Текст книги "Жить! (сборник)"
Автор книги: Андрей Рубанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А курить Мариночка начала потому, что после третьей беременности и родов опуститься ниже восьмидесяти килограммов она уже не смогла: так и болтался этот новый вес, иногда поднимаясь до гадкого центнера.
Были и другие постоянные обитатели в этой усадьбе Иваныча. Во-первых, живущий там же дядя Коля, который служил в доме «мужиком на все руки»: и садовник, и шофер, и электрик, и сантехник. Он всю жизнь провел рядом с Иванычем, и никто уже не задумывался, откуда он и почему здесь живет.
Была еще приходящая уборщица, дальняя родственница покойной супруги. В обязанности ее входили всевозможные действия по поддержанию порядка и чистоты в доме и во всех остальных постройках.
Жил еще в усадьбе огромный пес-кавказец, которого держали в огороженном запертом вольере, откуда его не выпускали даже на ночь. Был пес уже старый. И вообще, с появлением детей пора было думать о том, как от него избавиться.
Постепенно, вслед за детьми, весь дом стал зоной постоянной ответственности Зинаиды Викторовны. И все с этим не просто смирились, а как-то даже обрадовались. Потому что хозяйка в доме нужна. И дядя Коля, и приходящая уборщица радостно перешли под командование Зинаиды Викторовны.
Истинная причина всех этих пертурбаций крылась, конечно, в другом: Иваныч после смерти супруги просто начал на глазах дряхлеть. Ему вдруг стало лень работать: встречаться с партнерами по бизнесу, что-то придумывать, чего-то ждать, кого-то кормить обещаниями, кого-то наказывать. Такое редко бывает с активными мужиками, но бывает. Иваныч ждал, что это дурацкое состояние пройдет, но оно все тянулось и тянулось – тянулось уже больше года. И дело тут не в возрасте, хотя и приближались семьдесят. Пора дела было передавать Сашке, а для этого он должен быть под боком. Хотя ничего не скажешь, из глупого пацана вырос умный мужик: и схватывает все на лету, и дружить умеет с нужными людьми.
К родителям своим Мариночка теперь ездила в гости совсем редко: только с Новым годом поздравить да с днями рождения. А так чтобы чаю попить, да поговорить, да чтобы еще и с внучатами – вообще не бывало. Правда, заскакивала каждый раз на минутку после заграничных вояжей своих, чтобы вручить какой-нибудь сувенирчик. Но редко она даже раздевалась в своем родном доме: все больше наскоком, в прихожей в щечку мамулю чмокнет, сунет, стесняясь, ей какой-нибудь сверточек и побежит куда-то. И все скороговоркой: будто оправдывается в чем-то, будто виновата, будто украла что.
Это совсем выбивалось из понятий ее папы и мамы, которые почему-то считали, что встречи близких родственников, которые живут в одном городе, должны случаться каждую неделю. Но ездить в гости к Иванычу было профессорам не с руки, и чувствовали они себя в этих гостях неуютно.
Папа при этих редких встречах в прихожей начинал язвить, поминая о какой-то диссертации:
– Где же она, твоя обещанная диссертация?
– Мои четыре диссертации написаны, по дому бегают, и мне их надо еще много-много лет защищать, – в том же духе отвечала ему Мариночка.
– Разденься, сядь, посидим, поговорим, – говорила при тех же встречах мама.
– Ой, мамуля, – отвечала впопыхах Мариночка, – в парикмахерскую я записана.
Были варианты: «в солярий», «на фитнес», «в автосервис», «в бассейн».
Саша полностью ушел в бизнес, который перевалил на его плечи Иваныч, и не бывал дома с раннего утра до позднего вечера. Ну, а Мариночка, видимо, родилась не научным работником, а домашней хозяйкой. Поварихой она стала прекрасной, дети у нее ухоженные, здоровые, умненькие, рубашку Саше своему каждое утро свежую, выглаженную подаст, галстук завяжет. Хотя времени у них с Сашей на личную жизнь почти не оставалось – только перед сном удавалось Мариночке с ним, усталым и вымотанным, перекинуться парой слов и предложить какое-нибудь мероприятие на выходные. Саша со всеми предложениями соглашался, но Мариночка понимала, что планы всегда могут измениться. Мариночка все понимала! Она была умная и сильная – в этом она сама себя убеждала каждый день, и это у нее получалось.
Как-то раз она, вернувшись из школы с родительского собрания не очень поздно, застала Зинаиду Викторовну на нижней ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж, всю в слезах. Сверху на весь дом разносился рев Иваныча:
– Зинка, я тебе не то что по шее – я тебе еще и жопу дубцом напорю, курва рваная! Сказал же тебе, вошь лобковая, чтобы чай мне на второй этаж принесла. Дети у нее! Дети твои подождут, если я позвал.
Мариночка встала как вкопанная. Что-то у нее поднялось, она почувствовала – прямо из чрева, через грудь и загудело в голове.
– Зинаида Викторовна, это он что, вас обидел? Это он с вами так разговаривает?
Зинаида Викторовна посмотрела на Мариночку глазами, полными слез, и промолчала.
Как была, в модном длиннополом плаще-тренчкоте «Берберри», с сумкой «Гермес Пикотин» через плечо, поднялась Мариночка по лестнице и уперлась лицом в лицо своего свекра Иваныча. Тот стоял, облокотившись о перила, в своей домашней, полосатой, похожей на больничную, пижаме:
– Послушай, ты, старый козел, – сказала Мариночка почти спокойно, но по-настоящему чуть сдерживая свой гнев, – если ты хоть раз еще посмеешь поднять голос на Зинаиду Викторовну, если я только узнаю об этом, я тебя не только с лестницы спущу, не только ноги переломаю – я тебе башку отшибу. Я тебе это точно говорю, и ты можешь в этом не сомневаться. Зинаида Викторовна ухаживает за моими детьми, заботится о них и воспитывает их, и ты должен относиться к ней как к своей любимой и ненаглядной. Понял? Если только я узнаю… Не посмотрю на твое коммунистическое и бандитское прошлое.
Иваныч оторопело смотрел на эту крупную гневную красивую женщину, и всколыхнулось в нем что-то знакомое, но забытое, и испугался он, и понял, что эта женщина обязательно сделает, что обещает.
Вечером случился с Иванычем удар – инсульт, если по-научному.
Потом восстановился Иваныч. Три недели в больничке провалялся да месяц в доме отдыха, куда чуть не каждый день ездили к нему все: и сын Саша, и Мариночка, и внуки, и дядя Коля, и даже Зинаида Викторовна.
Восстановился Иваныч, да, видимо, не совсем. Вернувшись домой, он больше все на диване лежал, а то и в постели своей, не вставая по-пустому: только если по нужде да за стол общий покушать. И еще немножко хитрить начал: подзовет внучек своих и уговаривает, что, мол, если мамка вам книжку будет на ночь читать, приходите ко мне, чтобы она и мне почитала. Девочки маме своей все доложат, а та не возражала: шла с дочками вечером в комнату к старику и читала вслух «Колобок» или «Рукавичку».
Чувствовала и Мариночка свою вину.
Андрей Иванов
Стеклышко
Мы гуляем по акведуку; прохладно, но уже полегче, обещали снег, но не выпал.
Ф. говорит, что ходил на слушание в зал суда, разбирали мелкие кейсы, он слушал, забавно – верю, забавно, Диккенс так и набрался; да, да; подумал, что неплохо бы сходить с ним, но тут же оборвал себя: не сбиваться с намеченной пунктирной линии, у меня есть карта, по которой я хожу, карта Парижа, разрезанная на ровные четыре части, с собой у меня только третья часть, за ее пределы я не выхожу – ни сегодня, ни завтра.
Мне этот акведук знаком, – Ф. что-то фотографирует, – я задумался…
Прошлой осенью мы здесь гуляли с Люси, мы шли в «Харибду» на встречу с читателями, меня знобило, Люси заболевала, я тоже, в тот раз было мрачно, что-то около шести, я был в глубокой задумчивости, она меня расшевелила, купила кофе, много шутила и незаметно стала серьезно говорить о своем буржуазном воспитании, о том, что она воспитана заботиться о мужчине, всегда спрашивает своего бойфренда, как он себя чувствует, не устал ли он, куда собирается, что задумал, а он никогда ни о чем ее не спрашивает, не проявляет интереса и заботы, и я подумал: у нас точно так же, так же, Лена всегда меня обо всем спрашивает, а я не успеваю, мне стало стыдно, и я сказал ей: «Тут что-то другое, воспитание тут ни при чем. Патриархат». «Да, – согласилась Люси, – патриархат». (Я тогда подумал, что она решила, будто я пытаюсь таким образом себя и ее парня оправдать.)
В сумерках быстро теряюсь, путаюсь. Сегодня при свете январского солнца акведук кажется другим, и виды с него тоже открываются незнакомые, свежие, улица кажется шире, красочней, пестрей, фотографировать можно все, но я сдерживаюсь, чтобы не показаться кретином. В прошлом году было иначе, я многое преодолел с тех пор, перестал впадать в ступор – с меня будто гипс сняли, со всех чувств, – больше не запираюсь в комнате как тинейджер, почти не срываюсь, даже обсуждаю с Леной наши дела, вожу сына в школу, выступаю и даю интервью. Я живу. Кажется, что-то чувствую. Угодил дважды в приемный покой, но это даже к лучшему, там мне стало хорошо, я убедился: боюсь, живу, я – есть. А когда упал в обморок в супермаркете летом, было сколько-то приятно, на мгновение вспомнилась моя «Ночь в Сен-Клу», будто внутри открылась ветка, по которой пролетел молниеносный вихрь с окнами, лицами, жизнями – звонкая долгая нота, и уверенность: правильно написал, точно, все точно (подлинное счастье). Эти дни в Париже какие-то странные, как стеклышки, выпавшие из разбитого калейдоскопа, одни – туманные, другие – яркие, и что-то щемит в груди, все время тоска. Я сказал об этом Е., он усмехнулся: «А мне тут весело», – заулыбался, и я поверил: ему и правда в этом жутком городе весело.
Опять не верю, что все вокруг меня настоящее, не верю, что я в Париже, эти улицы, дома, люди – все это Париж, почему? откуда они взяли? кто им сказал? и что это значит – Париж? где он?
Ф. предложил меня сфотографировать, я махнул рукой – фотографируйте! Он щелкнул, но вышло как-то мутно, смазанное лицо, и не скажешь, что это я, и кто по этим кустарникам и граффити на стене догадается, что это Париж?
Ф. улыбается: «Акведук, – говорит, – интересное место».
Он на меня хорошо действует, как успокоительное, я иду рядом с ним и понимаю: паники не будет, рядом с ним паники не будет. Мы говорили о Жане Жене, и я сказал: возможно, плотность его прозы вызвана продолжительным заключением в одиночной камере, одиночка давит, мысль, оставаясь запертой, возвращается к себе многократно, фразы в голове крутятся, полируясь друг о друга, и…
Ф. как-то странно на меня посмотрел, я умолк, сказал, что это всего лишь теория…
Неделей раньше я ходил в Сакре-Кер, мне там стало нехорошо, быстро ушел, передумал оставаться на ночные бдения (наплевать, что оплатил). Сходил на Пер-Лашез и долго никуда не ходил, меня все спрашивают: «Ну, куда теперь собираешься? Какие планы?» – «Нет никаких планов, – отвечаю, – никуда не собираюсь». Меня раздражает, что все знают, где я, мне хочется исчезнуть, но я боюсь этого, потому что очень хорошо знаю, что это такое, меня очень часто посещает это чувство: сижу, а ноги под столом потихоньку тают (я отталкиваю от себя людей, за которых цепляюсь, – я себя ненавижу за то, что нуждаюсь в них; и чем дольше я жду от них писем, тем сильнее себя презираю).
Долго оставался в пузыре безмолвия, ткал мою паутину, с вином, гашишем и видом в сад: магнолии, платаны, пихты, акации, детская площадка, на скамейках люди сидят, не холодно. Вслушивался в пение птиц по ночам, спал на полу в мезонине ногами на север, слушал, как над головой гуляет сосед (музыкант из Чили), он ходит почему-то по диагонали, как «слон», и в полусне я переворачиваюсь, будто делаю рокировку, уклоняюсь от надвигающейся веерной атаки. Морил себя голодом и бессонницей. Наконец, собрался, переступил через себя, написал план:
Съездить в Нантер в BDIC[1]1
La Bibliothèque de documentation internationale contemporaine – Библиотека современной международной документации (фр.).
[Закрыть]
позвонить в Тургеневку[2]2
Библиотека им. Тургенева (Париж).
[Закрыть]
сходить в ИМКУ3]3
Книжный магазин «ИМКА-Пресс».
[Закрыть]
подготовиться к ДРК[4]4
Дни русской книги.
[Закрыть]
Lucie, Hélène, Pascal
Для начала достаточно; даже если все это не пригодится, моя совесть чиста, траектория полета задана; давно не жил так активно; в Таллине у меня за год столько встреч не наберется. (Никому не дать себя сбить; придерживаться схемы; не увлекаться – прекрасно понимаю Кристин Анго.)
Выбираюсь наружу потихоньку через заднюю калитку в стене (главные ворота монастыря выходят на Gare de l’Est, и это нестерпимо: волна шума и гвалта бьет в лицо). Для начала прогулялся вдоль канала Сан-Мартен, пару мостов и обратно, сбегал в китайскую закусочную, ел палочками – это успокаивает, переключает мысли, подал пышноусому попрошайке, что все время стоит возле входа в Carrefour на rue des Vinaigriers; купил булочки с изюмом и ел их прямо на ходу, да, как дурак, гулял по rue Magenta, до Репюблик и обратно, ел булочки, крошки падали на пальто, шарф – c’est pas grave[5]5
Это не страшно (фр.).
[Закрыть], говорил я сам себе, стряхивая их, снисходительно улыбаясь одним уголком рта, и даже волосы не поправлял, – хорошо, голова немного кружится, как после болезни, но ничего, я улыбался встречным, подумаешь, голова кружится, трое суток не выходил, у меня было сильное похмелье, сорвался, так меня тронули воздушные шарики над могилой Моррисона, так нельзя, знаю, но почему-то срываюсь, но теперь я в порядке.
В книжном магазине на рю Бомарше продают русские книги. Зачем я вошел, спрашивается? а он что тут делает? Кучерявый очкастый хлипкий француз требовал у продавщицы справочник.
«Так чтоб в нем были все-все современные русские авторы, – говорил он, – и все-все их книги и все-все о них, но только современные, а не какие-нибудь Достоевский, Толстой, Маяковский…»
В одном ряду в этом заборе прибитый Маяковский меня ничуть не удивил, я такое уже не раз слышал; интуитивно уловив, каким должен быть идеальный справочник современных русских авторов для этого русофила, всю дорогу до Восточного вокзала – все время прямо, но все-таки сбился – мысленно его составлял и, когда пришел к себе, он был готов, плотный и очень квадратный; я собрал мусор и с большим удовольствием погрузил в него справочник, когда я нес мусор во двор, я слегка посмеивался, сдерживая на всякий случай хохоток, потому что стемнело, мало ли, кто-нибудь услышит, полезет потом в мусорный контейнер, увидит мой справочник, извлечет его на свет божий и что тогда? даже если это случилось бы во сне, теперь уже настолько поздно (или рано), что лучше не ложиться совсем, – между тем в США Обама произносит прощальную речь и все Западное полушарие склонилось, как над разбитой чашкой, и прислушивается.
Так и не уснул. В предутренних поджарых морозных сумерках, прогуливаясь вокруг церкви Сен-Лоран, заглядывая в закрытый на ночь сад, где в прошлый раз я видел бродягу, справлявшего нужду на тропке между грядками, я пытался рассмотреть небольшую статую святого. Святой, стоя на одном колене, молится, а над ним возвышается, распахнув крылья, ангел. Насколько я понимаю замысел скульптуры, он прислушивается к молитве святого, но у меня возникает ощущение, будто ангел не прислушивается, а выпивает молитву. Глядя на эту странную скульптуру в предрассветных сумерках, я вспомнил, что, когда я пошел в школу, мне дедушка подарил часы, которые шли очень неровно: то отставая, то убегая, – это были механические часы «Слава», большие и нарядно солнечные, с потускневшим от времени циферблатом (переливаясь тенями, он казался опаловым). Чтобы не опаздывать в школу, я на всякий случай передвигал стрелки на час вперед, не подозревая, что таким образом инстинктивно пытаюсь жить по центральноевропейскому времени.
Я и забыл, что такое пение птиц, они тут петь начинают до того, как я вспомню, что полагается спать; сегодня, когда шел через парк, над головой воробьи защебетали, я встрепенулся, оглянулся на них, воробьи сновали в кустах, так приятно стало: весна – хотя какая, к черту, весна! январь же…
Le pepiement matinal des oiseaux semblait insipide a Françoise[6]6
Пение птиц, казалось, раздражало Франсуазу (фр.). Марсель Пруст, «У Германтов».
[Закрыть].
Кто бы мог подумать, что я проведу зиму в женском монастыре? Не только щебет птиц мне о многом сообщает в эти дни; недалеко от монастыря находится школа, мое окно как раз выходит на школьный двор, в четверг о потеплении меня известили детские резвые крики (а в пятницу я их видел выстроившимися в очередь в Cirque d’Hiver – стояли притихшие, с горящими глазами перешептывались); думаю, это начальные классы; в Таллине я тоже живу недалеко от школы, по сравнению с французской школой таллинская – это какой-то могильник, зимним утром по гололеду дети идут в школу как зомби: глаза прикрыты, ноги прямые, скользят, их руки безвольно покачиваются (впрочем, мы с ребенком идем в детсад точно так же); в моей келье три кровати и три больших стола, спать на полу можно где угодно, но теперь для разнообразия я сплю на кроватях, каждую ночь на новой, а бывает, за ночь посплю на каждой из трех понемногу, и сны все время снятся разные; сегодня даже ничего себе снились, я проснулся с приятным чувством, что поспал бы еще часок, – тишина, воскресенье, птицы разве что немного поют в саду, пошел и закрыл окно, а они все равно поют, и тогда мне пришла в голову шикарная мысль: попробовать поспать на столах, они такие большие, широкие, длинные. Это будет как в морге! Восхитительно! Не выспался, поехал в Версаль в расхлябанном состоянии, запутался и проехал свою станцию, хотя это было невозможно, вернулся на автобусе, два евро на ветер, прибыл на два часа раньше, потому что выехал совсем рано, убивал время в поисках Лицея кадетов, которым управляли Романов и Жеребков, не нашел, потому что точного адреса не помнил. И все равно – опоздал! Когда я вошел в гостиницу, писатели из Версальского общества (Parole d’Encre) уже собрались, сидели, ждали, негромко переговаривались. Старые, но хорошо сохранившиеся: что они пьют, чтоб так выглядеть? мафусаил? кровь? Некоторые мужчины были точно дракулы. Складки жесткие у рта и хищный плотоядный взгляд. Не вегетарианцы, факт! Раз в месяц они на ужин приглашают какого-нибудь писателя, который работает в одной из французских резиденций, стараются зачерпнуть побольше культуры, встретиться с какими-нибудь писателями, в неформальной обстановке… в октябре у них был албанский писатель, в ноябре они отужинали турком, который получил какую-то премию за книгу о беженцах, в декабре был Али Замир, и вот теперь им на ужин достался я, не самая вкусная птица, уже за сорок, турок и камерунец были помоложе, ребята с огоньком… Я, кажется, им не угодил. Как ни старался. Забыл мои кунштюки, «демонстрационные предметы моей цирковой программы»: книжки и – самое главное – серый паспорт! Они ждали, так ждали, в качестве специй, паспорт апатрида… увы, развел руками, забыл (солгал: паспорт лежит в кармане, я с ним не расстаюсь, но тут из вредности решил не доставать: не покажу; и все, хватит, надоели!), нету… Ах, как жаль! Пожилая тетушка в кружевной накидке, с длинными старинными серьгами (кажется, с бриллиантами) попросила, чтобы я ей написал имена русских авторов… современных… переведенных на французский, я испугался: зачем? (Неужели она меня проверяет: знаю ли я хоть каких-нибудь авторов?) «Ну, кого вы бы могли мне порекомендовать?» Ах, вот в чем дело… я написал: Maroussia Klimova… Lena Eltang… Alexandrova – старательно написал, выводя каждую букву… Старушка бумажку выхватила, ручкой стучит в имя Elizaveta и говорит: «Я это имя уже видела!.. уже видела такое длинное русское имя!» – «Да, наверняка, видели, да, историческое имя…» – «Нет, я книгу ее видела!» О! Как хорошо иметь длинное русское имя! Ее роман попал в списки каких-то триллеров во Франции, – жизнь маленького человека в российской глубинке – еще тот триллер! Один спросил: «А почему только женщины?» – «Не люблю мужчин», – сказал я, он засмеялся, подумал, что я пошутил. Люди из версальского писательского общества были странные. Восковые. Это была странная встреча. Мы сидели в отдельном зале гостиничного ресторана (ни за что не вспомню названия), при длинных свечах, в подвижном плавком полумраке, овальный стол был собран из нескольких частей, было много приборов, деревянные стулья с высокими спинками вынуждали сидеть очень прямо, тихо, как на спиритическом сеансе, на стенах: шпаги, ружья, мушкетоны, шкуры и пр. Все на меня смотрели вопросительно, как на только что явленного духа. Я думал, им хоть сколько-то известно обо мне? Оказалось, нет. Я должен был о себе рассказать. С чего начать? Меня охватило странное волнение. Тишина в ресторане давила. Каждое слово звенело. Они переглядывались. Я не знал, что сказать. Было очень неудобно. Не люблю о себе рассказывать. Еще при незнакомой переводчице. Молодая, высокая, руки длинные, пальцы беспокойные, какая-то гидесса, говорок легкий, быстрый, слова-слова-слова, всего коснуться и лететь дальше… терпеть эту побежку пустословия не могу (она запросто французов отделяет – они, у них, их – от остального мира, будто никого, кроме нее и треклятых «франчиков», никого нет, и ждет от меня встречного понимания, что буду играть в классики по ее сторону баррикады, я с этим сталкивался повсюду: мы против них). Она говорила и кралась по моей коже, словно прощупывая. Я не в силах был говорить. Все на меня смотрят, ждут, а я молчу. Господи, какая неловкая ситуация! И зачем эта встреча была нужна? Я не хотел, чтоб меня переводила эта женщина. Говорил сам. Но так как я не был в форме, от французского у меня случилась прострация, я даже не мог вспомнить своей библиографии, стал путаться… Меня спрашивают: сколько у вас книг вышло? А я не могу сказать… Семь романов… Нет, восемь… На меня смотрят и недоумевают. Как! Человек не может сказать, сколько у него книг вышло! Шутник! Или жулик? А есть ли у него книги вообще? Или это не он? Самозванец… Вяло оправдываюсь: это смотря как считать… кое-что вышло на русском, а кое-что на эстонском… (Нет, слишком вяло.)
Вышел в парк купить гашиш, сфотографировал остролист и передумал курить, пошел гулять вдоль канала, далеко забрел; долго стоял неподвижно, поджидал крыс, фотографировал; если б не люди, которые сновали по дорожкам Луна-парка, крысы подошли бы к самым ногам, но нет; пока так стоял, замерзая, придумал сказку: про людей, которые превращались в крыс, и про крыс, которые умели превращаться в людей, в общем, про существ, которые умели превращаться и в людей, и в крыс, и сами давно забыли, кем они являются, крысы, превращаясь в людей, внедрялись и вмешивались в жизнь людей, а люди, превращаясь в крыс, многому у них учились, а потом меняли свою жизнь, других существ в этом мире не было.
Заснежило, призрачный мелкий снежок; в carousel Jules Verne каталась только одна девочка, она свернулась в раковине, как червячок, и с грустной гримаской проплывала мимо меня, пока я так стоял и думал: о крысах, о людях.
Сфотографировал много граффити; морской книжный магазинчик на барже; выбирал, в каком бы кафе на quai de Loire посидеть, так и не выбрал, алкоголь я не пью, соки тоже, кофе мне нельзя, чай дома есть, можно было бы попить лимонад, но я вчера пил диетическую колу, от которой было что-то не то, говорят, кола полезна для желудка, пищеварения, но было что-то не то, никому и ни во что верить нельзя.
К вечеру снежок исписался, чертил виньетки, царапал глаз завитками; освещение раньше было другим, но такие вечера, тихие, распахнутые в темноту, подкрашенные чернильной синью или обложенные алмазами, умноженные отдаленными голосами веселых людей, были всегда и везде, независимо от ламп, холод роднит людей.
Некоторое время стоял возле легкоатлетического зала, заглядывая внутрь. Я был в темноте, меня видеть не могли. Ощущал себя призраком, и зал мне представлялся жизнью, на которую я взирал из потустороннего мрака. Люди бегали, поднимали штанги, боксеры танцевали, выбрасывая руки, воздушные гимнасты помогали работнице зала заниматься с ее сыном-инвалидом, – она регулярно его сюда привозит, разминает на ковре, – в этот раз они ей помогали поднимать его в воздух: подвешенный на ремнях, он парил и казался счастливым. Думаю, я бы болтался беспомощным тюфяком. Он выглядел обычным начинающим воздушным акробатом, движения его, обычно обезображенные скованностью паралича, в подвешенном состоянии производили впечатление такое же, как движения неловкого и слегка напуганного человека, оказавшегося в состоянии невесомости, – со стороны вряд ли можно было догадаться, что он – инвалид; казалось, будто в воздухе он обрел полноценность. Глядя на него, я внезапно вспомнил, как мы – я, М. и Д. Г. – на несколько минут оказались в странном молчании за одним столом. Это было в Хаапсалу, стоял довольно жаркий день. М. приехала на фестиваль, и я зачем-то уговорил ее поехать на экскурсию. Она переживала, боялась не успеть вовремя обратно в Таллин, к пяти часам, на свое выступление (на которое пришло очень много сильно трезвых, вызывающе аккуратно одетых молодых людей). Успокоилась только тогда, когда заметила, что с нами в одном автобусе едет Д. Г., она даже мне его указала и шепнула, что он потерял сына на войне, – и я вспомнил, как мне рассказали, что у М. сын погиб, и не знал, как отреагировать, я понимал, почему она так, с едва уловимым нажимом, произнесла: «Он потерял сына, это такое горе», – она это сказала, как человек, несомненно знающий по себе, что это за горе, я не хотел ей показывать, что это понимаю: могло выйти так, будто я разузнал о ней нечто такое, о чем сама она не желала распространяться, – и вот тут соблюсти такт… вот тут надо уметь… и я решил, что, раз уж я не умею, могу ляпнуть что-нибудь, то лучше не буду реагировать вообще; потерял сына – никакой реакции, словно не услышал, застыл, и когда она повторила: он на войне сына потерял, – я бровью не повел! А потом она продолжала волноваться, что не успеет на свое выступление, и волновалась так, пока не выяснилось, что нас всех обратно в Таллин повезет Март на большом внедорожнике, только тогда М. успокоилась, Март усадил нас обедать вместе, и в какой-то момент мы остались только втроем: Д. Г., М. и я. Не помню, о чем мы говорили, я выключился, может быть, я даже говорил что-нибудь, но не слушал, меня парализовала мысль: вот сидят трое, каждый потерял по сыну, у них взрослые дети были, это утрата, а наш с Леной – stillborn, Totgeburt[7]7
Мертворожденный (англ., нем.).
[Закрыть] – тоже мальчик, и в каком-то смысле, логически, статистически (высшие силы, уверен, они самые великие бюрократы, потому как безличны, для них все одно – что мертворожденный, что взрослый человек, душа есть душа), мы были объединены схожей утратой, и это сознание ведомо было только мне. М. знала наверняка о сыне Д. Г. Он мог подозревать, что нам известно об этом, так как он популярен, мы об этом могли прочитать, но он не мог ничего знать о наших мальчиках, так как нас самих впервые встретил. М. не знала о моей истории, совершенно точно, так как она меня не читала, сколько бы ни говорила, что ценит мою прозу, но я руку дам на отсечение (на всякий случай левую), что она меня не читала, и это совершенно естественно и без обид, незачем на меня время тратить. И не могла быть уверенной, что мне известно о ее утрате (я постарался скрыть это). Поэтому я был единственным, кто знал, что нас в каком-то абстрактном смысле объединяла (невзирая на то, что один только я знал достоверно об этом) одна боль, одна сила, которая отняла у нас ребенка. Я сидел под зонтом, стараясь на них в упор не глядеть (солнце ослепительно ело смуглое лицо красивого Г., он, не боясь, подставлял себя солнцу, М. старалась держаться в тени, была с платком на шее и носила солнечные очки), я украдкой поглядывал на них и думал: отождествляя себя и их с утратой, я с ними сливаюсь в некоем пространстве, где происходит опустошение сердца, чувств, испепеление плоти и духа… и теперь мы, живые, но отчасти опустошенные, воспринимаемся как единое целое… срастаясь в точке опустошения, наши личности становятся чем-то одним… мы породнены болью и силой, которая у нас отняла самое ценное… неспроста мы на несколько минут оказались за одним столом только втроем… видимо, какой-то дух (наивысший бюрократ вселенной) любовался нашей тождественностью, находя для себя очарование в единообразии утраты, которую каждый из нас перенес отдельно.
Я вышел к каналу Сан-Мартен. Мелкий снег завивался. Огни светофоров длинными полосами отражались в мутно-зеленой воде. Вспыхнув мгновенно и пронзительно, майское воспоминание поранило, как случайное стеклышко, на которое наткнулись пальцы в темноте.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?