Текст книги "Истинно русские люди. История русского национализма"
Автор книги: Андрей Тесля
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Лекция 3
«Официальная народность» и «большая русская нация»
Народ без Историка творение недовершенное, без самопознания.
М. П. Погодин. Исторические афоризмы. 1836
Выступление «декабристов» на исходе 1825 г. было одним из последних в волне пронунсиаменто, сотрясавших Европу и Латинскую Америку на исходе наполеоновских войн и в первые годы после их завершения – в ряду испанской и неаполитанской революций, греческого восстания в Османской империи и провозглашения независимости Греции, волнующего и впечатляющего опыта американских республик, пока еще не дошедших до стадии, способной разочаровать любого энтузиаста. Декабристское восстание стало важнейшей границей как в политической, так и в интеллектуальной истории Российской империи – оно определило смену поколений, гораздо более резкую и насильственную, чем та, которая определялась бы естественным ходом вещей. Александр Койре обращал внимание на «глубокие различия между представителями этих двух поколений. Они отражали противоположность умонастроений двух исторических эпох и – last but not least – двух столиц. (Немаловажно, в самом деле, что „философское“ движение родилось в Москве; […] оно нигде более и не было возможно). Они не только ставили разные проблемы, но и одни и те же проблемы, такие, как отношения между Россией и Западом, они формулировали в разных терминах и понимали в разном смысле. Два поколения разделяли всего лишь десять лет, но это были годы значительных событий, глубоких изменений в существовании и ориентации России; и духовная атмосфера, первые впечатления детства, отрочества и юности, формировавшие и определявшие умонастроения тех и других, были совершенно различными! Первые, старшие, рождались на закате правления Екатерины Великой; к их первым детским впечатлениям принадлежал террор царствования Павла I. Все они участвовали в либеральном движении в царствование Александра I; они участвовали в войне; они были глубочайшим образом обмануты и раздражены реакцией и мистицизмом, привносимым императором в Россию. Вторые же появились на свет в первые годы царствования Александра; их детскими впечатлениями были война и вызванный ею патриотический порыв – подростками они питались рассказами о боях и славе; чувство национальной гордости стало неотъемлемой частью их души, а история России – частью их образования. „История…“ Карамзина была для всех этих юношей настольной книгой; величие настоящего естественным образом сопрягалось в их умах с величием прошлого. Болезненное чувство „выскочек“ было уже почти чуждо им; ими владела вера в собственные силы и в будущее своей страны.
Проблема отношений с Западом виделась им в другом свете: речь шла уже не о противопоставлении русского варварства и европейской цивилизации, но об установлении отношений между цивилизацией русской и цивилизацией Запада».
Как мы видели, для первой реакции на вызов, с которым столкнулось русское образованное общество, было характерно стремление доказать свое «соответствие», право считаться в числе «народов образованных», «цивилизованных»: так, Сергей Глинка убеждал, что русские князья и святые ничем не уступают героям древности, Карамзин находил, что история России может быть интересна не менее, чем история других народов; в рамках той же логики, но уже имеющей иные следствия, находились и попытки убедить не в «равенстве», но в «превосходстве»: так, для Шишкова славянский язык оказывался древнейшим, из которых он силился вывести все прочие, русское прошлое и настоящее представало лучшим по сравнению с другими европейскими народами – их превосходство оказывалось под вопросом из-за ужасов революции и последующих событий, заставлявших задумываться об истоках этих событий, коренящихся в природе европейского просвещения. Для нового поколения, входившего в свет в начале 1820-х гг., определяющей становилась не идея общего «просвещения» и «цивилизации», но «особого пути», который предстоит каждому «народу историческому»: цивилизованный мир складывается из массы самостоятельных голосов, принадлежать к числу «народов исторических» не значит теперь непременно разделять одни и те же воззрения – напротив, в рамках логики, идущей от Гердера и громко зазвучавшей в текстах немецких романтиков с начала нового столетия, ценность принадлежит уникальному и своеобразному. Ключевые категории осмысления действительности теперь заимствуются из сферы эстетики – и этот поворот замечательно согласуется с общей деполитизацией: говорить на языке эстетического значит теперь одновременно и возможность говорить тогда, когда прежние способы говорения оказались под подозрением.
Политическое напряжение, чувствительное для власти в самом слове «нация», приведет в 1820-е гг. к его вытеснению из печати, на смену приходит «народность», удобная своей размытостью. Алексей Миллер, анализируя историю понятий «нация» и «народность» в первой половине XIX в., отмечает: «В 1820-е годы в имперских элитах постепенно растет настороженность, и с начала 1830-х годов оформляется ясно выраженное стремление вытеснить понятие нация и заместить его понятием народность. С помощью этой операции надеялись редактировать содержание понятия, маргинализировать его революционный потенциал»[13]13
Отметим попутно, что уже в конце 1810-х П. А. Вяземский, переводивший на русский текст проекта Уставной грамоты Российской империи, размышлял над русскими вариантами французского nation, склоняясь к «народности».
[Закрыть]. Опережая уваровскую формулу, в журналистике 1820-х начнутся «споры о народности» с противопоставлением «народности» и «простонародности», где «народность» будут определять через «верность духу народа», а не те или иные конкретные исторические формы. Народность оказывается и искомым, и повсеместно присутствующим, тем, что возможно «почувствовать», но затруднительно определить – неким «пустым местом», позволяющим наделять его необходимыми смыслами. Уже в Манифесте от 13 июля 1826 г., опубликованном после завершения суда над декабристами, присутствует знаковый смысловой поворот:
«Все состояния да соединятся в доверии к правительству. В государстве, где любовь к монархам и преданность к престолу основаны на природных свойствах народа [выделено нами. – А. Г.][14]14
Сходна риторика во Всеподданнейшем отчете III Отделения за 1837 г.: «Безусловная любовь и неограниченная преданность к Царю принадлежат, так сказать, к природе русского народа (выделено нами. – А. Г.), и чувства сии при всяком случае, прямо от лица Государя или до Царственного Его Семейства относящемся, разительно обнаруживаются». Другой пример (из отчета за 1845 г.): «Надобно желать одного, чтобы при этом стремлении дел русские не переняли европейской порчи нравов, сохранили свою народность и остались навсегда, по примеру прародителей своих, преданными своей Вере, своим Государям и Отечеству».
[Закрыть], где есть отечественные законы и твердость в управлении, тщетны и безумны всегда будут все усилия злоумышленных. <…> Не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления».
Декабристское же восстание интерпретируется в Манифесте в рамках типичного для романтизма противопоставления «истинного» и «ложного» просвещения:
«Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздности телесных сил, – недостатку твердых познаний должно приписать то своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец – погибель».
Только что созданное III Отделение в отчете за 1827 г. пугает власть «русской партией»:
«Молодежь, т. е. дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма […] Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достигнуть коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения».
Этот «русский патриотизм», вызывавший опасения III Отделения, действительно легко читается, например, в следующем пассаже из 2-го тома «Мнемозины», альманаха, издававшегося московским любомудром кн. Одоевским (1803–1869) совместно с Кюхельбекером (1797–1846): «Русская литература должна свободно и широко присвоить себе все сокровища ума Европы и Азии, но присвоить так, чтобы не терять своей самостоятельности и народности. Лучше всего иметь поэзию народную. Да создастся для славы России поэзия истинно русская; да будет Святая Русь не только в гражданском, ной в нравственном мире первою державою во вселенной [выделено нами. – А. Т.]».
Потребность в контроле над направлением умов и за ходом образования все явственнее осознается как первоочередная задача власти. Уже в 1823 г., обращаясь к государю, М. Л. Магницкий (1778–1844) писал:
«Князь тьмы века сего производит большую часть своих влияний на мир и миродержателей гражданских через общее мнение, которое есть как бы труба, коею он, как в древности оракулы, произносит свои заключения, суды и приговоры, сеет лжи и клеветы, распространяет нелепые предсказания и нечестивые понятия. У большей части народов и, в том числе, у нас – гул сей, вопреки истине, почитается гласом Божиим (глас народа – глас Божий). В конституциях, сем неистовом порождении бунта народного, главным их основанием положена свобода книгопечатания или – что одно и то же – беспрепятственное волнение и необузданность мнения общественного, т. е. труба для глаголов князя тьмы, как можно более широкая, громкая и всегда отверстая; а как он знает, что доброе воспитание народное, улучшая сердце и образ мыслей падшего человека, составить может и общее мнение доброе, т. е. из трубы для него нужной может сделать поток благодати не только на поколение настоящее, но и на будущие; то он, отвлекая всеми способами внимание правительств и людей благонамеренных от сего важного предмета, указывает его одним своим чадам и последователям, как рычаг, которым можно потрясти весь мир гражданский».
Сменивший А. Н. Голицына (1773–1844) в кресле министра народного просвещения Шишков озабочен двумя вопросами: во-первых, разработкой нового цензурного устава (он будет принят в 1826 г., найден крайне неудачным, получив прозвание «чугунного», и два года спустя заменен иным, просуществовавшим все николаевское царствование) и, во-вторых, контролем над образованием. В 1826 г. он подает записку, в которой, прежде всего, настаивает на развитии сети казенных образовательных учреждений, с заведением дворянских пансионов при губернских гимназиях и даже при некоторых уездных училищах– однако опасения его в первую очередь связаны с массой не вполне подконтрольных власти частных пансионов и домашних учителей. Он утверждает, связывая воедино задачи контроля и идеологического воспитания в новом духе:
«Частное или домашнее воспитание может быть терпимо, но одно только народное, общественное заслуживает одобрение правительства… Главным и непременным правилом считаю я наблюдение, чтобы общественному воспитанию во всех частях дано было такое направление, чтобы оно не изглаживало в русских характера народного, но чтобы улучшало и укрепляло оный. Главная цель учреждений всех наших учебных заведений есть образование верных подданных государя, просвещенных и усердных сынов церкви и отечества».
В том же духе, выступая против частного образования, подаст, например, в 1826 г. свою записку и Пушкин – выражая господствующие настроения и ясно определившийся правительственный курс. Впрочем, на практике процесс затянется – и лишь Уваров сможет гордиться тем, что «переписал» всех частных учителей: те будут поставлены, по крайней мере формально, под правительственный контроль и будут обязаны проходить испытания для получения разрешения на право начала или продолжения своей деятельности.
Уваров, получивший в 1830-е гг. carte blanche на идеологию, предпримет амбициозную попытку «перехвата» романтических учений о «народности», выросших в атмосфере «освободительной войны» в Германии (1813)[15]15
В отчете «Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833–1843 гг.» Уваров писал: «Слово „народность“ возбуждало в недоброжелателях чувство неприязненное за смелое утверждение, что министерство считало Россию возмужалою и достойною идти не позади, а по крайней мере рядом с прочими европейскими национальностями».
[Закрыть]. Уже в первом циркуляре, разосланном Уваровым по вступлении его в должность министра народного просвещения, содержится формула, в дальнейшем ставшая известной под именем «официальной народности». В нем, обращаясь к попечителям учебных округов и ректорам университетов, министр писал:
«Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование, согласно с Высочайшим намерением Августейшего Монарха, совершалось в соединенном духе Православия, Самодержавия и народности. Я уверен, что каждый из гг. профессоров и наставников, проникнут будучи одним и тем же чувством преданности Трону и Отечеству, употребит все силы, дабы соделаться достойным орудием правительства и заслужить полную доверенность оного. […]
Когда Россия, вследствие тяжких превратностей счастия, постигших ее во младенчестве, отстала от Европы в успехах образованности, Промысел даровал ей Царя, Им же вдохновленного, умевшего почти внезапно поставить ее на место, ей свойственное, но в то же время вынужденного для достижения сей великой цели жертвовать не только народным самолюбием, но и частию народного ее характера. Ныне другое время: Россия стоит на высокой чреде славы и величия; имеет внутреннее сознание своего достоинства и видит на троне другого, тем же Провидением ниспосланного Царя – хранителя и веры ее и народности. Отжив период безусловного подражания, она лучше своих иноземных наставников умеет применять плоды образования к своим собственным потребностям; ясно различает в остальной Европе добро от зла: пользуется первым и не страшится последнего; ибо носит в сердце сии два залога своего благоденствия, с коими неразрывно соединен третий – самодержавие.
Россия имеет счастие верить Промыслу, который проявляет себя в великих Царях ее. Тогда, как другие народы не ведают покоя и слабеют от разномыслия, она крепка единодушием беспримерным».
Как отмечал А. Койре, «формула Уварова не была простым воспроизведением националистического и ксенофобского оптимизма правительства, выражением которого в литературе служили писания Булгариных и Гречей. Те ограничивались противопоставлением России с ее „патриархальными добродетелями, ее верой и нравами“, ее непоколебимой верностью трону (в этом – вершина ее морального совершенства) распадающемуся, извращенному, безнравственному и неверующему Западу, сотрясаемому революциями и т. д. […] Уваров хотел совсем другого, он желал национальной цивилизации. Он знал, что она пока отсутствует, и стремился развить ее „в согласии с взглядами и предположениями правительства“».
В 1834 г. в только что основанном «Журнале Министерства народного просвещения», долженствующего быть выразителем мнений ведомства, ответственного за идеологию, и распространять руководящие воззрения среди подведомственных мест и учреждений, П. А. Плетнев (1792–1865) рассуждал:
«В числе главных принадлежностей, которых современники наши требуют от произведений словесности, господствует идея народности. Она представляет собою особенность, необходимо соединяющуюся с идеею каждого народа. […]
В звуках слова народность есть еще для слуха нашего что-то свежее и, так сказать, необносившееся; есть что-то, к чему не успели мы столько привыкнуть, как вообще к терминам средних веков».
В русских условиях «народности» нет нужды создавать политического субъекта – восстанавливать германский Рейх – поскольку этот субъект уже наличествует в лице Российской империи. Как раз напротив, возможные оппоненты власти – среднее дворянство, почувствовавшее свою силу и обретшее корпоративное сознание в краткий период наполеоновских войн, – оказываются в ситуации, когда возможная риторика «народности» взята уже на вооружение власти, опирающейся в этом одновременно на формирующуюся бюрократию и мещанство. Идеологическая конструкция, предложенная Уваровым, имеет, однако, фундаментальную слабость – она принципиально предполагает ограниченную и закрытую аудиторию, к которой обращена, – условно говоря, те поднимающиеся социальные группы, которые проходят через русские гимназии и университеты, где они должны подвергнуться «обработке» в духе «официальной народности», – читатели русскоязычной прессы, плотно контролируемой Министерством просвещения. Но эта же идеологическая конструкция не может включить в свои рамки ни западные окраины империи (Остзейские губернии и Царство Польское), она не может быть артикулирована как «собственная речь» высшими правящими кругами империи – принципиально вненациональными, чья идеология остается идеологией династической преданности, когда местные аристократии заключают договор о преданности империи, но отнюдь не «русской народности».
Впечатанная в уваровскую формулу «народность» станет «неопределенным третьим», обретающим осмысленность через два первых члена – «православие» и «самодержавие», придавая им флер исторической глубины и «органичности». В циркуляре Министерства народного просвещения от 27 мая 1847 г. разъяснялось, что «русская народность» «в чистоте своей должна выражать безусловную приверженность к православию и самодержавию», а «все, что выходит из этих пределов, есть примесь чуждых понятий, игра фантазии или личина, под которою злоумышленные стараются уловить неопытность и увлеченность мечтателей». Быть православным, «без лести преданным» подданным своего монарха, – вот, собственно, к чему сводится «народность» в практическом истолковании, и отсюда же возникает внешне парадоксальная ситуация, когда добровольные истолкователи «народности», начиная с Погодина, не говоря уже о славянофилах, оказываются в той или иной степени неудобными для власти. Единственное правильное здесь – воздерживаться от любой интерпретации, повторяя ссылку на «народность» как на нечто самоочевидное и используя обвинение в «ненародности» против тех, кто уже и так помечен в качестве политического противника.
* * *
Девятнадцатый век принято – имея на то более чем солидные основания – называть «веком по преимуществу историческим», причем в качестве такового он был осознан уже в первые десятилетия того столетия: столь решительно и масштабно вторглись исторические дебаты во множество сфер политической и общественной жизни. В числе прочих – и не последним по важности – аспектов подобной «историзации» стало осмысление и манифестация государственной идеологии через призму истории: воспитание подданного (из тех, кто относился к «образованным сословиям», т. е. дошел до среднего или университетского образования) теперь едва ли не в первую очередь возлагалось на историка, долженствующего сообщить надлежащий взгляд на прошлое – из которого вытекало соответствующее понимание надлежащего[16]16
В этом ракурсе расхожий афоризм «historia est magistra vitae» имел вполне конкретный – далекий от «историцистского» прочтения – смысл: «история» (в единстве прошлого и рассказа о нем) научала тому, как надлежит жить и действовать в современности, через прошлое раскрывалось понимание настоящего.
[Закрыть].
Если о доктрине «официальной народности» написано многое, то предъявление государственной идеологии в те же годы в исторических исследованиях куда реже попадало в центр исследовательских интересов. Преимущественное внимание оказалось уделено фигуре Михайлы Петровича Погодина (и его «Поллукса» – Степана Петровича Шевырева), что объясняется изрядной публичной активностью данного персонажа – однако с точки зрения обратного влияния на государственную идеологию или, например, в отношении определения содержания учебных курсов по крайней мере не меньшее значение имел и другой русский «официальный историк», взгляды и персона которого известны сейчас существенно меньше, чем Погодина – Николай Герасимович Устрялов (1805–1870). Его гимназический учебник русской истории, представляющий конспект университетского курса, выдержал более десяти изданий, став таким же неизменным элементом гимназического быта 1840-х – 1850-х гг., каким для последующего времени станет «Иловайский», с 1834 г. и до кончины – профессор по кафедре русской истории Петербургского университета, в 1836 г. избран в Академию наук – в возрасте всего 31 года, будучи родом из крепостных, в 1847 г. публикует «Историческое обозрение царствования Николая I» – служащее и продолжением его «Русской истории» и, одновременно, полуофициальным изложением основных событий и надлежащих интерпретаций современной истории (рукопись «Исторического обозрения…», как известно, была просмотрена и отредактирована самим Николаем I, ставшим неофициальным соавтором Устрялова).
Речь, однако, идет не только о чинах и влиянии – последние были наградой за то видение русской истории, что было разработано и убедительно представлено молодым историком. В данном очерке мы сосредоточимся лишь на одном аспекте – на представлении в устряловской концепции истории тех территорий, которые именовались «Западным краем» или «Западными и Юго-Западными губерниями Российской империи», поскольку именно в этом отношении и интеллектуальное новаторство, и идеологическая привлекательность концепции Устрялова особенно заметны. Собственно, именно предложенное им видение истории этих территорий и обеспечило быстрый карьерный взлет и стало основой последующего долговременного влияния на политику министерства народного просвещения. По воспоминаниям Устрялова, «в 1835 г. обер-прокурор Синода Протасов и мин. нар. проев. Уваров пришли „в восторг“, узнав от Устрялова, что Литовское княжество, которое „важно было для Протасова по политическим соображениям“, было тоже Русь, – и Уваров сказал Протасову (по-французски), что об этом надо доложить государю». – Этот восторг вполне объясним, поскольку концепция Устрялова удовлетворяла сразу нескольким запросам. Начнем с ближайшего, того, ответ на который вызвал восторг обер-прокурора Св. Синода графа Протасова: в этот период как раз велась интенсивная подготовка присоединения униатов западных губерний к православной церкви – и то обстоятельство, что «Литовское княжество» – «тоже Русь», давало дополнительное идеологическое обоснование планируемой акции, позволяя представить ее не только как «религиозное воссоединение», но и как «воссоединение народа». Именно последний момент зазвучит наиболее громко в Полоцком соборном акте (от 12 февраля 1839 г.), поданном на имя императора с просьбой о принятии униатов в православие:
«С отторжением от Руси, в смутные времена, западных ее областей Литвою, и последовавшим затем присоединением их к Польше, Русский православный подвергнулся в них тяжелому испытанию от постоянных усилий Польского правительства и Римского двора отделить их от церкви православно-кафолической восточной и присоединить к западной. Лица высших состояний, стесняемые всеми мерами в их правах, совратились в чуждое для них Римское исповедание и забыли даже собственное происхождение и народность[17]17
Характерным образом вера здесь трактуется как наследственное, народное и природное – что найдет свое пафосное выражение в последних строках цитируемого фрагмента соборного акта 1839 г.
[Закрыть]. Мещане и поселяне были отторгнуты от единения с восточной церковью посредством Унии, введенной в конце XVI столетия. С того времени сей народ отделился от матери своей, России: постоянные ухищрения стремились к тому, чтобы сделать его совершенно чуждым древнего отечества его, и униаты испытали, в полном смысле, всю тягость иноплеменного ига.По возвращении Россиею древнего ее достояния, большая половина униатов восприсоединилась к прародительской своей Грекороссийской церкви, а остальные нашли покровительство и защиту от преобладания Римского духовенства. В благословенное же царствование Вашего Императорского Величества, при благодетельном воззрении Вашем, Всемилостивейший Государь! у них уже по большей части восстановлены в прежней чистоте богослужение и постановления Греко-восточной церкви; их духовное юношество получает воспитание соответственное своему назначению; они могут уже быть и называть себя Русскими [выделено нами. – А. Г.]».
А раз они «могут <…> называть себя Русскими», то им следует быть «Русскими» вполне, т. е. отбросить последние остатки «раскола» и стать вновь «православными». После описания церемонии принятия в лоно православия униатов в Св. Синоде Устрялов пишет: «Утешительное зрелище воссоединения повторилось в Витебске, Полоцке, Велиже, Сураже, Орше, Минске и Вильне. Тихо и безмятежно родное возвратилось к родному, и с тех пор все основное народонаселение в западном краю империи, за исключением собственно так называемой Литвы и Жмуди, не только Русское, но и православное [выделено нами. – А. Т.]».
Второй, менее ситуационный запрос, заключался в том, чтобы снять польские притязания на «украинские и белорусские земли», что было особенно актуально в ситуации после польского восстания 1830–1831 гг.: устряловская концепция подводила удобное основание под правительственную политику, нацеленную на ослабление польского культурного и экономического влияния на данных территориях, позволяя описать данные действия не как направленные в первую очередь «против» (поляков), но позитивным образом: на «возрождение», «возвращение» «русского края», где образ «чужака» и «агрессора» – не только против Российской империи, но и против местных жителей, «народа» – приходился уже на долю поляков.
Однако, прежде чем перейти к анализу представления Устряловым места Западных губерний в русской истории, следует рассмотреть то теоретическое основание, которое он выстраивает для своего исторического проекта. Фактически и то, и другое было представлено им в докторской диссертации, защищенной в 1836 г. и представляющей программу «Русской истории» и ее обоснование (на основании этой диссертации Устрялов был избран в Академию наук, где председательствовал С. С. Уваров), а в 1838 г. Устрялов специально обратился к месту истории Литовского княжества в русской истории в актовой речи, прочитанной в Санкт-Петербургском Главном педагогическом институте. Говоря об успехах русских ученых, Устрялов после пары общих слов уточняет: «Признавая <…> главною потребностию объяснение всего национального, они чаще устремляли испытующий взор на такие предметы, кои недоступны ученой Европе, понятны только Русскому уму, Русской душе. В числе этих предметов первое место занимает отечественная История: над нею мы более всего трудились и достигли наконец того, что за несколько лет перед сим издано было сочинение, которое заслужило живейший восторг, и общим голосом признано было достойным стоять на ряду с лучшими произведениями Европы в том же роде [т. е. «История…» Н. М. Карамзина. – А. Т.]». Воздав должное заслугам Карамзина, историк переходит к тем обстоятельствам, которые делают ее неудовлетворительной или, по крайней мере, недостаточной в данный момент. Указав на появление новых материалов и специальных исследований, он указывает и на другую сторону, важнейшую в контексте речи:
«С другой стороны, после решительного влияния на нас Европейского образования, когда пробудилась мысль о народности, обещающая столь вожделенные плоды в будущем, кто удовлетворительнее Истории скажет нам, в чем заключаются элементы Русской народности, или те основные начала, из коих развилась наша жизнь общественная, гражданская и семейная? Наконец, Русская История должна решить, самым положительным образом, великий современный вопрос о Польше и о подвластной ей некогда Западной России».
Предмет русской истории понимается Устряловым следующим образом: «Русская История есть наука, объясняющая постепенное развитие государственной жизни Русского народа от первого начала ее до настоящего времени» – т. е. это история государства, но государства определенного народа: здесь воспроизводится популярный взгляд того времени, отраженный, например, у Гегеля, что история начинается с появления государства, но одновременно история является историей народа – в его государственном состоянии. «Русские» же являются и аудиторией, к которой обращена данная история: «Изучение Русской Истории доставляет обильную пищу уму и сердцу. Русские справедливо могут сказать, что предки их, неоднократно застигаемые жестокими бедствиями, спасали себя не случаем, не чужеземною помощью, а собственными силами, верою в Провидение, усердием к престолу, любовию к отечеству <…>». В этом отношении Устрялов видит недостаточность Карамзина – если красотою изложения он способен вдохнуть любовь к отечеству, то объяснение «постепенного развития государственной жизни Русского народа» у него отсутствует: «Автор ведет не нить событий, постепенно обнаруживающихся в нашем отечестве, а ряд Великих Князей и Царей. Сообразно принятому им плану, каждая глава его Истории заключает не общее какое-нибудь явление, что-нибудь целое, образовавшееся из многих частных событий и господствовавшее в известных границах, а биографию Великого Князя или Государя» – вслед за чем демонстрирует архаичность для современной ситуации подобной, династической истории: «<…> автор, описывая XII и XIII столетия, выставляет на первом плане обыкновенно Князей Суздальских, как будто они властвовали над всею Русскою землею; между тем ход событий удостоверяет, что в Русской земле в начале XIII столетия было по крайней мере 10 систем или государств, разделенных на многие уделы и имевших своего Великого Князя. Многие из них, например, Галицкие Великие Князья, играли роль важнее Суздальских»; «<…> в числе событий времени Василия Темного описан Флорентийский собор весьма подробно. Этот случай чрезвычайно важен в нашей Истории, но в отношении не к Василию Темному, а к судьбе Западной России, как зародыш Унии, которая также рассказана не у места в истории Федора Иоанновича, между тем, как она имела решительное, прямое влияние на судьбу не Московского Государства, а Литовского Княжества».
Если критические замечания в адрес Карамзина достаточно осторожны – в силу высокого официального статуса его «Истории…», то применительно к «Истории русского народа» Полевого Устрялов позволяет себе куда большую резкость и определенность – причем в критике работы Полевого звучит несколько довольно нестандартных моментов. Во-первых, это раскрываемое Устряловым понимание «истории народа» – и объяснение того, почему «История…» Полевого не может считаться таковой:
«<…> нельзя принять изложенных им доводов основанием <…> той мысли, что до половины XV века мы видим народ, а не государство. Что такое государство? Соединение поколений одного известного племени или нескольких племен в одно гражданское общество, имеющее свои законы, свою веру и управляемое верховною властью. Допустим, что в первые шесть или семь веков бытия Руси было в ней несколько таких обществ, возникших в Славянском племени и основанных Норманнами, значит, что Русь была разделена на несколько государств, в чем согласен и сам автор; следовательно, надлежало только говорить не об одном, а о многих государствах; или справедливее, надобно было писать Историю Руси, не страны и не народа, а государства, подвластного одной господствующей фамилии, разделенного сначала, по удельному праву, между многими владетелями одного дома, впоследствии между двумя отраслями, между поколением Иоанна Калиты и домом Гедимина. Все будет речь о государстве, или, если угодно, о государствах, а не о народе. По смыслу Русского языка, История народа может быть в таком только случае, когда главным действующим лицом будет народ, так точно, как например, История Петра Великого, Фридриха II, Французской Революции. У Полевого народ также редко является на сцене, как и у Карамзина – и весьма естественно: все зависело от Князей; народ, исключая одного Новгорода и частию Пскова, был в стороне».
То есть «историей народа» может быть только та, где «народ» выступает субъектом, историческим деятелем, тогда как большая часть русской истории, по мысли Устрялова, являет нам другое положение вещей – и потому речь должна идти об истории государства или государств. При этом, однако, то, что позволяет говорить об общности этих «государств», сообщая им единую историю – наличие единого «народа» в качестве субстанциального основания. Отсюда и второй аспект работы Полевого, вызывающий критику Устрялова:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?