Текст книги "Дневник читателя. Русская литература в 2007 году"
Автор книги: Андрей Немзер
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
И начала произрастать
Издательство «Время» напомнило о Николае Глазкове
Николая Глазкова (1919–1979) называют «гением» (или просто большим поэтом) и «графоманом» (что, увы, свои резоны имеет). Зачастую эти полярные характеристики произносят одни и те же люди. И едва ли не во всяком разговоре на «глазковские темы» с почти железной неизбежностью всплывают три дежурных строфы. Одна – про «век двадцатый, век необычайный», другая – про разоблаченного пессимиста-ворона… Третью приведу позже.
Несправедливость явная. Во-первых, есть у Глазкова не менее выразительные стихи. Если уж толковать о жемчужинах, то как обойти очаровательную, разом насмешливо-игровую и до боли пронзительную, исповедь «Из проклятого прошлого»?
Эта ночь сочетала прохладу и зной.
Тишь. Безлюдье. В байдарочном ложе я.
И чудесная девушка вместе со мной,
Изумительная, хорошая.
А вокруг никого, кто б меня был сильней,
Кто бы девушку мог увести.
И я знал, что очень нравился ей,
Потому что умел грести…
…
Эта ночь не моя, это ночь его —
Того острова, где был привал.
И вокруг никого, а я ничего:
Даже и не поцеловал!
И такие волшебные звезды висят!..
Вместе с девушкой на берегу я.
И я знал, что ее упускать нельзя,
Незабвенную, дорогую…
Мне бы лучше не видеть ночью ее,
А бродить одному по болотам.
А вокруг никого, а я ничего…
Вот каким я был идиотом!
Во-вторых, вообще глупо упаковывать поэта в джентльменский набор цитат. «Ряд волшебных изменений / Милого лица» – это далеко не весь Фет, а «необщее выраженье» другого «лица» – не весь Баратынский.
В-третьих же, эмблемные строки Глазкова много сложнее, объемнее и «проблемнее» их типовых «применений». Не худо бы помнить, как приходит поэт к саркастической «подстольной» сентенции.
…Лез всю жизнь в богатыри да в гении,
Для веселия планета пусть стара.
Я без бочки Диогена диогеннее
И увидел мир из-под стола.
Знаю, души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба и вина,
Пастернак отрекся от ошибок,
Вот какие нынче времена.
Ох, не одна умудренность отшельника тут слышится. Тем более дальше:
Знаю я, что ничего нет должного.
Что стихи? В стихах одни слова.
Мне бы кисть великого художника,
Карточки тогда бы рисовал
Продовольственные или хлебные,
Р-4 или литер Б.
Мысли изумительно нелепые,
Так и лезут в голову теперь.
Вот за этим-то признанием (ерничество не делает его менее отчаянным, вовсе не сулит спасительный выход) и следует общеизвестное:
И на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный, —
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.
Остановиться бы тут, но нет – потребовалась еще одна строфа, явно из каких-то других, возможно, так и не написанных стихов вынырнувшая, необработанная, неловко склеенная из первого проходного двустишья (искалась красивая рифма) и щемящей (кто бы спорил!), но чужеродной целому коды:
Я мудрец, и всяческое дело чту,
А стихи мои нужны для пира.
Если ты мне друг, достань мне девочку,
Но такую, чтоб меня любила.
Да и с фейерверком взрывающейся концовкой вариации на тему Эдгара По ясности мало.
Я спросил: «Какие в Чили
Существуют города?»
Он ответил: «Никогда!» —
И его разоблачили.
Одним читателям кажется, что Глазков посрамил всех нытиков, а другим – что поражение каркуна усиливает и без того роковую «невермористость» славного оригинала. И вряд ли сам Глазков сумел бы разрешить эту контраверзу.
Тут-то и время привести третью «дежурную», но многое объясняющую цитату. В обрамлении двух гораздо менее «ходовых» строф:
Пусть не печатают того,
Кто прозу дней затмил,
Материков и островов
Я завоюю мир.
Пусть сам себе корежил жизнь,
Валяя дурака;
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
Вся жизнь моя такое что,
В какой тупик зашла?
Она не то, не то, не то,
Чем быть должна.
В том и дело, что истовое покаяние неотделимо от упоения собой и установки на победу любой ценой. И от сознания внутреннего проигрыша.
Остальное надлежит додумывать. Помня о том, как восхищались Глазковым многие истинные поэты. И о том, какие оговорки они произносили (или опускали). Думать придется долго и трудно. Тем более что научного – текстологически выверенного и откомментированного – издания Глазкова пока нет. Как нет и его научной биографии. (В том же положении практически все русские писатели второй половины ХХ века. От чего не легче.) Порадуемся тому, что появилось сейчас, тщанием издательства «Время» – исследованию Ирины Винокуровой «“Всего лишь гений…” Судьба Николая Глазкова» (работа весьма богата материалом, но ориентирована на апологию) и представительному сборнику «Хихимора», составленному (довольно причудливо) сыном поэта.
Писатель рукопись посеял,
Но не сумел ее издать,
Она валялась средь Расеи
И начала произрастать.
16 марта
Органическое явление
К столетию Лидии Корнеевны Чуковской. 11 (24) марта 1907 – 7 февраля 1996
В январе 1954 года Лидия Чуковская получила в подарок том «Фауста» Гете с инскриптом переводчика:
Дорогая Лидия Корнеевна! Любовь, уважение и благодарность моя Вам, писательнице, представительнице декабристов и Герцена в нашем веке и дочери Корнея Ивановича – неизмеримы. Желаю Вам здоровья и счастья.
Б. Пастернак.
Пастернак не читал уже написанную «Софью Петровну», страшную повесть о 1937-м годе, и еще только писавшуюся – не менее пронзительную – повесть «Спуск под воду». Первое из рвущих немоту открытых писем Чуковской – «Михаилу Шолохову, автору «Тихого Дона» – появится только через двенадцать лет. Великий поэт вещим взором увидел суть и судьбу Лидии Чуковской и нашел для них единственно точные слова. Ему хватило того «малого» (на самом деле – большого!), что было на поверхности – например, прочитанной в 1947 году статьи. Тогда он говорил Чуковской:
Вы написали о Герцене по-герценовски, это та же стихия, что он сам. Вы не теряете зрительности в изложении отвлеченной мысли.
А на сетования собеседницы о том, что статью не желают печатать, ответил с истинной страстью:
Как вам не стыдно пользоваться такой меркой. А самого Герцена, вы думаете, сейчас напечатали бы хоть одну строку, будь он жив? Я не о мыслях говорю, а о поэзии. Ведь и он и вы – инородное тело, органическое явление природы (значит, поэзии) среди неорганического, но организованного мира. Организованный мир вечно уничтожает органический. Организованный мир нюхом чует противоположность себе (чем бы она ни прикрывалась) и норовит все органическое уничтожить.
«Организованный мир» стремился уничтожить (или сломать, заставить отказаться от себя) Чуковскую не раз: в юности ее отправили в ссылку, накануне большого террора тягали в ленинградский Большой дом, разгром «маршаковской» редакции и арест мужа (физика Матвея Петровича Бронштейна, вскоре убитого чекистами; его судьба стала неизбывной болью Чуковской, о ней писалась ее последняя проза – «Прочерк») практически лишили Лидию Корнеевну шанса на жизнь (спасение видится чудом), ответом на открытые письма, обличавшие свирепую советскую неправду, на поддержку Солженицына и Сахарова, думаю, и на попытку опубликовать «Софью Петровну» стали «процесс исключения» (так называется книга Чуковской о том, как ее предавали, изгоняя из своего союза, братья-писатели) и многолетняя извращенно пакостливая гэбэшная травля. Она оставалась собой – «представительницей декабристов и Герцена».
Пастернак ведь говорил не о «гражданской позиции», а об «органическом явлении природы», равном поэзии и неотделимом от нее. О той естественности, которая безоговорочно подразумевает милосердие и нравственную твердость, верность свободе и уважение к личности, любовь к мирозданию и восхищение творящим человеком.
Все, что делала Лидия Корнеевна, росло из этого корня.
«Можешь не писать – не пиши», – завещал нам Лев Толстой. Я не писать не могла. Повесилась бы, если бы вольно или невольно не закрепила на бумаге пережитое. Покончила бы с собой, как кончают с собой предатели, —
так Чуковская в «Прочерке» объясняет, почему зимой 1939/40 была написана «Софья Петровна». Попадись рукопись в лапы чекистов, автора бы точно убили – и Чуковская это прекрасно понимала.
Надеялась ли я <…> что мои соотечественники когда-нибудь прочтут и поймут? Ни на что я не надеялась. Никого я не собиралась вразумлять и спасать. Я спасала себя. Как всегда, как всю мою жизнь, спасалась литературой, искусством. Но на этот раз не чужим (кстати, в эту же пору Чуковская начала записывать свои разговоры с Ахматовой и заучивать ее новые – тайные – стихи; дело не менее самоубийственное; это к вопросу о единстве «своего» и «чужого». – А. Н.). Удалось ли мне создать художественное произведение? Может быть – нет. Но повесть «Софья Петровна» была единственным способом снять со своего горла удавку.
Как и «Спуск под воду».
Когда в перестройку повести эти были наконец обнародованы в России, постоянно доводилось слышать что-то вроде: Да, сила духа, мужество… И умно… Но ведь средне написано… Как тогда ненавидел я эти «эстетические» разглагольствования, так и сейчас ненавижу. Люди, конечно, разные, и вкус у всякого свой, но как же одномерно надо мыслить об искусстве, чтобы спутать кристально чистую (ни единого лишнего слова), сверхконцентрированную, поэтически точную и объемную прозу Чуковской (это относится и к книге воспоминаний об отце «Памяти детства», и к «Прочерку», и к мемуарным очеркам, и к «сопроводительно-справочной» части «Записок об Анне Ахматовой») с «обличительной» публицистикой!
Открытые письма Чуковской продолжали не только «Софью Петровну» и «Спуск под воду», но и, сколь бы странным это кому-то ни показалась, ее редакторско-просветительскую работу. В «Прочерке» Чуковская воспроизводит случившийся в конце пятидесятых разговор с Тамарой Григорьевной Габбе – разговор о причине того энтузиазма, который владел в тридцатых собеседницами (и тогда довольно много уже понимавшими).
Мы были подкуплены самым крупным подкупом, который существует в мире, – отвечала Тамара, – свыше десяти лет нам хоть и со стеснениями, с ограничениями, а все-таки позволяли трудиться осмысленно, делать так и то, что мы полагали необходимым. Сократи нам зарплату вдвое, мы работали бы с неменьшим усердием. Индустриализация там или коллективизация, а грамоте и любви к литературе подрастающее поколение учить надо. Отстаивать культуру языка, культуру издания, художество, прививать вкус – надо. Вспомните, скольким прозаикам и поэтам – настоящим писателям, а не халтурщикам! – отворили мы двери в литературу и помогли утвердиться в ней!..
Кто умный, пусть объяснит, чего тут больше – народолюбия, благородной «привычки к труду» или влюбленной верности поэзии.
Но лучше обойтись без подобных «аналитических» опытов, признав очевидное – единство того духовного строя, о котором словами Габбе говорит Чуковская. И совсем не случайно осознание своего долга перед народом нынешнее «культурное сообщество» утрачивало на протяжении последних, пожалуй, тридцати лет вместе с «блудом труда» и коленопреклоненным отношением к искусству и художнику. Либо подменяло эти чувства их полупародийными аналогами. Потому и «гражданствование» наше приросло специфическими чертами.
Но это уже совсем не про Лидию Корнеевну, которая до конца оставалась «представительницей декабристов и Герцена», дочерью своего отца (перечитайте или прочтите «Памяти детства», благо переиздана эта книга «Временем»!), «органическим явлением» в «организованном мире».
23 марта
Как у взрослых
Названы соискатели Национальной детской литературной премии «Заветная мечта»
Второй сезон «Заветной мечты» не сильно отличается от первого. Хотя организаторы и эксперты опасались, что все сколько-нибудь перспективные рукописи уже извлечены (в прошлом году) из письменных столов, чадолюбивые сочинители за себя постояли и скептиков посрамили. Во всяком случае числом представленных на конкурс опусов: их (как изданных книгами, так и вожделеющих встречи с типографией) – 1340. Писатели-претенденты живут буквально по всей России (впрочем, отчетливо лидируют Москва с областью – здесь создано 381 конкурсное сочинение), в бывших республиках СССР (Азербайджан, Армения, Белоруссия, Грузия, Казахстан, Латвия, Украина, Эстония), а также в Венгрии, Германии, Греции, Израиле, Италии, Канаде, США и Турции. На Большую премию изначально посягали авторы 161 романа и 84 сборников повестей и рассказов; на Малую – авторы 471 повести и 624 рассказов. После работы Литературного совета (группы экспертов, которую, как и год назад, возглавлял прозаик лауреат Букеровской премии Михаил Бутов) борьбу за Большую премию продолжат десять авторов, за Малую – двадцать два. Лауреатов определит жюри в которое входят прозаик Марина Москвина (она работала и в прошлогоднем жюри, а теперь стала председателем судейской коллегии), главный редактор газеты «Библиотека в школе» Ольга Громова, прозаик, лауреат Букеровской премии Людмила Улицкая, поэт-песенник Юрий Энтин и трое школьников (из Москвы, Новосибирска и города Сланцы).
Кроме основных премий те же судьи должны распределить награды дополнительные – за «самое смешное произведение» (четыре соискателя, хотя из выступлений экспертов следовало, что острят, хохмят и прикалываются едва ли не все конкурсанты, вне зависимости от избранных ими жанров и тематики), за «лучшее произведение о современной жизни детей и подростков, об их отношениях со взрослым миром» (пять претендентов), за «лучшее произведение в жанре научной фантастики или фэнтези» (тут четыре автора, эксперты же говорят, что именно в этих жанрах особенно ощутимы схематизм и банальность, хуже только «детские детективы», каковые в этом году решено оставить без сладкого), за «лучшее произведение о животных, о живой природе» (соискателей трое) и за литературный дебют (эксперты выделили пятерых новичков). Новация второго премиального цикла – Приз симпатий, его получит кто-то из проигравших финалистов (вне зависимости от номинации), но волей не жюри, а Литературного совета.
Большая часть прошедших в финал сочинений – рукописи. Большая часть их авторов – литераторы неизвестные. С одной стороны, это поднимает общественную значимость премии, призванной открывать новые таланты и споспешествовать продвижению хороших книг на рынок. С другой же, свидетельствует о весьма неблагополучном положении, царящем на этом самом рынке, где талантливые писатели не могут сами решить элементарную задачу – найти себе издателя. И даже весьма энергичная «Заветная мечта» оказывается в этом плане отнюдь не всемогущей. Эксперты и организаторы премии печально констатируют: далеко не все рукописи, вошедшие в прошлогодний финал, ныне стали книгами. Тут-то и начинает терзать душу сомнение: так ли уж замечательны эти присланные со всех концов света рукописи? Быть может, отборщики и судьи вынуждены венчать лаврами и прославлять на пресс-конференциях не бесспорно хорошие (умные, добрые, живые) книги, а всего лишь лучшие из предложенного им ассортимента? Не думаю, что это относится ко всем работам, занявшим в двух конкурсах лидирующие позиции, но и вовсе откинуть огорчительную гипотезу не могу. Слишком уж эмоционально говорилось на пресс-конференции «Заветной мечты» о вале вторичной, по знакомым лекалам скроенной, безликой продукции.
Ежедневно и со всех сторон мы слышим, что дети наши читают все меньше. Классика (в самом широком диапазоне), дескать, их не интересует, ибо они хотят жить «своей – сегодняшней – жизнью», а про теперешние детские и тинэйджерские проблемы никто, мол, не пишет. И то и другое не вполне соответствует действительности. (Зато отлично оправдывает status quo.) Установка на «уникальность современности» возникает не сама собой, а волей взрослых, подчиненных определенным культурным стереотипам. «Старые-старые сказки» (повести, романы) способны дать нашим детям совсем не мало, а «новизна» тематики и антуража успеха не гарантирует. (Победное шествие Гарри Поттера – отдельная и особая история. Однодневные триумфы его клонов-паразитов – ее понятное, хоть и печальное продолжение. Других примеров прорыва новейшей детской книги в массы не видно.) Достойные книги о современных детях, конечно, пишутся, но добираются до целевой аудитории с большими трудностями. И мешает им не Гарри Поттер, а оскудение общей читательской культуры. Между прочим, и книги Ролинг куда больше говорят детям, читавшим кое-что еще, чем фанатичным адептам школы Хогвартс.
Как водится на всех детско-книжных мероприятиях, на пресс-конференции «Заветной мечты» прозвучала общеизвестная затертая цитата: для детей надо писать так же, как для взрослых, только лучше. Другой бы спорить стал, но бесспорное правило вдруг наполнилось (для меня) новым – и грустным – смыслом. Ибо пресс-конференция разительно напоминала все «взрослые» премиальные смотры. Та же вялость. Те же колебания интонации у выступающих: от предписанного наступательного мажора к смущенному признанию «понятных сложностей». То же ощущение маргинальности происходящего. Та же робкая надежда: а вдруг, хоть на этот раз, что-то сдвинется… И дети наши вдруг начнут читать без продыха…
Может, и начнут. Но не раньше, чем это сделают взрослые. Не раньше, чем изменится отношение к изящной словесности в стране, которая когда-то именовалась самой читающей. Не раньше, чем родители уразумеют: их собственное равнодушие к чтению страшнее любых издательских промахов (и конъюнктурных игр в погоне за прибылью), учительских недоработок, «тотального засилия» (кем, интересно, оно обеспечено?) компьютеров, плееров и телевизоров. И нечего на «Заветную мечту» пенять, коли рожа крива.
27 марта
P. S. Ну а что же было дальше? Присудили все-таки премии по всем вышеописанным номинациям? Разумеется, присудили, куда ж денешься, если конкурс объявлен, жюри сформировано и пресс-конференция прошла. Ну а кому? Ясное дело – наиболее достойным соискателям. Если вас интересуют имена лауреатов, то войдите в электрический Интернет, наберите словосочетание «Заветная мечта» и – на все вопросы отвечает Yandex… Я так и поступил. И убедился, что полученные ответы мне ровным счетом ничего не говорят. Ясно, что не лауреаты тому виной. Возможно, они написали совершенно потрясающие сочинения. Которые как были прежде, так и после премирования остались никому (или почти никому) неизвестными. И бессмысленное (а какое же еще может быть, если чудесные творения мне неведомы?) называние имен этой ситуации изменить не может. Сюжет знакомый. Год за годом я не хожу на многочисленные мероприятия премии «Дебют» и ее всегда проблематичных, ибо неведомых мне, лауреатов не пиарю. (Книги же, выпущенные по итогам этого шибко рекламируемого конкурса, получить гораздо труднее, чем приглашения на его тусовки.) Почему же на пресс-конференцию «Заветной мечты» пошел? Да по наивной надежде на лучшее. А почему заметку в книгу включаю, догадайтесь сами. Честное слово – не ради победных реляций о вагоне и маленькой тележке претендующих на лавры рукописей со всех концов русскоязычной Ойкумены.
Апрель
Снова наша не взяла
Итак, московские журналы успешно выполнили план первого квартала по поставке романов читающему населению. В отстающих – только «Знамя». В чемпионах – «Дружба народов», приплюсовавшая к «Дому на луне» Марины Москвиной (№ 1–2; о нем смотри обзор «Мы весняночку поем») «Лотерею “Справедливость”» Сухбата Афлатуни (№ 2–3). Дело знакомое: молодой безработный с высшим образованием случайно попадает в экстравагантную контору, которая на западные (по ходу дела распиливаемые) немереные башли проворачивает очередную фантастическую аферу – населению предложено присылать письма, свидетельствующие о тех несправедливостях, что довелось пережить корреспондентам странной фирмы, польстившимся на приманку будущей лотереи. Поскольку жертвой несправедливости когда-то оказывался каждый, а жажда справедливости (вознаграждения, возмездия, компенсации) обуревает тоже едва ли не каждого, поток писем, чтением которых и занят главный герой, неиссякаем, а при входе в контору ежедневно выстраивается очередь. Параллельно разворачивается история гениального ученого, изобретающего некую «бомбу любви», взрыв которой должен изменить природу человечества (ликвидировать несправедливость как таковую). Параллельно крутится несколько любовных, бандитских, семейных, околополитических и т. п. историй. Фантастическая притча перемигивается с фельетоном, триллер – с физиологическим очерком, психологическая повесть – с разбитной кавээнщиной. Автор изо всех сил старается быть философичным, остроумным, элегантным, трогательным, серьезным, поэтичным, экзистенциально отчаявшимся и сведущим во всевозможных хитросплетениях глобальной экономики-политики-социологии. Думать о том, как увязать концы с концами или выдержать единство характера (типажа), ему некогда. И, пожалуй, не слишком хочется. Отдельные сцены вроде бы и недурно сделаны, но едва ли не каждая деталь, реплика, сюжетная извилина напоминает о чем-то уже читанном. Можно назвать это коктейлем, можно – паззлом, всего лучше – «средним арифметическим» постсоветской словесности новейшего розлива. Самое симпатичное в романе – пьянящая ташкентская атмосфера и легкий среднеазиатский акцент при обрисовке стандартных ситуаций. Происходи все то же самое в столице бывшего СССР, дочитать было бы куда труднее.
На вопрос, почему роман Александра Иличевского называется «Матисс» («Новый мир», № 2–3), можно дать энное количество ответов. Например, простодушно-лобовой: потому что Матисс – любимый художник центрального персонажа. Об этом в тексте сообщено. Правда, тут пытливый зануда полезет с новым недоумением: а почему этот бывший физик, ставший бомжом по высокоидейным соображениям, находит вкус именно в Матиссе, а не в каком-нибудь Тициане, Ренуаре или Кабакове? Но длинная серия вопросов, ни один из которых не может стать последним, возникнет и при выдвижении любой другой – сколь угодно навороченной – гипотезы. Текст Иличевского принципиально произволен. Здесь нет и не может быть каких-либо внутренних (психологических или символических) мотивировок, кроме неодолимого желания автора выдать здесь и сейчас именно такой стилистический пассаж, философический концепт или сюжетный аттракцион. Не потому у бомжа Вади (безыдейного, жизнью обреченного на блаженное злосчастье) оказалось две биографии («московская» и «южная»), что юродивые, дескать, обретаются вне нормальных пространственно-временных координат, а потому, что автору страстно хотелось пустить в дело обе «истории». Бывший физик взалкал подземельных мудростей и «естественного» (противоестественного!) существования не потому, что окружающая жизнь насквозь иллюзорна и бескачественна и – одновременно – жестока и коварна – напротив, жизнь представлена такой (навязчиво, но с постоянными противоречиями в определениях) для того, чтобы дать возможность герою удалиться под сень струй (сперва в мифологические московские подземелья, где высокохудожественно разрушается «секретное» метро сталинской эпохи; затем – на российские просторы с присущими им колхозами и психушками). Поэтизация небытия – занятие на любителя (я не из их числа), но отнюдь не тождественное обличению свинцовых мерзостей жизни. Но это устарелая точка зрения – в тексте без мотивировок возможно все, любое косноязычие здесь сходит за «платоновское», любая вычурность – за «набоковскую».
В то время как Вадя только присматривался, скрыто уважая в ней свою собственную к ней жалость, которую смирял суровостью, черствостью, Королев пытался что-то сделать. Нельзя сказать, кто был добрее к ней, но Вадя благодаря чутью к жизни обладал той сложной гибкостью натуры, какая часто оказывается успешней прямой склонности к добру.
Успешней так успешней. В чем? Не спрашиваю, ибо надлежащей «сложной гибкости натуры» у меня нет. И вряд ли когда-нибудь появится. Когда-то «матиссообразная» проза (только несравненно лучше сделанная) казалась мне интересной, потом – страшно раздражала. Теперь вызывает лишь неудержимую зевоту. Как писал сочинитель, невероятным сходством с которым Иличевский зачем-то одарил своего – безыдейного – бомжа Вадю, Не то беда… Беда, что скучен твой роман.
О «Редких землях» Василия Аксенова («Октябрь», № 2–3; одновременно роман, как водится, выпущен «Эксмо», а потому размещен в больших московских магазинах на привилегированных стойках) писать нет сил. О том, что великолепный Гена Стратофонтов, переименованный в Гена Стратова, прошел сквозь позднесоветский комсомол, стал нашенским супермиллиардером (со всеми вытекающими печальными последствиями), я в предыдущем обзоре уже доложил, а дальше… Что не скажешь, выйдет косо. Ругать Аксенова охотники и без меня сыщутся. Облизывать классика с унылым подобострастием – тоже. Можно (должно) констатировать: роман очень аксеновский. (Но это ничего не значит – очень аксеновским был, к примеру, и предыдущий, совсем провальный, «моcквакающий» опус.) Благородство писателя, сочувствующего осужденному олигарху и сохраняющего здоровое отвращение к советской власти и ее последышам, для меня сомнению не подлежит. Оспаривать аксеновские соображения о новейшей истории России вообще и роли в ней комсомола в частности (по мне – омерзительной, вне зависимости от того, любили ли последние младофюреры джаз и джинсы и что с ними сталось потом) – нелепо: роман не трактат. Цепляться к не всегда удачным шуточкам, кокетливому самолюбованию и страсти к фирмовому шмотью – и вовсе идиотизм. Всегда это у Аксенова было, но далеко не всегда погоду делало. Не делает и в «Редких землях». Модных барских прибамбасов там выше крыши, но героям и автору от того легче не становится. Плохо все кончилось – хоть и на чарующем морском берегу.
«Должен признаться, что не ожидал такого грустного финала. Все как-то грезился некий вызов, что-то вроде победы, встреча не призраков, а живых, волна какого-то отпетого героизма, смесь мягкой грусти с жесткой иронией; в этом роде. Увы, за пять страниц до конца все повернулось иначе. Так уж не раз случалось в моей практике сочинительства романов. Не только характеры показывают свой нрав, противится и композиция. Роман разваливается и тем самым свершается. «“Редкие земли” обретают ритм и поэтический слог», – так пишет Аксенов, уже угробивший своих любимых героев. То ли издеваясь над собой, то ли все же пытаясь выдержать хорошую мину при сомнительной игре. «Свершается» ли «развалившийся» роман при переходе от неровной прозы к неумелым (возможно, призванным тронуть наивностью) стихам, вопрос спорный. Блажен, кто верует, тепло ему на свете… Что не отменяет другой постоянно актуальной поэтической строки – той, что вынесена в заголовок. И имеет отношение не только к фабуле «Редких земель».
6 апреля
P. S. После этого текста журнальных обзоров в 2007 году я не публиковал. Нет, никакого зарока не давал, дверью хлопать не собирался, билет возвращать – тем паче. Просто ничегошеньки у меня в привычном (с марта 1993 года этим делом занимаюсь – почти без перерывов) жанре не получалось. Больше всего я напоминал себе того студента, который на экзамене по истории словесности, отказавшись сообщить не в меру любопытному преподавателю, кто же именно убил Ленского и стяжал любовь Татьяны, уныло мямлит: Ну я же читал… Вот и я «читал». И несколько раз пробовал отчитаться за прочитанное. И уговаривал себя, что, мол, и тот рассказ неплох, и эту статью упускать из виду не следует, и стихи тоже вполне «ничего себе». Только категорически не хотели складываться буквы в слова, слова – в предложения, а предложения – в абзацы. Кое-что на эту тему будет сказано дальше (см. например, монологи «Обходной маневр» и «Иные нужны мне картины. И разговоры» и пародийно «объективную» часть «итогового» раздела этой книги). Кое-что, видимо, не будет выговорено никогда. Пожалуй, и самому мне не все в этом вдруг случившемся «кризисе обзорного жанра» до конца понятно.
Сколько времени кризис этот протянется – не знаю. Сетовал я в начале года (см. «Все яблоки, все золотые шары») на исчезновение «Периодики» Андрея Василевского в «Новом мире». Даже, как помните, решительный протест заявлял. Полгода Василевский держал паузу, где-то в начале июля я совсем было вознамерился публично осмыслить его роковое молчание (а заодно почтить нелицемерной панихидой прошлые свершения), но тут-то рубрика, к моей и, надеюсь, не только моей радости, возобновилась во всей своей красе. Так что как знать – в литературной жизни всякое случается. Или не случается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.