Текст книги "Пастернак в жизни"
Автор книги: Анна Сергеева-Клятис
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 30 апреля 1911 г.)
* * *
Это было двенадцать лет назад[59]59
В 1911 году.
[Закрыть]. Тот период мне и сейчас кажется сказкой. И окружение – сказочное, чудесное. Летняя дача, тишина и покой на берегу Черного моря. Тамошнее общество, да и все вокруг видится мне теперь неким сном, чудесным мгновением. А тогда, в те уже далекие времена, это представлялось привычным и обычным. Из года в год я наезжал туда с семьей провести летние месяцы на лоне южной природы после зимней работы в Москве. Иногда приезжали к нам знакомые и друзья из соседних городов отдохнуть в нашем семейном кругу, подышать свежим воздухом.
(Пастернак Л.О. Письмо в редакцию // Ha-Olam. Берлин. 1923. № 2)
* * *
…Я буду жить с вами летом. Мне хотелось бы свести наши отношения до minimum’а с тобой и с папой, не говоря уже о бабушке и детях. И знаешь, это не наглость, что я говорю. Ведь, положа руку на сердце, я могу сказать, что все то, что мне приходится здесь или там сегодня или завтра переживать, все это, говорю я, нисколько не отличается от того, что переживали ты или папа. Или даже вернее, что мое поле гораздо у́же вашего; ведь это-то я знаю. Но я так же хорошо знаю, что каждое вдохновение толкало как тебя, так и папу дальше в этой же жизни; то есть вы оставались естественными, непосредственными. В то время как меня все значительное в жизни выталкивает из нее; для меня осознание выше всего, я не люблю жить, я люблю истолковывать. В этом отношении мы различны. Когда я забываю эти различия, вы мне кажетесь неглубокими, плоскими. Я должен вам всегда казаться скучно рассудочным, неестественно нарочитым и т. д.
Словом, это источник взаимных оскорблений. А между тем я таков именно на основании вас, я от вас и наследственно и всячески завишу, да и просто я как никто страшно ценю многое такое в вас, чего вы в себе не знаете.
(Б.Л. Пастернак – Р.И. Пастернак, 17 мая 1911 г.)
* * *
Перебирались мы как-то на другую квартиру[60]60
Пастернаки переехали осенью 1911 года из казенной квартиры в здании Училища живописи, ваяния и зодчества на другую, по адресу: Волхонка, д. 14, кв. 9, где Борису Пастернаку предстояло прожить без малого 20 лет.
[Закрыть]. Все в отъезде были. Только я да мать. Это давно было, я еще ребенком был. Я помогал ей укладываться. Трое суток на это ушло, трое круглых суток, в обстановке вещей, сразу же ставших неузнаваемыми, лишь только их сдвинули с несмываемых квадратов, которые они отстояли за свою верную девятигодовую стойку.
(Б.Л. Пастернак – Д.В. Петровскому, 15 декабря 1920 г. – 19 января 1921 г.)
* * *
Квартира Пастернаков широко и уютно расположилась в старом доме на Волхонке, комнаты были большие, мебель старая, в гостиной – карельская береза, на стенах – рисунки и портреты. Скоро мы сидели за чайным столом, у самовара несколько рассеянно разливала чай Розалия Исидоровна, две девочки в гимназических платьицах, с косами заняли свои места. Брат Шура на этот раз отсутствовал. Боря был сдержан и являл вид воспитанного молодого человека. Разговаривали об искусстве, о литературе. Л.О. говорил несколько неопределенно, иронически посматривая на сына. «Интересно, – подумал я, – знает ли он о его стихах?» Потом оказалось, кое-что он знал и был не особенно доволен. Комната, в которой помещался Борис вместе с братом, была безличной, очень чистой и аккуратно убранной комнатой с двумя столиками, двумя кроватями и какой-то стерилизованной скукой в воздухе. Внутренняя жизнь подразумевалась. Она подразумевалась и у Л.О., человека большого жизненного и художественного опыта. Но о ней я мог только догадываться: Л.О., по моему мгновенному тогда определению, был замкнутым, скорее скрытным, мог даже показаться несколько черствым. Это потому, что в глубине души он заключал какую-то горечь, какую-то грусть, не знаю что, быть может, мудрость или мудрый скепсис. Я понял только одно: что Борису в родительском доме жить трудно. Ему не хотелось огорчать родителей, а когда-нибудь – так думал он – их придется огорчить. Пока по внешности речь шла о профессии: философское отделение филологического факультета, стихи в будущем обещали не много.
(Локс К.Г. Повесть об одном десятилетии: 1907–1917 // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 39–40)
* * *
Двери распахнулись, и под руку, как на двойном портрете, вошли родители: красивый седой старик и женщина с округлым добрым лицом, оба тщательно одетые. <…> Слегка кивнув (жена художника при этом широко улыбнулась), они прошли в переднюю, и вскоре коротко грохнула входная дверь. Меня поразило, что родители, не постучав и без крайней надобности, прошли через комнату взрослого сына.
(Вильмонт Н.Н. О Борисе Пастернаке: воспоминания и мысли. М., 1989. С. 21–22)
* * *
Не могу даже припомнить, когда и как мы познакомились с Борей. Мне кажется, это случилось около 1911 года, может быть, немного раньше, может быть, немного позже. Где мы познакомились? Тоже не помню. Может быть, в «Мусагете», может быть, в кружке скульптора Крахта[61]61
К.Ф. Крахт (1868–1919) – скульптор, преподаватель Государственных свободных художественных мастерских.
[Закрыть]. <…>
И вдруг тут в моей жизни появился этот странный юноша, ходивший по московскому лютому морозу в одном тоненьком плаще, с мгновенным пониманием всего, о чем я только думал, мечтал, что грызло меня сомненьями, что подминало меня под себя бешеным могуществом юной души, жаждавшей богатой и интересной деятельности, и именно поэтической деятельности. Не прошло и нескольких дней, как мы уже были закадычными друзьями – и уже на «ты». Мы ходили по московским пустынно-снежным переулкам (он жил у Пречистенских ворот, а я – на Пречистенке у Мертвого переулка), болтались часами, вынашивая и выговаривая друг другу затаенное и любимое. Мы были ровесниками (он был меня моложе на несколько месяцев), оба были бедны безумно, я только что вырвался из нищеты невообразимой, у Бори была семья в достатке, но папаша был человек суровый и полагал, что Боре пора уже стать на свои ноги, и ему приходилось солоно. Найти что-нибудь и дельное, и достойное было тогда не так-то легко молодому человеку, да еще капризнику, тайному честолюбцу и дерзкому мечтателю с оригинальнейшим талантом! Мы разговаривали друг с другом в каком-то восторге.
(Бобров С.П. О Б.Л. Пастернаке // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 63–64)
* * *
Это было в феврале, а в апреле месяце как-то утром мама объявила, что скопила из заработков и сберегла в хозяйстве двести рублей, которые мне и дарит с советом съездить за границу. Не изобразить ни радости, ни полной неожиданности подарка, ни его незаслуженности. Фортепьянного бренчанья по такой сумме надо было натерпеться немало[62]62
Р.И. Пастернак давала уроки музыки.
[Закрыть]. Однако отказываться у меня не было сил. Выбирать маршрут не приходилось. Тогда европейские университеты находились в постоянной осведомленности друг о друге. Начав в тот же день беготню по канцеляриям, я вместе с немногочисленными документами унес с Моховой некоторое сокровище. Это был двумя неделями раньше отпечатанный в Марбурге подробный перечень курсов, предположенных к чтенью на летнем семестре 1912 года. Изучая проспект с карандашом в руке, я не расставался с ним ни на ходу, ни за решетчатыми стойками присутствий. От моей потерянности за версту разило счастьем, и, заражая им секретарей и чиновников, я, сам того не зная, подгонял и без того несложную процедуру. Программа у меня, разумеется, была спартанская. Третий, а за границей, если придется, и четвертый класс, поезда последней скорости, комната в какой-нибудь подгородной деревушке, хлеб с колбасой да чай. Мамино самопожертвованье обязывало к удесятеренной жадности.
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
Дорогие! Вот вам власть костюма: серый сюртук привык в дороге целый день лежать на полатях, полный Леонида Осиповича[63]63
В дорогу Борису дали старый костюм Леонида Осиповича.
[Закрыть]; он как-то магнетически препятствует мне слезть с ночного ложа. Чудный день в Смоленске, древний кремль, кобзари и еврейский кларнетист обходят наши вагоны, о них, конечно, ничего не знают Ехрress’ы, пролетающие безразлично по всей земле. А тут – фольклор, и я научился по запаху вагона распознавать губернию, по которой проезжаю. Пассажиры меняются ежечасно. Визг, детские слюни, и польские евреи, и еврейские поляки. Вам, конечно, ясно, что я здоров, жизнерадостен, штудирую Когена[64]64
Г. Коген (1842–1918) – немецкий философ-идеалист, глава Марбургской школы неокантианства.
[Закрыть] под потолком и целую Вас.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 22 апреля 1912 г.)
Марбургское лето. 1912
Уж с год таскается за мной
Повсюду марбургский философ.
Мой ум он топит в мгле ночной
Метафизических вопросов.
Андрей Белый. Мой друг[65]65
Стихотворение Андрея Белого посвящено не Пастернаку, а московскому неокантианцу предыдущего поколения Б.А. Фохту, который тоже ездил в Марбург и слушал лекции Когена и Наторпа. Степень популярности в России марбургского неокантианства была велика. (О влиянии личности А. Белого на Пастернака см.: Лавров А.В. Андрей Белый и Борис Пастернак: Взгляд через «Марбург» // Темы и вариации: Сборник статей и материалов к 50-летию Лазаря Флейшмана // Stanford Slavic Studies. Vol. 8. Stanford, 1994. С. 40–55.)
[Закрыть]
Половину 1912 года, весну и лето, я пробыл за границей. Время наших учебных каникул приходится на Западе на летний семестр. Этот семестр я провел в старинном университете города Марбурга.
(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *
Если бы это был только город! А то это какая-то средневековая сказка. Если бы тут были только профессора! А то иногда среди лекции приоткрывается грозовое готическое окно, напряжение сотни садов заполняет почерневший зал, и оттуда с гор глядит вечная великая Укоризна. Если бы тут были только профессора! А то тут и Бог еще.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 28 апреля /11 мая 1912 г.)
* * *
Я уже не раз повторял вам: здешняя природа и здешняя готика делают таким самоочевидным исключительное положение искусства! Настроения, замыслы, образы приходят и уходят. Такая далекая поездка и такое редкое присутствие самого Когена – все это условия, определяющие мои действия, отнимающие у них свободу.
Однако я вижу, все найдет себе равнодействующую. Коген – действительно то, что я предчувствовал. Внешностью он похож на Ибсена, Шопенгауэра, вообще на этих стариков с большими головами. Горький опыт большой, знающей себе цену и недостаточно оцененной жизни делает его речь, когда он говорит о великих, скорбной и трагической.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 1/14 мая 1912 г.)
* * *
Странно и жутко сознавать, что следующей за Платоном и Кантом сва́ей, водруженной всемирно, на все века, оказывается вот эта закопченная аудитория и вот этот чудной запутанный и вдохновенно ясный старик, который дрожит и сам от потрясающего изумления от того поразительного чуда, что история была не понята до него, что эти века, туго набитые жизнями, мириадами сознаний, мириадами мыслей, так тускло молчат именно там, где его осеняет ясностью. Его слушатели боготворят эти часы, они участвуют в чьем-то величавом бессмертном счастье, которое по своим размерам действует как трагедия. Его недосягаемость вызывает какое-то глухое страданье, я боюсь сказать, состраданье во мне. Он не говорит, а живет, движется… обитает в своей мысли. Я говорю вам: это драматично все. Конечно, я еще не подошел к нему. Зачем оскорблять большие предметы!! Но я знаю: я проработаюсъ к нему. Во всяком случае, нельзя было не видеть этого.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 2/15 мая 1912 г.)
* * *
Здесь нет «остатков» старого Марбурга. Я учусь в старом Марбурге, в аудиториях с цветными окнами, сижу на скамьях, выбитых в стенах коридора, наваливаюсь всем телом на громадную, обитую железом дверь, которая не стала подвижнее оттого, что ее 300 лет отпирают, любуюсь скворцом, свившим гнездо в актовом зале с органом, где рыцари в окнах, похожих на медовые соты и высокие дубовые стулья. Здесь недалеко то местечко Мúnchhausen, из которого и т. д. Здесь нет остатков, здесь весь Марбург остался. Я живу на Gisselbergerstr. Но это не улица. Это старая дорога из Giessen’а, проходящая мимо Gisselberg’а, громадной горы, в лесах которой охотились здешние рыцари. Эта дорога, тысячелетние чудовища которой и сейчас сошлись над ней глухими сводами, эта дорога приводит к улице, ведущей в университет, нет, надо сказать иначе: к улице, которая в конце, совсем в конце, после площади, и колодцев, и еврейского закоулка, – становится университетом, аудиторией, прямо переходит в аудиторию. Эта улица начинается от ворот, носящих название Barfüsserthor[66]66
Францисканские ворота (досл. – ворота Босомыг) (нем.).
[Закрыть]; вероятно, было и здесь то же самое, что и на какой-то картине, которую я когда-то видел. Несколько десятков бунтовщиков должны были с веревками на шее, босыми войти в город и протоптать всю эту Barfüsserthorstrasse по снегу. Это было зимой, было, верно, темно, и дома скучивались еще непрогляднее, еще круче висели над головой, и только фонари, редкие и большие фонари над цирульнями и гостиницами разрывали, вероятно, эти черные цепи сумерек и давали падать их концам. Это были те самые дома, которые я завтра увижу по пути в университет. Здесь нет порогов: одно начинается в другом; над улицей можно перепрыгнуть, нет: просто шагнуть из окна в окно. В крохотном университетском саду живет пекарь, водится пекарь, напяливший на свои растопыренные локти окошко, ставни и крышу, целый дом с пристегнутой уличкой. Это кусочек города, который он испек, и все это находится над Когеном и Наторпом, беседующими на мостовой.
(Б.Л. Пастернак – Ж.Л., Л.О., Р.И. Пастернакам, 4/17 мая 1912 г.)
* * *
Сегодня праздник, и у меня нет открытки с видом под рукой. Простите поэтому, дорогой Костя, что эта записка не будет соответствовать своему происхождению. Мне трудно представить себе место на земле, иллюстрированное в большей степени, чем Марбург. И это не та поверхностная живописность, о которой мы говорим, что она восхитительна или прелестна. Испытанные, окрепшие в веках красоты этого городка, покровительствуемого легендой о св. Елисавете (начало XIII столетия), имеют какое-то темное и властное предрасположение. К органу, к готике, к чему-то прерванному и недовершенному, что зарыто здесь. С этой чертой оживает город. Но он не оживлен. Это не живость. Это какое-то глухое напряжение архаического. И это напряжение создает все: сумерки, душистость садов, опрятное безлюдье полдня, туманные вечера. История становится здесь землею. Это знают, это чувствуют все: ректор, производя торжественное зачисление несметной толпы студентов (и меня, и меня, и меня), пожелал нам, чтобы дыхание поэзии, овевающей город святой Елисаветы, унесли мы с собой как обет молодости. Коген – сверхъестественное что-то.
(Б.Л. Пастернак – К.Г. Локсу, 6/19 мая 1912 г.)
* * *
Сегодня я приступлю к чтению когеновского труда о кантовской этике, т. к. хочу пойти к нему на дом. Значит, это случится так через неделю. Для Лейбница, которым я занимаюсь у симпатичнейшего Dr. Hartmann’а[67]67
Н. Гартман – преподаватель Марбургского университета.
[Закрыть], нужно, Шура, широкое знание теории аналитических функций комплексной переменной, а эта статья, в свою очередь, требует больших знаний интегрального исчисления. А я за эти месяцы забыл все прямо-таки виртуозно, начиная с первой строки. Придется по 40 верст в час глотнуть всего Поссе[68]68
Имеется в виду учебник К.А. Поссе «Курс интегрального исчисления». СПб., 1891.
[Закрыть] и потом только найти эти знания недостаточными перед лицом этой небольшой, цепкой книжонки о Funktionentheorie[69]69
Теория функций (нем.).
[Закрыть], которая своими формулами и отсутствием человеческой речи на страницах кажется каким-то немлекопитающимся существом вроде клещей, скорпионов и сколопендр. Прежде всего, однако, для семинария Гартмана нужно знание Лейбница.
(Б.Л. Пастернак – Л.О. и А.Л. Пастернакам, 16/29 мая 1912 г.)
* * *
Vous l’avez voulu, Georges Dandin![70]70
Ты этого хотел, Жорж Данден! (Фр.) (Ж.-Б. Мольер.)
[Закрыть] 3 раза я отправлялся к Когену. То он был в Берлине, то он спал, то; но в этот, 3-й раз я таки попал к нему. Дело в том, что по пути к нему я вдруг очень просто представил себе, что если он преподает последний семестр и если моя научная, постоянная связь с философией сомнительна, т. е. если меня неотвратимо влечет к ней именно только его философия, т. е. ее чисто творческая живая ценность, которая во всех отношениях может преобразовать меня, к чему бы потом я ни приложил свои силы; что если все это так (а недоступность таких поездок за границу и его уход от преподавания только усиливают этот общий аргумент), то мне надо плюнуть на всяких лейбницев, и математику, и философию как предмет вообще – и отдаться исключительно изучению его системы. А так как читает он только этику сейчас, а логику «потом» уже нельзя будет слушать по вышеозначенной причине, то, следовательно, оную я должен проходить дома, а у него испросить позволения посетить его раз-другой для переговоров. Этими доводами я сделал осмысленным и необходимым и в собственных глазах мой приход к нему и, с другой стороны, нашел оправдания для своего появления. Конечно, было бы грубо сказать ему: к моему ужасу, вы последний семестр и т. д.; я обходным путем пришел к моему вопросу: бросить ли все и ограничиться… Но он был очень нелюбезен и нервически взвинчен. Может быть, я неудачно попал к нему.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 23 мая/5 июня 1912 г.)
* * *
Сейчас скажу вам страшный секрет!!! Ида и Лена[71]71
Сестры Высоцкие, в старшую из которых, Иду, был влюблен Пастернак.
[Закрыть] приедут ко мне на днях погостить. Что-то с занятиями будет?!
(Б.Л. Пастернак – родителям, 26 мая / 8 июня 1912 г.)
* * *
Мама! Они были у меня 5 дней. Мне трудно было расстаться с ними, и вот я поехал в Берлин. Мы прибыли ночью; на следующее утро мне было еще труднее расстаться с ними, и я уехал в Марбург. Не знай того, что я тебе сказал: мюнхенская их поездка и была, в сущности, поездкой ко мне. Родители будут недовольны, если (о Марбурге они уже знают) им станет известен и берлинский эксцесс. Дорогая мама, если увидишь их, не шути с ними и приласкай их, как это ты сделала бы со мной. Они так одарены – Лена так умна, она была на Когене и так поняла и так развила его лекцию, когда я ей объяснил кое-что из математики. Лена так умна, и так восхитительна в ней женщина, которой несколько недель. Так чиста, так глубокомысленна!
А Ида, она так гениально глубока, глуха и непонятна для себя и так афористично-непредвиденна; и так сумрачна и неразговорчива – и так… и так… печальна. Отчего она не владеет большим, большим счастьем, как ты, например, мама, – а если бы ты знала, сколько у нее на это прав!..
(Б.Л. Пастернак – родителям, 5/18 июня 1912 г.)
* * *
Марбург
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.
Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
B прощальном значеньи своем подымалась.
Плитняк раскалялся, и улицы лоб
Был смугл, и на небо глядел исподлобья
Булыжник, и ветер, как лодочник, греб
По лицам. И все это были подобья.
Но, как бы то ни было, я избегал
Их взглядов. Я не замечал их приветствий.
Я знать ничего не хотел из богатств.
Я вон вырывался, чтоб не разреветься.
Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,
Был невыносим мне. Он крался бок о бок
И думал: «Ребячья зазноба. За ним,
К несчастью, придется присматривать в оба».
«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный, непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.
«Научишься шагом, а после хоть в бег», —
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.
Одних это все ослепляло. Другим —
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин,
Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.
Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.
Желтел, облака пожирая, песок.
Предгрозье играло бровями кустарника.
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты…
О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И все это помнит и тянется к ним.
Все – живо. И все это тоже – подобья.
Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —
Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.
Да и оторвусь ли от газа, от касс?
Что будет со мною, старинные плиты?
Повсюду портпледы разложит туман,
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.
Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. Стрясется – спасут.
Рассудок? Но он – как луна для лунатика.
Мы в дружбе, но я не его сосуд.
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу,
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.
И тополь – король. Я играю с бессонницей.
И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
1916, 1928
* * *
Я знаю, Борюша, ты непременно сейчас на меня рассердишься, но против природы не пойдешь. Твое теперешнее состояние – отсутствие ласки, привязанности (в лучшем смысле) и пр. Ты не хочешь в этом сознаться и страдаешь, и даже твоим любимым занятиям, твоей науке оно страшно мешает. Все твои колебания, сомнения, анализы, неверие в свои силы – все исходит от вышеназванной причины.
(Р.И. Пастернак – Б.Л. Пастернаку, 15 мая 1912 г. // Пастернак Л.О. Записки об искусстве. Переписка. С. 522)
* * *
Сейчас – взял у Когена реферат! О, о, о! Осталось 4 дня. Я не приступал. Отказаться нельзя. Хочу приступить сегодня. Вдруг письмо. Из Франкфурта (2 часа отсюда). Оля! Еду во Франкфурт, снисходительная страна света. Отказаться нельзя. И это единственный раз в жизни – с Когеном.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 14/27 июня 1912 г.)
* * *
Мне хотелось поехать за границу одной, без мамы. Отец, любивший английское воспитание, охотно отпустил меня, но поставил условие, чтоб один месяц я провела в горах Швейцарии для укрепления здоровья. С тех пор я еще три года ездила за границу преимущественно одна; там застала меня война 1914 года.
Я влюблялась в страны и людей и знала, что навсегда их покину. И это делало для меня приятным, легким и максимально насыщенным каждое увлечение. Я не боялась ни случайности знакомств, ни двусмысленности встреч и свиданий. Я текла по теченью, полудремотная и активная, открытая всем впечатлениям и чувствам.
Как-то раз, проезжая Германию, я нарочно свернула во Франкфурт, недалеко от которого, в Марбурге, Боря учился философии у знаменитого Когена. Я остановилась здесь с коварной целью: написала письмо Боре и ждала, не откликнется ли он; если нет, то незаметней уехать с носом из Франкфурта, чем из Марбурга. Мне хотелось повидать Борю, но я боялась набиваться, боялась звать его, потому что за границей как-то особенно ощутила возможность новых волн старого чувства.
(Фрейденберг О.М. [Воспоминания] // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 64–65)
* * *
Но может быть, тебя оттолкнет мой тон? О нет, я не фамильярен. Я просто раб. И даже без твоего аншлага: «…остановилась не для тебя одного» – даже и без него, говорю я, я тщательно вытер бы ноги, без шуму ступал по коврику и, перед тем как постучать, оправился бы, готовый встретить оживленное общество у тебя.
Я вообще не понимаю таких предостерегающих замечаний. Разве я так самоуверенно лезу на интимность? – Хотя, быть может, иногда неудачный тон моих писем давал тебе основания так меня понять.
(Б.Л. Пастернак – О.М. Фрейденберг, 27 июня 1912 г.)
* * *
Вслед за письмом явился ко мне и сам Боря.
Я сидела в ресторане своего отеля в огромной летней шляпе, усыпанной розами, и пожирала бифштекс с кровью. Напротив меня стоял лакей, с которым я флиртовала. Я уже привыкла к широкой заграничной жизни, к мужской прислуге, к лакеям, стоящим напротив стола и следящим за ртом и вилкой, к исполнению всех прихотей и капризов. Я привыкла нажимать кнопки и заказывать автомобили, билеты в театр, ванны. На этот раз молодой, шикарный официант на стену лез, чтобы угодить мне. Я любила хорошо поесть – разные черепаховые супы, тонкие вина, кремы, особенно мясо с кровью; мой молодой приятель уверял меня, что повар готовит мне с особым старанием по его просьбе.
Вдруг дверь открывается, и по длинному ковру идет ко мне чья-то растерянная фигура. Это Боря. У него почти падают штаны. Одет небрежно, бросается меня обнимать и целовать. Я разочарованно спешу с ним выйти. Мы проводим целый день на улице, а к вечеру я хочу есть, и он угощает меня в какой-то харчевне сосисками. Я уезжаю, он меня провожает на вокзале и без устали говорит, говорит, а я молчу, как закупоренная бутылка.
Эту встречу он описывает потом в «Охранной грамоте». У него тогда происходила большая душевная драма: он только что объяснился Высоцкой в любви, но был отвергнут. Я ничего этого не знала. Но и мне он как-то в этот раз не нравился. Я не только была безучастна, но внутренне чуждалась его и считала болтуном, растеряхой. Я прошла мимо его благородства и душевной нежности и даже не заметила их.
(Фрейденберг О.М. [Воспоминания] // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 67)
* * *
Ну, дорогие мои, и была же пьяная неделя у нас! Началось с моего реферата: сегодня первая ночь, что лягу прилично. Вчера был банкет в честь Когена. Было торжественно, тепло, вдохновенно, вкусно, светло, многолюдно, обширно. Чокался с ним. Его ученик, Кассирер, произвел своей речью на меня столь сильное впечатление, что для меня стало несомненным, куда мне набежать будущим летом, когда Когена в Марбурге не будет. Конечно, в Берлин к Кассиреру – в особенности потому еще, что Коген переселяется туда. Закончили чествование маминой скрипичной сонатой Баха и моцартовской фантазией.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 23/5 июля 1912 г.)
* * *
Оба реферата удались мне. Второй раз, кроме того, я читал Канта, разбирая с Когеном прочтенные места. Он остался доволен мною; сегодня же он даже пригласил меня к себе на дом. Это пустяки. Но я рад его приему. Это живая маска всего того мира, который уже второй год колышется над моей уединенной работой, эти драгоценные черты дают мне столькое пережить! Думаешь о платоновском Эросе[72]72
Понятие эроса у Платона (диалоги «Пир» и «Федр») означает влечение к совершенной красоте и тоску по идеалу.
[Закрыть]. И когда он так искренне радуется моему пониманию и замечаниям, ты понимаешь, тогда все это поклонение мое реализуется, оно становится жизнью. Но это не важно – это мое личное дело. Этот человек стареет. Достаньте ему что-нибудь от Мечникова[73]73
И.И. Мечников – автор трудов по преодолению старения.
[Закрыть]. Как это чудовищно, что он состарится (ему 70 лет)! Он сейчас седой-седой – Бальзак. Громадный, глухой и улыбающийся. Но он еще гениален. А его логика, его идея реальности, интеграла, самосознания государства —! Господи! Как он был строен и прекрасен, – вспомнят и скажут о нем любившие его женщины – любившие его столетия, назначившие свидание всем своим лелеянным надеждам у него: так будет постоянно причитать бессмертие его об этом могучем юноше 1888 года. Смешно и безвкусно все в сравнении с этим. Молодой Коген!! Я не стану его учеником: я опоздал – это последний семестр его преподавания. Но я понимаю хорошо его учение. Если я буду философствовать – то только исходя от его неслыханных сооружений. Я не могу уже быть его учеником; если бы я приехал раньше, вся эта философская любовь имела бы более действительный результат; я знаю, я выдвинулся бы среди его любимцев – я это знаю. Я имею, чем ответить на его своеобразие.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 26 июня/8 июля 1912 г.)
* * *
Коген был очень доволен мной. Я читал второй раз реферат. И Канта с разбором. Коген был прямо удивлен и просил меня к себе на дом. Я был страшно рад. Можешь себе представить, как я волновался перед всеми этими докторами со всех концов мира, заполнившими семинар, и перед дамами. Я знаю, что выдвинулся бы в философии, – все то, что я иногда намечал в гостиной или в метель, hat sein gutes Reht[74]74
Оправдывается (нем.).
[Закрыть]. Но в этом году в Москве я сломлю себя в последний раз. Я имею многое рассказать тебе. Если бы я умел сейчас чувствовать, я бы сказал тебе, что целый ряд обстоятельств сложился чудовищно для меня. Боже, чего только я не делал в эти два года! Я имею много рассказать тебе. Я написал в день реферата – почти бессознательно – за 3 часа до очной ставки перед корифеем чистого рационализма, перед гением иных вдохновений – 5 стихотворений. Одно за другим запоем.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 29 июня/11 июля 1912 г.)
* * *
Коген говорил со мной, советовал остаться в Германии и посвятить себя философии, то есть это значит преподавать потом при немецком университете[75]75
В связи с национальными ограничениями лицам еврейского происхождения в России были закрыты возможности научной карьеры и преподавания в высших учебных заведениях, поэтому предложение Г. Когена было для Пастернака, несомненно, не только чрезвычайно лестным, но и практически выгодным.
[Закрыть]. Прежде меня несказа́нно порадовал бы такой совет; теперь же, как ты верно заметила, – я запутался во многом – и, главное, я не с вами. Поэтому я предприму что угодно, но не стану философом в Германии.
(Б.Л. Пастернак – Ж.Л. Пастернак, 2/15 июля 1912 г.)
* * *
На пустой полуденной улице, возле парикмахерской встречаю Когена. В день моего отсутствия пришло ко мне приглашение его посетить его… «Um ihren freundlichen Besuch bittet Ihr Professor Herm. Cohen»[76]76
«Вас просит дружески посетить его профессор Герм. Коген» (нем.).
[Закрыть]. Я, конечно, извиняюсь. Длинный разговор. Между прочим расспросы, что я думаю делать… Россия, еврей, приложение труда, экстерном, юрист. Недоумение: «Отчего же мне не остаться в Германии и не сделать философской карьеры (доцентуры) – раз у меня все данные на это?»
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 4/17 июля 1912 г.)
* * *
Я очнулся в этом предложении стать немецким ученым как – excusez le mot sentimental[77]77
Извини за сентиментальность (фр.).
[Закрыть] – обманутая девушка в ту минуту, когда, благодаря порядку вещей, обман уже невозможен. Предложение Когена, то, о чем я и не смел мечтать, уезжая сюда, как-то нездешне оскорбило, обидело меня. Не Коген, не этот сверхчеловек обидел меня. Напротив, я удостоился большой чести в этом его предположении о моей карьере. Не Коген, но порядок вещей!! И я с такой горячностью возвращаюсь к тебе; не только к тебе, но тебе придется много выслушать, во многом посоветовать. Что меня гонит сейчас? Так странно: удача, возможность дальнейшего успеха? Порядок вещей? Понимаешь ли ты меня? Я видел этих женатых ученых; они не только женаты, они наслаждаются иногда театром и сочностью лугов; я думаю, драматизм грозы также привлекателен им. Можно ли говорить о таких вещах на трех строчках? Да, они не существуют; они не спрягаются в страдательном. Они не падают в творчестве. Это скоты интеллектуализма.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 6/ 19 июля 1912 г.)
* * *
Дорогой Боря! Вот уже больше недели, как ты уехал и я узнал через Жоню, что тебя Коген встретил на улице и советовал о твоих намерениях в будущем – посвятить себя философии и т. д., и т. д. А от Шуры я узнал, что ты просишь денег, хочешь ехать в Москву (как ты нам говорил) и т. д. Кажется, Коген у тебя потерял в обаянии – раз он тебя признает и ободряет… для меня не нова и эта твоя метаморфоза и т. д. Сейчас иду на почту и посылаю тебе деньги – это самая приятная часть письма – и не знаю, так ли тебе интересно будет узнать, что я, может быть, завтра к тебе приеду и, может быть, удастся при твоей помощи сделать часовой хотя бы набросок с Когена.
(Л.О. Пастернак – Б.Л. Пастернаку, 23 июля 1912 г. // Пастернак Л.О. Записки об искусстве. Переписка. С. 523)
* * *
Я успел съездить в очаровательный живописнейший поэтический (готико-немецко-барокковый) Марбург, особенно после разительного менялы-буржуа Франкфурта <…> уехал с утра в Кассель со страшной мигренью, которая угрожала мне испортить осмотр картинной галереи; усталый, в жару, приехал и только я вошел с Борей в галерею, как художественно-живописное вино Вандиков, Рубенсов со стен ударило в голову и, соскучившись, голодный, я кинулся в объятия сперва дивному, величаво-сдержанному Вандику, но сейчас же его перешиб блестящий, жизнерадостный, ах, страстный, во всю ширь и сверхчеловеческую мощь кавалер Рубенс!! <…> Но, Боже мой, что делает истинное искусство: через зал и… я получаю удар в самую глубь сердца, в глубь «человека»: это Рембрандт. Это его «Благословение Иакова»!! Это выше всего, что я видел его, это Бах!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?