то нас ждет поражение со всеми проистекающими из этого последствиями». Колчак иронизирует: «Суждения обитателей, собравшихся в горящем доме, о вопросах порядка следующего дня приходится признать несколько академичными». Колчак убеждает: «Текущая война есть в настоящее время для всего мира дело гораздо большей важности, чем наша великая революция. Обидно это или нет для нашего самолюбия, но это так, и, совершив государственный переворот, нам надо прежде всего подумать и заняться войной, отложив обсуждение не только мировых вопросов, но и большинство внутренних реформ до ее окончания». Наконец, Колчак указывает выход: «Первая забота – это восстановление духа и боевой мощи тех частей армии и флота, которые ее утратили, это путь дисциплины и организации, а для этого надо прекратить немедленно доморощенные реформы, основанные на самомнении и невежестве»…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.