Текст книги "Кусок мяса"
Автор книги: Анна Пушкарева
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Глава 5
В этот момент от тени недалеко стоящего дерева отделилась и стала резво приближаться к девушкам странная фигура. Они не испугались: эта женщина неопределенного возраста и незаурядного внешнего вида была знакома тут многим. Она постоянно находилась где-то недалеко от церкви, молилась, брала милостыню. Несведущие люди почитали её за колдунью, а прихожане храма – за Христа ради юродивую и кликали её ласково —Матрёша.
Про эту Матрëшу Машенька знала немного, а ровным счетом и ничего, – и, честно сказать, побаивалась её. Тем не менее, в кармашке всегда хранила пару монеток, чтобы подать этой жалкой женщине на пропитание. В миру звали её Матрёна Фирсова, и что-то должно было с ней случиться страшное, что привело её в такое состояние.
Несмотря на жару, Матрёша была одета в длинное войлочное чёрное пальто, все покрытое пылью, и вытертую, порыжевшую песцовую шапку, которая была настолько надвинута на глаза, что почти полностью скрывала их. Причём в эти пальто и шапку она была бессменно одета круглый год: снег ли, дождь ли, зной. Матрёша так и ела, и спала, – судя по хорошему слою покрывавшей её пыли и налипшим на грудь крошкам хлеба.
Чтобы увидеть Матрëшины глаза, нужно было изловчиться заглянуть под её нелепую шапку. Там вас ждало зрелище непонятное и отталкивающее: её глаза были полуприкрыты, как у медиумов или некоторых умалишённых, и зрачков почти не было видно, одни белки бледно тускнели под недотянутыми на них веками.
Её лицо словно вылеплено из воска, – ни одной морщины, – но в то же время какое-то старческое. Машенька ни за что бы не определила, сколько лет этой женщине. Но особую странность представляли собой её губы, и не губы даже, потому что никаких губ и в помине не было, – а плотно сжатый в ниточку рот. Как будто она его намеренно сжимала, ну, вроде, чтобы не проговориться что-ли. Как будто в рот воды набрала. Матрëнушкина верхняя губа была все время напряжена добела, как будто женщина силой удерживала в себе какие-то слова. Она всегда молчала… и при этом она всегда говорила!
Она или кто-то изнутри неё. По крайней мере, Машеньке всегда казалось, что это был какой-то неженский голос. И он о чем-то упрямо вещал вопреки воле своей хозяйки, – может быть, от этого она всегда так сильно смыкала губы. Попробуйте говорить, не открывая рта, – вот такие звуки постоянно издавала бедная женщина.
Местная ребятня ее боялась и дразнила, но беззлобная и безобидная Матрёша ещё никому не причинила вреда, поэтому детей от неё отгоняли и бранили за их недобрые шалости. А она, она вообще, казалось, этих детей любила, хотя ни разу ещё никому не улыбнулась, как и не заговорила ни с кем. Машенька ещё ни разу не слышала от неё человеческой речи, только это устрашающее мычание.
Матрёша уже знала тех людей, кто регулярно одаривал её копеечкой, – и спешила к ним навстречу. Вполне возможно, что милостыня, которую ей подавали, была единственным источником её пропитания.
Угадав это, Маша нащупала в карманчике пятикопеечную монету и вытащила её прямо к сложённым чашечкой ладоням просительницы. Матильда тоже что-то подала.
И тут случилось то, что девушки никак не ожидали, – Матрёша вдруг заговорила.
Машенька не сразу поняла смысл её слов, да и трудно было понять, потому что сказала та запутанно, как будто и не ей, а самой себе или даже в пустоту.
– Шла-шла и упала, его ножку потеряла!
– Что? – вздрогнула Мария.
А Матрёшу почему-то это чрезвычайно развеселило, она начала посмеиваться и припевать:
– Тебе теперь быть ему ножками, тебе быть ножками!
– Пошли отсюда! – сказала Матильда и потянула испуганную Машеньку за рукав.
Они удалялись скорыми шагами, Машенька – с какими-то остекленелыми глазами. Самое страшное, что она, в отличие от Матильды, поняла, к кому были обращены слова Матреши, но отказывалась их воспринимать. А блаженная ещё долго напевала свою песенку про ножки, пока с трудом снова ни «склеила» свои уста.
Глава 6
«Когда я очнулся, я ровным счетом ничего не почувствовал, – и мне стало хорошо! Это были ощущения абсолютного здорового человека, который не чувствует своего тела. Я уже заметил, что мы чувствуем своё тело, составляющие его мышцы, нервы и органы, когда только они начинают болеть.
И это было странно, потому что я до мельчайших подробностей помнил, что произошло: во время наступления нашего корпуса у реки Стоход меня артиллерийской шрапнелью ранило в ногу. Помню, как упал лицом в болотистую грязь и с лихвой глотнул её, потому что рот мой был распахнут в крике боли. Я в тот момент вспомнил своего учителя по кадетскому корпусу: он был отважный до лихости и даже какого-то сумасбродства человек, который все время внушал нам, неоперившимся ещё отрокам, что плакать и кричать от боли – это не по-мужски и марает честь офицера. Мы тогда ещё не осознавали, что есть другие, более серьезные вещи, которые могут запятнать офицерскую честь, – и очень хорошо заучили этот урок о пускании слез. Беспощадно травили плакс и дразнили их «маменькиными сынками».
А война… Как часто сламывает она культурные установки человека, заставляет орать и плакать, как младенца, который, в силу своей беспомощности, боится всего на свете. Стыдно ли это? Скорее, это нормально, – осознал я тогда, – и я кричал, от страха и боли, пока земля ни приняла и ни накормила меня тёплой жижей, в которую превратили её сотни пар солдатских сапогов.
На войне быстро учишься не только премудростям жизни и человеческой природы, – но и в сжатые сроки постигаешь многие науки: топографию, биологию, геологию. Валяясь в грязи, я успел подумать, надо же, как заболочены берега у реки Стоход – совсем как в том краю, где я родился, деревне Ириновке, что в Шлиссельбургском уезде Санкт-Петербургской губернии. У нас там тоже все на торфяниках. Как будто родной землицы глотнул! Мое сознание нисколько не помутилось, не случилось со мной такого эффекта, как с Андреем Болконским. Я ясно помню, как друзья-гвардейцы вытащили меня с поля боя, как полевой хирург тут же сделал мне операцию по извлечению шрапнели, как меня перебинтовали и положили под навесом рядом с другими ранеными. Сказали, что отправят в госпиталь, куда я очень не хотел. Ну что делать мне было в этом госпитале?! Хотя родом я был из дворянской семьи, меня с рождения никто не баловал, условия жизни у нас были самые простые, даже аскетические. Мальчишкой я рос рядом с крестьянскими ребятами, и мой быт нисколько не отличался от их быта. Конечно, у меня была учеба, науки, языки —мама моя очень строго за этим следила и говорила со мной только на французском или немецком. В остальном же я любил в льняной рубахе, выправившейся из штанов, сбежать куда-нибудь в поля, где крестьянские ребята играли в казаки-разбойники.
А госпиталь ассоциировался у меня со скучным заведением, почти тюрьмой, где так мало движения, жизни! Я любил атлетизм, обожал читать про подвиги древнегреческих атлетов и сам как-то с детства приобщился к занятиям спортом: любил бегать, прыгать, резвиться. А когда начал физически развиваться, стал поднимать веса, заниматься борьбой.
Может быть, моя физическая развитость стала в последствие решающим критерием, благодаря которому меня зачислили в Лейб-гвардии Семёновский полк. Ходили легенды, что туда набирают только статных, высоких и мускулистых молодцов. Но мы, конечно, посмеивались над этими слухами, глядя друг на друга: по сути дела, мы были самыми обыкновенными людьми, встречались среди нас и коротышки.
Поэтому одна мысль о госпитале навевала на меня уныние. Вся эта стерильность вселяла в меня даже какое-то беспокойство. Мое ранение не настолько серьезное, думал я, вот, я могу даже переворачиваться на носилках, ложиться на живот. С детства любил спать на животе, и такое положение таинственным образом всегда успокаивало и умиротворяло меня.
Только эта мысль про детский сон сладкой поступью прокралась в мою голову, как тут же была разорвана в клочья свистом и ударом бомбы, которая, как мне показалось, рванула где-то прямо над моим затылком. Перекрытия навеса разлетелись в щепки, и охваченная огнём крыша упала прямо на меня. Я успел подумать лишь словами молитвы, которую наизусть знал с детства, – и потерял сознание.
«Веруяй бо в Мя, рекл еси, о Христе мой, жив будет и не узрит смерти во веки…»
Глава 7
Отдельную палату Петру Соколовскому не выделили, свободных помещений не было.
– Мария Ильинична, я бы с радостью отдал вам под такую надобность свой кабинет, если бы он у меня был, – улыбнулся Нил Осипович. – Это госпиталь, место, где люди зачастую тяжело страдают от сильной физической боли. Думаю, что каждый здесь это понимает и относится к этому терпеливо.
– Да, но это один из самых тяжёлых наших раненых. Ему и уход нужен особенный.
– Все, что я могу сделать, это перевести его на койку в четырехместную палату. А о гигиене придётся вам позаботиться, Мария Ильинична, раз уж вы решили взять над ним крыло.
Краска ударила в лицо Машеньке.
– Ничего такого я не решала! Просто… жалко его очень…
– О, жалость – это одно из основополагающих качеств русской женщины, знаете ли!
Нил Осипович сдержал данное обещание, и Петра поместили в маленькую палату, где терпеливо ждали своего выздоровления трое таких же тяжелораненых бойца, как и он. Насчёт таких пациентов в госпитале никто не торопился делать прогнозов. Их жизнь могла прерваться, а зачастую, и прерывалась, в любую минуту.
Машенька заслонила койку, на которой лежал Петр, ширмами; сверху накинула простыню. Вышло неплохое подобие палатки, которая призвана была защищать обгорелое тело от проникновения инфекций. Машенька сама стирала и проглаживала перевязочные бинты Петра, сама же делала ему перевязки. Бинты должны были быть ни слишком сухими, ни слишком мокрыми, – степень необходимой влажности она вскоре научилась определять на ощупь.
Нил Осипович молча и одобрительно наблюдал за ней со стороны.
То, что Петр так быстро пришёл в сознание, кого-то могло обрадовать, но бывалого хирурга насторожило. Этот факт пока не гарантировал, к сожалению, что пациент останется жив. Удивительно, как быстро он очнулся, при степени его ожогов. Единственное, что давало надежду, так это то, что, по оценкам старого врача, пациент до ранения был человеком сильным, крепким и физически хорошо развитым. Оставалось лишь уповать на резервы его молодого, здорового организма. Только вот останется ли в нем воля к жизни, когда он осознает своё новое состояние? Это был большой вопрос, на который у Нила Осиповича не было ответа. Сколько знавал он таких, молодых, крепких и очень впечатлительных офицеров, которые, быстро придя в сознание, потом медленно угасали, не желая жить со своими увечьями.
Машенька, однако, так и не застала Петра в сознании. Возможно, он действительно очнулся, но потом впал в нормальные для его состояния жар и бред. Он метался, стонал, мычал, все называя чьи-то имена или, еле шевеля губами, рассказывал какие-то события. Чаще всего он звал какого-то Ваню, но были и другие имена, какой-то барон…
Его обожженная кожа начала издавать тлетворный запах; из неё выделялись капельки какой-то жидкости, похожей на сукровицу. Она застывала на его обезображенной коже, как смола на коре кедра, со временем превращаясь в корку. Машенька с тоской бросала взгляды на эту хоть и повреждённую, но ещё живую оболочку. Сколько времени ещё пройдёт, прежде чем эта корка окончательно превратится в сухой струп и начнёт отваливаться? И с ужасом думала о том, что скоро начнётся страшный зуд, который непонятно как унимать.
У Петра спалились волосы и обгорели голова, особенно затылочная часть, спина, ягодицы, меньше – конечности. Но одну из ног все равно пришлось ампутировать, потому что ожог, помноженный на ранение, спровоцировал гангрену.
Машенька, на секунду задержавшись на Петре взглядом, пыталась представить, в каком аду ему пришлось побывать. Она слышала про страшное оружие, которым люди сжигали других людей заживо. Раненые не любили рассказывать про огнемёты – подобие рюкзака за спиной, в котором содержалась горючая смесь, подававшаяся на конец длинной железной трубки, где поджигалась от искры. Поток огня обрушивался на совершенно беззащитного человека и жарил его, как кусок мяса на вертеле, – только намного быстрее и безжалостнее. Машенька спрашивала себя, можно ли остаться в живых после такого истязания огнём?
Черты лица Петра Соколовского распознать было нелегко: да, слава Богу, остались глаза, остался нос, отверстие рта, – но не осталось человека: стёрлись его возраст, который обычно читается по лицу, стерлась его похожесть на родителей. Из личности он превратился в человеческую особь. Уже нельзя было сказать, хорош ли он собою, русый он или брюнет, морщится ли он от боли, или это просто треснула сухая корка у него над переносицей, – все, все уничтожил огонь!
Как будто в ответ на Машенькины думы, Петр опять застонал, но на сей раз тихонько, как будто заплакал во сне. Снова ввести ему морфий? Вместо этого Машенька, повинуясь какому-то смутно осознаваемому порыву, подошла и взяла руку Петра в свои руки. Его ладонь была влажной и очень горячей. Видимо, почувствовав, что кто-то взял его за руку, Петр затих.
«Тебе быть ему ножками!» – вспомнила Мария слова Матрëши, которые тогда прозвучали как некий завет. На самом деле, Машенька ни на миг о них и не забывала. И тут же она острастила саму себя, нет, никем она ему не сможет быть, как только сестрой милосердия, ухаживающей за ним по долгу службы. Между прочим, она не раз видела, как другие сёстры берут за руки раненых, и это был не более, чем жест поддержки.
Глава 8
Петр обманулся первоначальной легкостью своего состояния и трезвостью рассудка. Самая главная борьба с самим собой только начиналась; ему предстояло превозмочь физические муки, о которых он до сих пор ничего не знал. Сознание спутывалось, Петр пытался понять, почему он лежит на животе всякий раз, как «просыпается». Он предпринимал и попытки дотронуться до своего тела, но руки затекли и были слишком слабы, чтобы слушаться его. Боль ввинчивалась в его тело тысячами железных буравчиков. Никогда ещё он не чувствовал себя таким разбитым, жалким и беспомощным.
Хотя нет… однажды у него уже было такое состояние, до сих пор им не понятое, не изжитое. Тогда он перестал доверять людям, хотя до сих пор не знал определённо, что случилось с ним тогда, когда ему было восемь лет. В детстве сложно сопоставить какие-то вещи, к Петру это приходило только с годами, когда он смог, наконец, изучить какие-то документы, поговорить напрямую со знающими людьми, научиться распознавать мотивы и настроения. Но веры в людей и доверия к ним в Петре это не воскресило.
Пока Петр выкарабкивался из своего состояния между жизнью и смертью, ему как будто приснилось его прошлое, детство. У него давно в голове была куча фактов, но теперь, лёжа на больничной койке, он смог, наконец, составить из отдельных кадров целостную пленку, которую теперь просматривал в своём сознании, как какой-нибудь фильм.
Когда тебе восемь лет, ты свято верить в людей и доверяешь им, в какой-то степени даже слепо. А самое главное, ты веришь в своего друга, если таковой имеется, – ведь с этим человеком ты проводишь почти все своё время, ты с ним путешествуешь, открываешь и познаешь мир, ты с ним мечтаешь, планируешь отправиться к берегам Америки, делишься с ним своими умозаключениями, едой и штанами, лазаешь по деревьям, ходишь на спор в лес и на кладбище по вечерам, – в общем, делаешь с ним все то важное, что составляет основу твоего существования в восемь лет. В какой-то степени друг тебе даже роднее, чем родители, – вас связывают кровные тайны, ведь именно он становится свидетелем твоей первой отваги или слабины, твоей первой детской влюбленности, а ты – его.
«У меня таким другом был Ваня Лисицын, – Ванечка, как называла его моя мама. Я его очень любил, – можно сказать, что это он научил меня жизни более, чем кто бы то ни было. Он был сыном папиного друга, но, по безродству своему рос на улице, с обычными крестьянскими ребятишками. Тогда как у меня были занятия и я должен был сидеть дома, посвящая им немало времени, Ваня от таких занятий был, к моей великой зависти, освобождён, и у него была возможность день напролёт бегать на улице, стрелять птиц, уходить в дальние леса ловить лягушек, что он и делал с превеликим удовольствием. За ним не было особого присмотра. Иногда к нам на занятия его брала моя мама, он очень любил историю, слушать про приключения и географические открытия, языки тоже любил, хотя у него толком ничего в них не получалось. А вот уроки чистописания и каллиграфии он ловко манкировал, как не любил и математику.
Я тайно восхищался Ваней и гордился перед всеми мальчишками в округе, что он – мой друг. В ту пору он был для меня всем: моей отдушиной, моим воздухом. Чуть свободная минутка – и я уже бегу к нему, а он ждёт меня, и наши приключения начинаются! Я что-то рассказываю ему из своих уроков, а он сообщает мне что-то ещё более увлекательное, что он вызнал у мальчишек с улицы. И мы постоянно придумывали какие-то затеи, которые заставляли очень поволноваться мою матушку: лазили по крышам конюшен, убегали на станцию, чтобы, если повезёт, прокатиться на подножке паровоза, купались в мутном пруду, больше похожем на болото, после чего мама, даже не желая с нами разговаривать, отправляла нас прямиком в баню. Мы всегда находили, чем заняться, и всегда это было весело и интересно.
Ваня был посвящён, конечно, и в дела мои душевные. Я об этом никому не распространялся, но он как-то быстро заметил, что я по-особенному смотрю на одну девочку из нашей уличной компании. Ее звали Лизой, она была моей первой любовью. Как мне нравились ее завивавшиеся от природы соломенные кудри и носик маленькой картошечкой. Она была прехорошенькая, эта Лиза, к тому же ещё и старше меня на два года – так я совсем голову потерял. Это было пределом мечтаний – завоевать внимание старшей девочки!
Несмотря на то, что она была из самой обычной крестьянской семьи, я любил ее аристократической любовью, со всем благородством, присущим моему юному возрасту. И Ваня в ту пору был единственным человеком, который заметил мою душевную тоску по этой девочке.
Помню, мы играли в игру «правда или действие». Смысл игры таков, что водящий выбирает кого-то, кто должен либо искренне – искренность в этой игре была святое – ответить на вопрос, либо совершить поступок по запросу водящего. Ваня, помню, выбрал меня. От вопроса я отказался, и тогда он, сообщнически улыбаясь, приказал мне подойти и поцеловать Лизу в щеку. Я вспыхнул, девочка тоже засмущалась, но, слава Богу, по правилам игры, мы не могли отказаться от воли водящего, иначе нас ожидало суровое наказание. Я почувствовал тогда, как у меня по жилам вместо крови потек мёд, я с замиранием сердца подошёл к Лизе и, под общее улюлюкание, приложился своими губами к нежной, зардевшейся её щеке.
Помню то чувство щемящей благодарности, которое я тогда испытал к Ване. И это чувство хранилось в моей памяти долго, вплоть до того злосчастного дня, когда привычный, почти идеалистический мир моего детства рухнул в одночасье. Честно сказать, я абсолютно ничего не понял, в моей детской голове вихрем носились лишь привидения мыслей. В этот день я был полон ощущения тревоги».
Глава 9
«Мы расстались с Ваней, он побежал домой ужинать, а я поспешил к себе. Все в этот вечер было каким-то странным, чужим, зловещим. Августовский день таял в отблесках багровых зарниц. Казалось, это горит на горизонте чёрный, уже весь обуглившийся лес.
Ветер тревожно засвистывал в уши, трепал подол моей легкой рубашки; неожиданно мне стало очень холодно. Вдруг в меня со всего размаха врезалась ласточка. Первый раз со мной такое произошло, что в меня врезалась птица. Мое сердце екнуло и бешено заколотилось то ли от испуга, то ли от жалости. Бедная птица, кажется, без сознания, свалилась с меня в пыль дороги. Я хотел было её подобрать, но она, вдруг бешено взмахнув крылами, ускользнула от меня и улетела по какой-то странной траектории. Я с досадой потёр под носом и пустился бегом домой.
Но ещё через улицу я сам чуть не врезался в Сергея Ивановича Лисицина – отца Вани. Его долговязая фигура шарахнулась от меня в сторону и остановилась, как-то через силу. Я посмотрел на него снизу вверх: он показался мне встревоженным, иссиня бледным. Кровь отхлынула от его лица, в ввалившихся щеках не было ни единой кровиночки, только пара каких-то багровых пятнышек виднелись около губ, возбуждённо шептавших какую-то скороговорку.
– Здравствуйте, Сергей Иванович! – поздоровался я.
Мой голос как будто вывел его из транса.
– А, это ты, Петя… – пробормотал он бескровными губами и сверкнул на меня серыми белками своих глаз. – Как поживаешь?
– Хорошо, спасибо! Ваня уже домой пошёл… А чем это вы вымазались?
– Где?
– У рта.
– А, это… Свеклу я давеча ел, – досадливо проговорил Сергей Иванович, размашисто вытирая рот рукавом, а потом этой же рукой потрепал меня по волосам. – Ну ладно, бывай!
С этими словами он рванул с места и стал стремительно удаляться от меня вверх по улице. Несмотря на стремительность, походка его была какая-то путанная, неверная, пару раз он споткнулся. Я ещё немного постоял, недоуменно глядя ему вслед, потом побрел домой. Я уже никуда не торопился, эта внезапная встреча как будто выхолодила меня и повергла в уныние.
Первое, что я услышал в своём доме, был плач нашей кухарки. У нас там был такой длинный коридор через анфиладу комнат, самая дальняя была родительской спальней, – оттуда-то и доносились причитания навзрыд. Я проходил эту темную анфиладу медленно, всеми силами желая отсрочить мое приближение к свету, озарявшему дальнюю комнату, но в то же время влекомый туда какой-то неведомой чудовищной силой. Я уже знал, что там произошло что-то страшное.
Обычно, заходя в дом, я слышал тихий, деловитый шум, в который сливались голоса моих родителей, оба мягкие, какие-то шелковистые, – и голоса прислуги. Сейчас же в доме стояла гробовая тишина, которую не могли рассеять даже всхлипывания кухарки.
Я брёл, несмело касаясь руками дверных проемов. Мне хотелось убежать оттуда, но при этом я упрямо продвигался вперёд, а полосы света и тени медленно чертили по моему лицу свой незамысловатый рисунок.
И, наконец, я увидел это; я стоял на пороге и видел это. Я видел все, несмотря на то, что широкая дородная спина нашей Аглаи Фёдоровны прилично заслоняла мне обзор. Я увидел своего отца, в белой летней рубахе, по которой расплылось несколько багровых кругов. Отец лежал навзничь, с раскинутыми в стороны руками, как Иисус Христос на распятии. Моя матушка сидела немного поодаль, за ней болталась порванная гипюровая занавеска. Лица её не было видно, голова была прикрыта рукою, как будто она от чего-то сильно плакала. Но она была тиха и безмятежна, тонкой струйкой с её виска стекала и капала на бледно-розовое кружевное платье ещё тёплая кровь.
В комнате стоял едкий запах пороха.
Я обмяк, меня затрясло. Видимо, я издал какой-то звук, потому что Аглая Фёдоровна быстро повернулась и, схватив меня на руки, бегом вынесла из комнаты. Своей огромной ладонью она вжимала мою голову в свою мясистую грудь и не давала мне пошевелиться и толком продохнуть. В её объятьях я стал, как тряпичная кукла, и в эту же ночь у меня разыгралась страшная лихорадка…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?