Электронная библиотека » Андрей Тавров » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Плач по Блейку"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2019, 13:40


Автор книги: Андрей Тавров


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
СНИГИРЬ
 
Снигирь безрукий песнь поет суворов
нет им земли себя чтоб различать
вложить как слог губной как птичий говор
от плоти плоть – в земную эту пядь
 
 
нас нет покуда длится это лето
с войной и бабочками с тишиной
мы – то в чем это есть как омут света
вмещая все бездонной глубиной
 
 
сам дрозд и я с дроздом дружу милуюсь
и с ласточкой глоток воды делю
нелетны как они в крови взрываясь!
как хлопотны как стоят по рублю !
 
 
Суворов пой расти петущьим сердцем
Державин плачь всей розою грудной
снигирь поет придвинув небо цейсом
и флейта множит прах земли живой
 
СНЕГ
 
Белый снег падает на землю.
И лишь коснется —
не отличить черного быка
от вырытой могилы
даже на ощупь.
 
СНЕГ 2
 
Снег сыплется из глаз и из-под век,
из-под век Блейка сыплется снег и разлетается
по пространству и покрывает, и покрывает,
умножая и множа, жаля и изменяя,
и покрывает башню, шпиль над ней,
и покрывает часовые стрелки,
и барк в порту, на улице – коней,
стоящих в снеге, как на дне тарелки.
 
 
Снег сыплется из глаз и из-под век,
преображая Тейлора и Смита,
выбеливая шляпы, чуткий снег
покрыл равнины и летит сквозь сито
из глаз и век.
                      А Блейк застыл один —
он знает про окно восприятия, мистер
пророк, знает, что каждый видит
лишь то, из чего он сам состоит, в основном, —
у кого-то голая девка, а у кого-то
куча монет, а у него – то, что Бог
дал видеть сквозь окно созерцания,
ибо снег воображения – это реальность,
большая, чем основная, всем доступная,
делающая из людей бл–х ангелов,
сплошное непотребство, сортирную вонь.
Снег покрывает площадь и газон,
и шлюпки дно, и шляпу, и заборы,
он бел и легок, он похож на сон,
он из-под век, он вхож в дворы и поры.
 
 
И каждая снежинка – человек,
завитый в раковину, словно в пламя,
из глаз своих завитый в из-под век
летящий снег людской, что дышит нами
и создает дракона за углом,
за ним мальчишку-трубочиста в саже
и белый барк, и белый-белый клен,
и ангела, и столб, и экипажи.
 
 
Живой сей снег есть то, что ты творишь,
и сам ты снег, и сам из глаз летишь,
себя им множа, облепляя мир,
и звери в нем снуют из нор и дыр,
и на трактир архангел наступил,
второй за снежной тучей протрубил,
снег на Вестминстер сыплется, дрожа,
и, как Левиафан, плывет баржа.
 
 
И пахнет дымом, елкой и зимой,
а он, как снегоуборочная машина,
мечет снег яви из глаз на
весь мир, мистер Блейк, в шляпе и перчатках,
и кричит в снегу петух и мочится козел у забора.
 
 
Гав-гав, говорит собака, и он отвечает: гав-гав !
И каждое слово снежинка, каждое – человечек.
Гав-гав, говорит пес, ку-ка-ре-ку – петух,
а снежинка молчит, раскалена
пламенем, как немой логос.
 
 
Баржа уходит, и снег заносит ее пустую корму,
и из окна вослед ей смотрит архангел Рафаил,
словно большая белая женщина с усиками
или рыба белуга, полная икры.
…на камни, на брусчатку, на сады,
на яблони в садах, на сердце яблок,
на сердце их сердец, на шум воды,
на сердце света в сердце сироты,
и прыгает в ветвях бессмертный зяблик.
 
«Расскажи, ракушка, вырванным языком…»
 
Расскажи, ракушка, вырванным языком,
что Ангел тебе говорил на адыгейском, глухом,
 
 
как узнал в тебе узел, что развязался в плач
мальчика на снегу, в коротковатый плащ,
 
 
как вы в трех мирах разъяты, разнесены,
завязались в узел средь развязанной тишины
 
 
и стоите тихо, как незнакомый бог,
и снег идет, и падает на порог
 
 
дома, где мама воет и отчим, пьян,
наискось рвет на груди баян,
 
 
как сыплется снег, никому не знаком,
и как трое стоят световым комком,
 
 
расскажи мне, ракушка, вырванным языком.
 
СОБЫТИЕ
 
Рыба-гора подплывает к Блейку и тихо свистит
ангельским свистом, пастушьей свистулькой,
а за окном:
 
 
мальчишка с ветряной мельницей в руках, дым над
крышами, солдат-инвалид, пятна гортензий в окнах,
трактир, телега с бочками, крики рабочих с речки,
существо без крыльев, голое как мешок, больше
Тауэра, простерлось до звезд, раздутое, без слов, без
жабр, без глаз, и песни из трактира, водокачка, клетки
с птицами, франкмасонская таверна, на дверях табличка
«Лекция о Платоне мистера Томаса Тейлора», Mr. Taylor
on Plato, раздутое как мешок, без слов и без жабр,
выше башни, снежок и пятна навоза.
 
 
Слова не жабры, и жабры не слова.
У слов есть жабры, и тогда они плывут как рыба,
а если узоры, то летят как бабочка.
 
 
Рыба подплывает к Блейку и тихо свистит.
Океан блещет гравировальной волной.
Из горла мистера Блейка рыбе ответствует птичка.
 
ТОВИТ
 
Трупы приходят и уходят
как медведи или облака,
как ветер или корабль.
Товит хоронит трупы,
окунается в скверну.
 
 
Приходят и уходят, как берега,
как новая кровь в красных колесах
аорт и вен. Как зима или осень.
 
 
Товит кладет труп в прозрачную сферу,
вкладывает сферу в другую сферу,
а ту еще в одну небесную сферу,
и сферу Юпитера в сферу неподвижных звезд
вталкивает Товит плечом мускулистым,
 
 
как камень вкладывают в центр
бегущих по пруду кругов,
и стеклянная лодка последнего неба
уносит ожившее тело.
 
 
Трупы приходят и уходят,
оживают, снова уходят,
небеса сворачиваются и разворачиваются,
как баян или гимнастерка.
 
 
Товит сжимает кремень в горсти —
выбегает из камня слеза.
Небо сжимает Землю кулаком мускулистым —
выступает из праха Товит.
 
ЧЕЛОВЕК-КОЛОДЕЦ
 
Мимо автомобилей, фосфоресцирующих, как перегной,
человек-колодец раскрыт во все стороны плещущей глубиной.
Как ветер, парусник, парусами поймав, ведет,
иль чуткой бровью щекочет луну кот,
он ловит внутренний шум шорохов, гул пустот.
 
 
Космической станцией над тротуаром висит,
серебряный лабиринт, невесомый монстр,
живой головой в толпе шелестит,
уходит ручьем в овраг, под змеиный мост.
 
 
Сорок срубов он держит в себе, глубиной дрожа,
как штангу в рывке силач, если рвануть вовнутрь,
и стоит, словно черный джип средь стеклянного гаража,
и сыплется, хрупок, хрустален, как плот, пруд.
 
 
Кто ему песни пел, кто по нем горевал,
свечку кто задувал или к плечу приник?
Но стонет, Лаокоон, разведя себя змеем в провал,
чтобы шел, удлиняясь, в черную глубь крик.
 
 
Ему друг – заводная пуля, колодезный ангел, пес,
что сбежал с живодерни и роет в себе дыру,
да срамной Катулл, что хрипит и, как танкер, бос,
подыхая от полнолунья, полыхающего по нутру.
 
 
Человек-оркестр колодцами втянут, как
рояль что изогнут вовнутрь нарастающей тягой струн,
чтоб до сердца тонул моцартов вещий пятак,
человеком вставал неоплаканный в поле труп.
 
 
Он плывет по волнам, завязывая волну,
в узел жизни – солдат, земли нестерпимая ось,
от него лучу прямей и круглей холму,
и воздушному кораблю в свете играть насквозь.
 
 
Персефона тебе сестра, а брат закадычный – холм,
то-то тихую песнь поют, то-то бредит брод…
И стоишь ты в колодце лучей, нестерпим и гол,
и немая вода вяжет черный от вопля рот.
 
«Куда уходит юла, пока стоит…»

Н. Болдыреву


 
Куда уходит юла, пока стоит?
В рощи, осенние рощи уходит юла,
где деревья гудят, как она,
как она, идут.
 
 
А на Луне Каин хворост несет
в бесшумной, как гул, тишине.
 
 
Куда уходит зеркало, пока стоит?
В рощи, осенние рощи уходит оно,
может, пруд отразит, облако, может, селезня.
 
 
Куда ты уходишь, селезень,
когда гудишь, как юла,
отцеживая вес, словно запотевший фужер?
 
 
Куда мы все собрались, стоим,
покачиваясь, кивая, хватаясь
за ускользающую вертикаль.
 
ОСЛЕПЛЕННЫЙ СОБОЙ
 
На одном колене, как Геракл от душ,
ты защищался от слепых век,
облепивших тебя, как раковины
корпус судна. В каждой жил мир,
тот, что ты видел прежде, но
тебя звала полная слепота,
               ты защищал ее,
отдирая с себя твердых моллюсков
с тиканьем сердец меж створок, с криком:
«это ручей! » , с лунным отсветом белых ног.
Никто не ослеп сполна.
Никто не отдал все свое зренье богиням,
дочерям Памяти, чтобы принять взамен
голубую свистульку, босые ноги
и странный предмет, который не опознать.
 
НЬЮТОН
 
Воображение есть форма красоты,
и караван идет в воображенье,
и им рожден – бескрайний караван
из голых Ньютонов идет в пустыне,
и снег летит на камни и песок,
на двойников, бредущих к горизонту
с лиловой и смиренною звездой,
и на полип, который, словно мозг,
иль мускул, заживо прилип к плите
и движет землю, камни и людей,
и тварь, которой мозг принадлежит,
вопит от нестерпимого усилья,
и сокрушает ось земную
удар Левиафана.
 
 
Порхать, как бабочка над солнечным ковром!
И расскажи мне, маленькая фея,
крошечным ртом о мире и гигантах, —
бормочет Блейк, и лоб его блестит.
 
МЕЛХИСЕДЕК
 
Как пузырьки
отрываются от дна котелка,
отрывались эти люди и смыслы
с их словами про жизнь, силу и войны,
про женщин, банки, путешествия и
государственные задачи,
а потом рассеивались в воздухе паром,
смешивались с туманом,
рассеивались без следа, – сказал Мелхиседек, —
и добавил, вздохнув:
не создав ни одной стоящей песни.
 
БЛЕЙК. ФРАГМЕНТ 4
 
И пришел ко мне ангел, и был он как черный куб.
Я не ковал этот куб, не мыслил, не трогал его перстами.
 
 
И пришел ко мне другой ангел, и был он как пустота.
 
 
И в них рождались миры и кричали дети, и рожали
женщины, и мочились мужчины у стен.
 
 
Я спросил – вы ли вестники конца времен?
И они ответили – радуйся и плачь, соделай из себя гроб,
маленький детский гроб, сегодня закончилось Время,
на Поланд-стрит битюг задавил нищенку с младенцем —
упокой их и схорони меж звезд, на кладбище за мостом.
 
 
И пришел Дракон, чтоб меня пожрать,
но гроб опалил ему глотку. И черный куб стал моим
правым глазом, а пустота – левым.
 
 
И я иду в свою мастерскую, и пламя от плеч моих
достает до кораблей и птиц Небесного Иерусалима,
не изменяя ни единой снежинки, ни к кому не взывая,
зачиная новые звезды.
 
 
Ангелы дети
снежинки летят
нет в целом свете
детям преград
 
 
Буквы и дети —
ангельский труд —
белые клети
поразомкнут
 
 
Темза ограда
белый пустырь
пенье из сада
и монастырь
 
 
Лик из-за лика
свет от луча
миг из-за мига
снег и свеча
 
ПТИЧИЙ ПРОРОК

Лене Резниченко


 
Птичий пророк, птичий пророк,
бодает воздух как носорог
от синевы промок
не идет на порог
 
 
говорит языками тенькает-свиристит
птичья яма сердце его честит
к небу прибит
 
 
Баламутит простор крутит свою карусель
вся его плоть – хрустальная трель
 
 
Как Товий в рощах хоронит птиц
с Ильей воскрешает детей и дев
и плачет в воздушную глину ниц
как соловей и рычит как лев
 
 
Невесом невесом
по рощам катится колесом
с горем луковым ест пирог
птицей заморскою говорит
в синеву потолок
голубятни его открыт —
 
 
для птичьих речей для ангельских стай
от тех кто ничей до тех, кто за край
от вещих слепцов до подлых отцов
для мальчиков-девочек-бубенцов
 
 
Не говори ему ничего
взглядом одним озари чело
и как пламя поймешь человечью речь
что любовь это синее небо с круч
и что правда – кирпич домовитых туч
говоренье губ воскресенья луч
для привставших плеч
 
 
И как в воду войдешь ты в собачий лай
в соловьиный хрип и в касаткин рай
сладкий хлеб жуешь
с медом кровь живешь
среди вещих предвечных сердечных стай
 
 
Ах ты воздух в дантовом колесе !
легких уст занебесная чехарда
верный пес подыхающий на росе
в синеву плывущие города!
 
 
Говори пророк за пятак за воздуха кипяток
за правду дрозда за красную грудь клеста
за краткую жизнь за долгий ее глоток
за полет листа – не умолкай браток
 
«Дельфин безбородый…»

Е. З.


 
Дельфин безбородый
простор бороздит
и слезной породой
дороги мостит
 
 
Как термос насущный
он вывернул свет
вовнутрь и несущей
изнанкой одет
 
 
Продольная мышца
слепого пятна —
подобие мысли
в прорыв полотна
 
 
И кем кто играет —
то ль оком дельфин,
то ль око без края
изгибом глубин
 
«Запредельного неба брус…»

Г. Власову


 
Запредельного неба брус,
я тебе, зернистому, раб,
словно ров по тебе слоюсь,
неразрывному телу рад.
 
 
Окружило меня зерно,
то звезда, а то вещий глаз,
и стою я, веретено,
в узком небе, где двое нас.
 
 
Как, рождаясь, трещит по швам
в четырех лучах позвонок!
Нераздельная синь и срам —
не уйти от тебя за порог.
 
 
А зайдешь, так станешь звездой,
синим зверем, жестким ручьем,
белой бабой с кривой косой,
рыжей тварью, слепым огнем.
 
 
И трещит во мне позвонок,
и выламывается, гремя,
из себя самого, как глоток
из глотка своего, из огня.
 
 
Из себя самого – белый сам,
из куста и плеча – черный куст,
и лазурь словно Лазарь глазам,
что воскреснет без тела и уст.
 
 
Из разлома – разлом, рот живой —
изо рта, словно удалено
небо небом в тебе и тобой,
и единою птицей черно.
 
ИЗ ПЕСЕН НЕВИННОСТИ
 
Поднимался в воздух человек
всей разжатой стаей рук и век,
состоящих вновь из человека,
 
 
и, как ласточки вне лета и зимы,
сразу в Африке и возле Костромы,
он летел и гнезда вил из снега.
 
 
Мы бессмертья – лики, не творцы,
если б только мы прочесть умели
след улитки, серебро ручья,
волка Библию и иероглиф мели,
мы бы лгать и дальше не посмели.
 
 
Мы ушли бы к корню бытия.
Пусть крутилась прежняя б пластинка
и серебряная скалилась блондинка
на экран в метро или в такси,
 
 
но уже, не ведая себя,
восставали бы убитые и дети,
если б в час, когда рыбак полощет сети,
 
 
словно первый стих из Книги Бытия,
всю себя прочла бы в первом свете,
вещая, как камень и змея.
 
КАДУЦЕЙ
 
Кэтрин смотрит на Уильяма глазами
Уильяма, что смотрит на нее глазами
Кэтрин, той, что смотрит на него глазами
Уильяма, как перекрестная шнуровка
 
 
на корсете, только вместо тела – ангел
говорит или поет стихи, неважно,
вместо тела Уильяма как будто тихий факел
тела Кэтрин, вместо Кэтрин – тихий факел
 
 
Уильяма – вот путь стихотворенья, форма
перекрестья двух энергий, двух созвездий —
две змеи в ночи, доставшие до горла,
чтоб в одном лице кружится вместе.
 
 
Аполлонова орешина без листьев !
Золотой аршин от жизни и до смерти,
двусторонен, разнобоен, одномыслен,
сумма волн, союз любви и круговерти !
 
 
Ангел смотрит на Левиафана взглядом
ангела с Левиафаном в отраженье,
в погруженье в зрак, в котором спрятан
в свет Левиафан, в преображенье.
 
 
Смотрит с ветки рысь на путника как путник,
видит чайка окуней с глазами чайки,
видит дерево глазами кроны плотник,
видит дерево глазами неба чаща.
 
 
Смотрит волк в окошко на младенца,
а младенец на звезду над дальним лесом,
белый снег лежит в ночи как полотенце,
обменявшись с ним сиянием и весом.
 
ПЛАЧ ПО БЛЕЙКУ
 
Уильям Блейк, картофелина с женскими глазами,
покачнулся как обеденный стол, упали все чашки на пол,
тихо вскрикнули розовые птицы человеческими голосами,
кто вошел в комнату кроме ветра, кто дышал в ней,
                                                                         кто плакал?
 
 
Но крутились мельницы, в слюде потока пела рыба,
красными стояла плавниками и плыла,
тело, лежа, осыпается, как длительная крона,
и на ветви рук подземный снег, гудя, летит.
 
 
Ах, куда плывешь ты, белая, как снег, русалка,
за какие пристани, излуки, сваи, города?
Блейка ангелы несут, как будто он живая палка
с ветками берез, шумящими, как слезы, изо рта.
 
12 СОНЕТОВ К КСЕНИИ КЕНТАВРА АСБОЛА11
  Кентавр Асбол, писатель и гадатель по птицам, распятый Гераклом.


[Закрыть]
1
 
Никогда не видим тело сразу со всех сторон,
этим оно похоже на душу или звезду, на любую вещь,
я кентавр в красной рубашке, с певчей трубой в руке,
жду тебя, узкоглазую, среди криков толпы, жонглеров, огней.
 
 
Каждая твоя ложбинка поет, словно вытянутая свирель —
далекая эта музыка как колючка перекати-поле
тычется мне ароматом в губу, словно верблюду,
разрывает рот блесной, борода моя красна от крови.
 
 
Что стою, отчего б не уйти от красного убийства,
от розовой плоти, впадающей в красный океан sangre,
в гемоглобин, в подобранную страстью мошонку.
 
 
Красная кровь, красное время – сны, в которые мы играем,
снимающие кожу заживо сны, о нежное лицо, лик!
Как заигрались пули в золотой прическе твоей!
 
2
 
Мириады миров взвешивает Творец
                                 меж твоим запястьем и локтем,
все уравновешены, готовы проступить
             светоносной явью, ожившей фреской.
 
 
Разве мы не мартышки, дерущиеся в клетке
                        из-за банана, который после отбросим.
Но даже с такими насельниками
              мир сбалансирован, свят, и все же
 
 
мы способны его уничтожить,
     мы любим боль, мы любили, любим и будем ее любить.
Не помню, сняла ли ты юбку в первый раз,
                но помню, как за окном шумела река.
Никогда не была ты голой, как тела в морге
    или как нелюбимое тело,
как нагота блудницы, но всегда светилась,
                           всегда случалась как свая из глубины.
 
 
Все сплетено – роза, осьминог, кишки в животе,
           галактики, струны кифары,
швы черепа, паутина, дороги…
     Канаты, водовороты, слова… Твои волосы,
когда я накручиваю их на кулак,
       способный сокрушить вола, и говорю: пей мою кровь,
 
 
пей великие миры:
    Персеид, Плеяд, Кассиопею, дальнюю Вегу, с их речками
снами и городами, с Волгой и Темзой,
              всех великих, что живут меж великими,
среди которых ты плаваешь с окровавленным ртом, как рыба.
 
3
 
В бассейне твое голое тело похоже на ложку из слоновой кости,
что ты тщишься вычерпать —
                     резервуар с зеленой водой или себя из себя?
Все, что ни тронешь – свято,
   собачье дерьмо продолжено пламенем Метатрона,
Прокл Платоник сердце берет из первого снега на побережье,
                а ребра из грязи.
 
 
В этом городе много красивых лиц,
              уродов, впрочем, хватает, но все это игры Богини,
все играют в себя,
    как облака ясным днем плывут, клубясь над заливом —
то больше медведь, то лодка, то единорог, то небывалая рыба —
какое имя дашь, то и возникнет перед глазами,
     то и видишь, а думаешь, они сами.
 
 
Зачем мы даем имена друг другу, и видим очертанья имен,
                              а не правдивую пустоту,
ответь мне, Ксения !
    Но ты не ответишь, ты сама как облако, скопление пара,
сама спишь наяву или стонешь, как Ио, когда по ночам в тоске
 
 
ходишь, как белая ложка над черной водой,
       зарезав двух черных псов,
сварив их выдранные языки. Ходишь всю ночь, как ложка,
отрываясь надолго от черной земли, стоишь в воздухе
             под Луной с пеной у рта.
 
4
 
Квадратный овод с жалом мечется в небе,
                                                играет в трубу музыку
пьет кровь с молоком,
   кровь с мелом, с мочой, музыка ходит в трубе.
У него четыре копыта, как у меня,
   и труба звенит, в ней гуляет четырехногий,
мы ныряем друг в друга,
                 мы ныряем в одно небо, в небо с черным лицом.
 
 
Квадрат и жало – как трансформатор с разрядом молнии,
я стучу копытом,
         прогуливаясь по своему животу как по ложбине,
я иду по другому своему животу – как по ложбине,
                                     по вечной внутренней впадине, и
эти годы жизни, словно спил у сосны, – не во времени,
                а в кольцах пространства.
 
 
Так я не удлиняю себя, а вхожу вовнутрь,
       в свой свет, в свои годовые кольца,
не все же пытать нам только твое тело, словно оракул, в котором
если и есть смысл, то лишь в том, что неизменно. —
                                Так меч-рыба, вынутая
 
 
удочкой бьется на палубе,
        пока ее не разрубит тесак, застывая лишь
в луже крови на досках, но аура неподвижна как обруч бочки,
Ты вошла в нее, чешуя покрыла твои глаза,
                   и ты целый год молчала.
 
5
 
«Скажи, Ксения,
     неужто белая грудь, волосы и красная беготня внутри —
только это и есть, что ты ? Нет же, конечно,
           должно же быть что-то еще» , —
сказал я и ушел, и смотрю теперь на сосну,
                 нищенку, черепицу крыш,
на поверхность вещей, и в груди моей разрастается воронка,
 
 
сдвигает ребра в сторону,
    втягивая дальнее дерево и бледное лицо,
дрессированную обезьянку и морской горизонт
                                             с коричневым парусом,
достигнув, они переворачиваются
            и идут дальше в просторы меня,
они другие теперь,
они как отец, которого вдруг узнаёшь в толпе.
 
 
Они идут, рассыпаясь. Я хотел бы быть волком.
Потому что он сер. Он очень сер. Ты даже не представляешь,
что такое быть серым, Ксения, это как быть серым, или
быть серым снова. На снегу или на фоне моря.
               И у него есть глаза
и желтые клыки, от него пахнет падалью и псиной.
                                                        Он сер и вечен.
Я хотел бы быть волком, Ксения, неутомимым,
                серым, разорванным псами.
 
6
 
Почему ты думаешь, что камни, которые накрыл прилив,
вернулись теми же самыми,
   что уходили круглыми затылками в воду?
Вглядись —
  это другие предметы, неназываемые,
                                  вообще не камни, жители
иных побережий, звезд и углов,
                     мы их видим затвержено в роли камней.
 
 
Он говорит, нам нечего и пытаться
                             дотянуться до старых мастеров,
давайте же продемонстрируем, наконец, свою глупость,
              свое убожество, неумелость,
или будем писать стихи о стихах и слова о словах,
                          слова о функции слов,
это будет необычно,
  востребовано, современно, все всегда современны в борделе.
 
 
Два предмета могут занимать в одно и то же время
                     место одно и то же !
Это – море и море, и снова море, и море опять,
                           и все это море, и золотой соловей
и золотой соловей, знаешь, это
 куб и куб, и еще раз куб и куб, и тот же, и куб, и
 
 
он самый, а если не так, то снова он куб, и он же, и тот —
                                                     как бритва его ребро,
тронь пальцем – и потечет. Это мы с тобой – Ксения,
                Ксения-дева и Асбол, Асбол-кентавр —
одно и вместе, как бритва где острие и воздух —
        два берега шуршащей и общей крови.
 
7
 
Тянется сама из себя, как тянется из себя, а не из другого,
желтая стена, что тянется из себя самой, из желтой стены,
из самой себя, ибо тянется из стены, и желтой, и тянущейся
всегда из самой себя, я иду вдоль стены,
                                но тянусь не я, а она, я же тщусь
 
 
и сжимаюсь к центру себя, не продолжен,
         не из себя самого, а вдоль желтой стены.
я иду, а идти не тянуться,
  вдоль желтой стены не тянуться, а пребывать, собираясь
в нерожденную точку.
  Идти вдоль желтой стены, тянущейся, и значит, что пребывать
в точке. Да, пребывать, не тянуться,
              конечно же, не тянуться вместе с желтой стеной,
 
 
а пребывать.
              Это не быть стеной, пребывая,
             не быть стеной или тянущимся собой.
Это идти в пребывании, обнаружив, что ты —
     лишь недвижная точка. Не идти и не пребывать вдоль стены
– идти вдоль стены в пребыванье бесстенном,
                     вдоль стены, тянущейся и желтой.
 
 
Вдоль тянущейся и желтой стены,
     вдоль тянущейся стены, желтой и желтой,
что тянется сама из себя, тянется сама из себя,
                               я иду, и я пребываю не из себя самого, —
и нам обоим очнуться в перекрестии дня, в тесной и
                 треснувшей куколке – красной бабочкой.
 
8
 
Люди с воронками в груди, исчезающее племя, как белые олени,
которых отстреливают и украшают стены пиршественных зал
рогами и изображениями.
  Живые, как юлы, воронки, бороздящие
невещественной формой вещественную поверхность кожи.
 
 
Вещественный свет входит в них,
                              переворачиваясь и распадаясь
на вечные вещи мира с вечными именами внутри, наполовину
нетварными, как Фаворский свет по формуле Дамаскина,
и глядят на тебя лица зверей, птиц и рыб изнутри твоего лица.
 
 
Если б ты знала свое лицо, Ксения, —
                                  то, откуда родом пески Аравии,
озеро с платиновой волной и
    белым Актеоном и мост через горное ущелье,
где мы с тобой курили план и ты стала
                                                 птицей с золотым клювом.
 
 
Если б ты знала свое лицо, Ксения, свой лик, Премудрость,
когда билась на ковре рыбой, а за окном сыпался в речку снег!
О, исток мира – девочка в сандалиях фабрики «Скороход» !
 
9
 
Птицегадатель Асбол… Они садятся на меня:
                       зяблик и зимородок, ласточка и орел,
утка Орфея и воробей Венеры, фазан и снегирь,
                                                 и синичка, и дятел,
сокол и галка, я похож на лодку с флагами
                         во время карнавала, шумную, гомонящую.
Они нудят назвать меня мир
    его правильными именами, чирикая, напевая, цокая —
 
 
Кто как не ты ? —
         щебечут и свищут, и клюют мою шкуру и голые плечи,
оставляя в них тихие водовороты,
                  втягивающие мир в область сердца —
это как в песочных часах:
            песок скользит к устью, теснится и выворачивается,
словно платье, и лишь тогда видна суть —
    ключицы, сосцы, бедра запретной богини.
 
 
Деву познать – не то же ль, что умереть?
                                             И вновь родиться.
Лают и хрипят псы Актеона, воронки —
    розы и раны, оргазм и водоворот, удар сердца и вдох,
              верное имя и верная вещь —
втягивают человека, выворачивая мир
                                     в его Рай, в его мощь, в его Дом.
 
 
Имена далеко заводят нас.
          Помню судороги отравленного базилевса,
            стоны, рвотные массы,
а в окне птичка поет, зовет птенцов либо их отца,
                            а то просто славит краткую верную жизнь.
От тебя пахло американскими сигаретами, упругая грудь,
                   бесстыжие слова с детских розовых губ.
 
10
 
Империя сочеталась с иудейской верой,
        легионы с псалмами – клейкий надежный сплав.
Прозорливцы откочевали в пустыню,
                 затворились с Книгой в пещерах, дошли до Синая.
Остались болтуны-схоласты, актеры,
     чиновники да солдаты. Птицы мои! Райские голоса!
Клювами разнесли меня,
       за буквой буква, по звездам, в гребные каналам вселенной,
 
 
соединили кровь мою с частицами света,
    с самой его нерожденной сутью.
Как пели гимны они, даря мои гены свету, стесненному в кровь!
Нестерпимую жажду тела,
      язык, и ногти, и мочевой пузырь, и печень —
                    другим рыбам и феям,
и драконам, и великому Рафаилу, перемешивая меня с чешуей,
                                                        с перьями и костями.
 
 
И тебя, Ксения, раздали миру мои среброгласые птицы !
                     Расплескали как чашку!
И ты стала ножкой кузнечика
       и светом Сатурна, веслом морехода и позвонком Платона.
Глиной и ямой для солнцеликого
          и вьюнком, оплетшим гулкий колодец.
 
 
Это – ты, Ксения, не названная никем,
           кроме всего, что есть в мире и за его гранью —
его звездной глиной, могилами,
   содроганьями, тобой и мной – в невидимой тесной лодке.
Ты – это всё. Как и я,
  и мир плачет нами и умирает, и вновь восстает из огня.
 
11
 
Я вышел из стада, белый кентавр,
                              драчливая лошадь, похотливый солдат.
Я сказал новые слова, похожие больше на хрип, на мычанье,
   чем на слова, увидел ребра Земли,
сложенные, как изба, из влажного огня сострадания.
                    Шрам на голове пехотинца
заставил плакать меня глубже, чем Софокл
         своей «Антигоной» , чем боль, пронзившая тело,
 
 
когда Геракл распял меня на зеленом древе
      и кости мои умерли и иссохли.
Я выл, а тело мое кривилось, как линза,
      трещало, наводя зренье на резкость.
Влажный огонь – мы забыли его, нашу мать и отца,
                                  не почли, как ублюдки.
На площадях – песьеголовые люди, клыки их в крови,
   но все равно разит от них падалью.
 
 
Не поймать им мяча, не сложить стихотворения,
                 не построить воздушный корабль —
только подобья, мертвые вещи – ни речи, ни песни, ни плача,
                                                                    ни крика.
Вот что я видел, когда кончался на древе,
    выхаркивая в пыль сгустки крови.
 
 
Ксения, приди, – запел я, – о приди, мать моя Ксения,
            приди, речь моя, дочь моя, отче !
Они шли мимо и лаяли на разные голоса,
   опора империи, владельцы чужих песен, падаль,
и в сердце каждого стояла Ксения, влажный
     огонек безначальной Премудрости.
 
12
 
Август на ипподроме.
            Пахнет благовониями, потом,
                     звук конского храпа напряженнее розы.
Сама она выжата скоростью в лошадиные губы.
                             В косых лучах солнца женщины словно
               съезжают наклонным срезом сами с себя,
                              трибуны раскрываются вверх,
словно еще цветок, обнимающий ветер, синь,
           океан воздуха с вечерними раковинами, рыбами.
 
 
Людские головы что картофель,
   вынутый из зияний земли, ипподром что земля, что зиянье.
 
 
Возничий, связав сорок тысяч взглядов собой,
     вспыхивает паклей под линзой, кричит,
                                 диковинные звери окружают его.
Чихая, тянет теплушки в степь паровоз,
       я здесь для голов, я здесь для картофелин,
для речи, рвущей сердце наотмашь,
  ибо лишь звуком и держится общая красная жизнь, —
 
 
лишь словом разбойным,
      с каких таких крон сходящим, как тать, на язык,
                               с какого рожна,
с какого причала немытого ? Морю лучше ль шуметь
                          шуму картофельной крови в ответ?
Лбам и затылкам в ответ,
         земляному прибою, проросшему
                     бледным ветвящимся светом венозным ?
 
 
Глине в ответ, проросшей людьми,
     лимфой, словами – лучше ль шуметь винноцветному,
отдающему мертвецов по ночам
     нужному пульсу, тяжкому слову? Или обоим сойтись
в обойме лазурной: в груди —
              телом единым, человеческой речью,
                  неубитой мышцей словесной?
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации