Текст книги "Пастернак в жизни"
Автор книги: Анна Сергеева-Клятис
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
(Л.О. Пастернак – П.Д. Эттингеру, 26 июля 1912 г. // Пастернак Л.О. Записки об искусстве. Переписка. С. 524)
* * *
Вообще Кассель – редкая галерея. Там столько вдохновенной живописи. Рембрандт – это ряд сдач перед каким-то осаждающим потоком. Он не в силах обороняться. Орган – тоже допущенная стихия. Коген – уже совершенно, раз навсегда – прошлое для меня.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 25 июля 1912 г.)
* * *
Я ездил к сестре во Франкфурт и к своим, к тому времени приехавшим в Баварию. Ко мне наезжал брат, а потом отец. Но ничего этого я не замечал. Я основательно занялся стихописаньем. Днем, и ночью, и когда придется я писал о море, о рассвете, о южном дожде, о каменном угле Гарца.
Однажды я особенно увлекся. Была ночь из тех, что с трудом добираются до ближайшего забора и, выбившись из сил, в угаре усталости свешиваются над землей. Полнейшее безветрие. Единственный признак жизни – это именно черный профиль неба, бессильно прислонившегося к плетню. И другой. Крепкий запах цветущего табака и левкоя, которым в ответ на это изнеможенье откликается земля. С чем только не сравнимо небо в такую ночь! Крупные звезды – как званый вечер. Млечный Путь – как большое общество. Но еще больше напоминает меловая мазня диагонально протянутых пространств ночную садовую грядку. Тут гелиотроп и маттиолы. Их вечером поливали и свалили набок. Цветы и звезды так сближены, что, похоже, и небо попало под лейку, и теперь звезды белокрапчатой травки не расцепить.
Я увлеченно писал, и другая, нежели раньше, пыль покрывала мой стол. Та, прежняя, философская, скоплялась из отщепенчества. Я дрожал за целость моего труда. Нынешней я не стирал солидарности ради, симпатизируя щебню Гиссенской дороги. И на дальнем конце столовой клеенки, как звезда на небе, блистал давно не мытый чайный стакан.
Вдруг я встал, пронятый по́том этого дурацкого всерастворенья, и зашагал по комнате. «Что за свинство! – подумал я. – Разве он не останется для меня гением? Разве это с ним я разрываю? Его открытке и моим подлым пряткам от него уже третья неделя. Надо объясниться. Но как это сделать?»
И я вспомнил, что он педантичен и строг. «Was ist Apperzep-zion?» – спрашивает он у экзаменующего неспециалиста, и на его перевод с латинского, что это означает… durchfassen (прощупать), – «Nein, das heisst durchfallen, mein herr» (Нет, это значит провалиться), – раздается в ответ. У него в семинариях читали классиков. Он обрывал среди чтенья и спрашивал, к чему клонит автор. Назвать понятье требовалось наотруб, существительным, по-солдатски. Не только расплывчатости, но и близости к истине взамен ее самой он не терпел.
Он был туг на правое ухо. Именно с этой стороны подсел я к нему разбирать свой урок из Канта. Он дал мне разойтись и забыться и, когда я меньше всего этого ожидал, огорошил своим обычным: «Was meint der Alte?» (Что разумеет старик?)
Я не помню, что это было такое, но допустим, что по таблице умноженья идей на это полагалось ответить как на пятью пять – «Двадцать пять», – ответил я. Он поморщился и махнул рукой в сторону. Последовало легкое видоизмененье ответа, не удовлетворившее его своей несмелостью. Легко догадаться, что, пока он тыкал в пространство, вызывая знающих, мой ответ варьировался со все возрастающей сложностью. Все же пока говорилось о двух с половиной десятках или примерно о полусотне, разделенной надвое. Но именно увеличивающаяся нескладность ответов приводила его во все большее раздраженье. Повторить же то, что сказал я, после его брезгливой мины никто не решался. Тогда с движеньем, понятым как, дескать, выручай, Камчатка, колыхнулся к другим. И: шестьдесят два, девяносто восемь, двести четырнадцать – радостно загремело кругом. Подняв руки, он еле унял бурю разликовавшегося вранья и, повернувшись в мою сторону, тихо и сухо повторил мне мой собственный ответ. Последовала новая буря, мне в защиту. Когда он взял все в толк, то оглядел меня, потрепал по плечу и спросил, откуда я и с какого у них семестра. Затем, сопя и хмурясь, попросил продолжать, все время приговаривая: «Sehr echr, sehr richtig; Sie merken wohl? Ja, ja; ach, ach, der Alte!» (Правильно, правильно; вы догадываетесь? Ах, старик!) И много чего еще вспомнил я.
Ну как подступишься к такому? Что я скажу ему? «Verse?»[78]78
Стихи (нем.).
[Закрыть] – протянет он. «Verse!» Мало изучил он человеческую бездарность и ее уловки? «Verse».
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
Предполагается, что я через неделю еду к нашим прямо в Пизу[79]79
Пастернак приехал в Марина-ди-Пиза к родителям 13 августа (по новому стилю).
[Закрыть]. Вместо этого я, может быть, и вовсе не заеду к ним. У меня золотой отец, совершенно не испорченный тем, что ему уже не 18 лет. Подумай, когда мне такие вещи Коген говорил, другой бы приводил доводы здравого смысла и т. д., а он вместо этого соглашался со мной: тебе, говорит, надо все это стряхнуть, ты уже душевно сам на себя не похож, отправляйся аl рiасеrе[80]80
С удовольствием (ит.).
[Закрыть] в литературную богему или к черту, но не стать же тебе в самом деле этим синтетическим жидом, за тридевять земель отстоящим от сумерек и легенд искусства… еtc… еtс. «Мы спелись с тобой», – пишет он мне! А?!
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 20 июля/3 августа 1912 г.)
* * *
Светало. Мы быстро расхаживали по каменному перрону. В лицо нам, как камни, летели из тумана куски близившегося грохота. Подлетел поезд, я обнялся с товарищем и, вскинув кверху чемодан, вскочил на площадку. Криком раскатились кремни бетона, щелкнула дверца, я прижался к окну. Поезд по дуге срезал все пережитое, и раньше, чем я ждал, пронеслись, налетая друг на друга, – Лан, переезд, шоссе и мой недавний дом. Я рвал книзу оконную раму. Она не подавалась. Вдруг она со стуком опустилась сама. Я высунулся что было мочи наружу. Вагон шатало на стремительном повороте, ничего не было видно. Прощай, философия, прощай, молодость, прощай, Германия!
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
У дяди меня встретили с восторгом[81]81
О. Фрейденберг провела неделю в гостях у Пастернаков в Марина-ди-Пиза.
[Закрыть]. Только Боря держался отчужденно. Он, видимо, переживал большой духовный рост, а я – что я была рядом с ним? Ему не о чем было со мной говорить. По вечерам черная итальянская ночь наполнялась необычайной музыкой – это он импровизировал, а тетя, большой и тонкий музыкант, сидела у темного окна и вся дрожала. Мы поехали с Борей осматривать Пизу – собор, башню, знаменитую падающую, но не упадающую, колонну, о которой неизвестно – падает ли она или нарочно так построена. Я хотела смотреть и идти дальше, охватывать впечатлением и забывать. А Боря с путеводителем в руках тщательно изучал все детали собора, все фигуры барельефов, все карнизы и порталы. Меня это бесило. Его раздражало мое легкомыслие. Мы ссорились. Я отошла в сторону, а он наклонялся, читал, опять наклонялся, всматривался, ковырялся. Мы уже не разговаривали друг с другом. С этого дня ни единого звука Боря со мной не проронил; мы жили вместе, рядом, в полном бойкоте.
(Фрейденберг О.М. [Воспоминания] // Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: переписка с О.М. Фрейденберг. С. 78)
* * *
Венеция
Я был разбужен спозаранку
Щелчком оконного стекла.
Размокшей каменной баранкой
В воде Венеция плыла.
Все было тихо, и, однако,
Во сне я слышал крик, и он
Подобьем смолкнувшего знака
Еще тревожил небосклон.
Он вис трезубцем Скорпиона
Над гладью стихших мандолин
И женщиною оскорбленной,
Быть может, издан был вдали.
Теперь он стих и черной вилкой
Торчал по черенок во мгле.
Большой канал с косой ухмылкой
Оглядывался, как беглец.
Туда, голодные, противясь,
Шли волны, шлендая с тоски,
И го́ндолы[82]82
В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение. (Примеч. Б. Пастернака)
[Закрыть] рубили привязь,
Точа о пристань тесаки.
Вдали за лодочной стоянкой
В остатках сна рождалась явь.
Венеция венецианкой
Бросалась с набережных вплавь.
1913, 1928
* * *
Итак, и меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданье с куском застроенного пространства, как с живою личностью.
С какой стороны ни идти на пьяццу, на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу. Со стороны ли мерчерии или телеграфа дорога в какой-то момент становится подобьем преддверья, и, раскинув свою собственную, широко расчерченную поднебесную площадь, выводит как на прием: кампанилу, собор, дворец дожей и трехстороннюю галерею.
Постепенно привязываясь к ним, склоняешься к ощущенью, что Венеция – город, обитаемый зданьями – четырьмя перечисленными и еще несколькими в их роде. В этом утверждении нет фигуральности. Слово, сказанное в камне архитекторами, так высоко, что до его высоты никакой риторике не дотянуться. Кроме того, оно, как ракушками, обросло вековыми восторгами путешественников. Растущее восхищение вытеснило из Венеции последний след декламации. Пустых мест в пустых дворцах не осталось. Все занято красотой.
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
Отсутствие абсолютного слуха у меня было только подставным, думается мне, моментом. Важно было бросить музыку: теперь я знаю, как сузил бы я себя, если бы остался при ней. Марбургское приключение мое было… было после долгих лет бесплодно мечтательного и робкого влечения первым живым и до чрезвычайности болезненно завершившимся движением.
(Б.Л. Пастернак – А.Л. Штиху, 6 февраля 1915 г.)
* * *
…До «Лирики», до 1912 г. все, кто знал Бориса, знали, что он будет музыкантом, композитором… Мать радовалась. Выходило: преемство от нее. Мы не пропускали с ним ни одного симфонического концерта. Был у него запой с Никишем (отец писал Никиша), Вюльнером (кажется, знаменитый декламатор: декламировал «Манфреда» Шумана), концертами Кусевицкого – и Скрябин, Скрябин!
(Дурылин С.Н. В своем углу. С. 306)
Из «Лирики» в «Центрифугу». 1912–1915
Он еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать. Но для такой книги он был еще слишком молод, и вот он отделывался вместо нее писанием стихов, как писал бы живописец всю жизнь этюды к большой задуманной картине.
Б.Л. Пастернак. Доктор Живаго
И опять «черная весна»[83]83
Университетский товарищ Пастернака К.Г. Локс обратил внимание на образ «черной весны», возникший в стихотворении «Февраль. Достать чернил и плакать» (1912), и познакомил его с поэзией И.Ф. Анненского, увидев, как писал Пастернак, «признаки родства, которое он установил между моими писаниями и блужданиями и замечательным поэтом, мне тогда еще неведомым» (Пастернак Б.Л. Люди и положения). Стихотворение «Февраль. Достать чернил и плакать!» Пастернак посвятил Локсу. Открывая им свой сборник «Поверх барьеров» (1929), Пастернак в дарственной надписи вновь напоминал о давнем эпизоде: «Дорогому Косте Локсу, которому было и осталось посвященным первое стихотворение книги, в благодарность за долгую дружбу и за Анненского, которого он мне открыл».
[Закрыть].
О, как возвращаются эти состояния! Как забывшие захватить что-то, принадлежащее им, не замеченное тобою. Зачем я чувствую так свое бессилие! Силой воли, если ее чувствуешь в себе… «одолжается» у тебя природа и вообще вся цепь впечатлений питается ею, и, наконец, благодатно покоряет тебя твоим же собственным оружием. Бессилие, напротив, есть какая-то неприступность человека, перед которой отступают все впечатления.
(Б.Л. Пастернак – К.Г. Локсу, 23 декабря 1912 г.)
* * *
Иннокентий Анненский
Черная весна
Под гулы меди – гробовой
Творился перенос,
И, жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос.
Дыханья, что ли, он хотел
Туда, в пустую грудь?..
Последний снег был темно-бел,
И тяжек рыхлый путь.
И только изморозь, мутна,
На тление лилась.
Да тупо черная весна
Глядела в студень глаз —
С облезлых крыш, из бурых ям,
С позеленелых лиц…
А там, по мертвенным полям,
С разбухших крыльев птиц…
О люди! Тяжек жизни след
По рытвинам путей,
Но ничего печальней нет,
Как встреча двух смертей.
1906
* * *
14 января 1963 г. С Пастернаком я говорила осенью 1935 г., в ту ночь, когда я случайно попала к ним, в полном беспамятстве бродя по Москве. Борис Леонидович со свойственным ему красноречием ухватился за эту тему и категорически утверждал, что Анненский сыграл большую роль в его [жизни] творчестве.
(Записные книжки Анны Ахматовой: 1958–1966. М.; Torino, 1996. С. 282)
* * *
Был человек, С.Н. Дурылин, уже и тогда поддерживавший меня своим одобрением. Объяснялось это его беспримерной отзывчивостью. От остальных друзей, уже видавших меня почти ставшим на ноги музыкантом, я эти признаки нового несовершеннолетья тщательно скрывал.
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
Никто не говорит, и всего менее я сам, чтобы эта особность была счастливою моей чертой. Гораздо вероятнее то, что она приведет меня к дилетантскому прозябанию среднего порядка. Правда это или нет, но в настоящую минуту я хотел бы только поскорее освободиться от университета и воинской повинности – чтобы работать по́том, работать впервые полно, серьезно и по-своему.
(Б.Л. Пастернак – С.Н. Дурылину, февраль 1913 г.)
* * *
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
1912
* * *
В 1912–1913 гг., в зиму эту, прочел у Крахта, в «молодом» «Мусагете», реферат «Лирика и бессмертие»[84]84
Доклад назывался «Символизм и бессмертие» (февраль 1913 г.).
[Закрыть], на котором был Э. Метнер. «В общем и целом» – никто ничего не понял, и на меня посмотрели капельку косо (я устроил чтение): «Борис Леонидыч-де, конечно, очень культурный человек и в Марбурге живал, но… но все-таки при чем тут “лирика и бессмертие”?» Было и действительно что-то очень сложно: перекиданы какие-то неокантианские мостики от «лирики» к «бессмертию», и по этим хрупким мосткам Боря шагал с краской на лице от величайшего смущения, с надменным «лирическим волнением», несомненно, своим, пастернаковским, но шагал походкой гносеологизирующего Андрея Белого, заслушавшегося «Поэмы экстаза» Скрябина <…>. Так узнала впервые Пастернака группа людей из «старого» «Мусагета» и «молодой» «Мусагет». Стихов же Бори и даже того, что он их пишет, решительно никто не знал до «Лирики». Он никогда и нигде их не читал.
(Дурылин С.Н. В своем углу. С. 304)
* * *
Конечно, таланты бывают разные, как и самое искусство, ими порождаемое. Вспоминаю, как я был поражен и умилен, когда Боря в первый раз пришел в мою каморку и прочел мне в первый раз свои стихи… это был «Февраль, достать чернил и плакать…». И как мы потом проговорили чуть не до света, как внезапно я почувствовал, что это именно и есть то самое искусство, о котором я грезил, ибо жеманство и кривлянье символистов со всеми их религиями от сатанизма Брюсова до хлыстовщины Белого – надоело, обрыдло, осточертело до последней капли терпения. Откройте крохотный томик моего «Мальчика»[85]85
Автобиографическая повесть С.П. Боброва «Мальчик» (1966). Бобров пере– фразировал строки Пастернака: «Засребрятся малины листы // Запрокинувшиеся изнанкой…» («Все оденут сегодня пальто…», 1913).
[Закрыть] на стр. 233, 14-ю строку снизу… это парафраз юных Бориных стихов, страстно в юности любимых: «Серебрятся малины кусты / Запрокинувшиеся изнанкой…» – и вот это было истинным его призванием, силой и роскошной прелестью.
(С.П. Бобров – Ж.Л. Пастернак, январь 1967 г. // Пастернаковский сборник. Вып. 2. С. 211–212)
* * *
…В Сокольниках однажды среди древних сосен он остановил меня и сказал:
– Смотрите, Сережа: кит заплыл на закат и отяжелел на мели сосен…
Это было сказано про огромное тяжелое облако.
– Кит дышит, умирая на верхушках сосен.
И через минуту, куда-то вглядевшись:
– Нет, это не то!..
Образ за образом потекли из его души. Все в разрыве, все кусками, дробью, взлетами. И в другой раз, с мукой и тоской, воскликнул он, оскалив белые зубы, как у негра:
– Мир – это музыка, к которой надо найти слова. Надо найти слова!
Я остановился от удивления. Музыкант должен был сказать как раз наоборот: мир – это слова, к которым надо написать музыку, но поэт должен был бы сказать именно так, как сказал Боря. А считалось, что он музыкант. Я эти слова запомнил навсегда. И «кит» в Сокольниках стал мне ясен: это была попытка найти слова – свои слова! – к тихому плаванью облаков, к музыке предвечерних сосен, металлически чисто и грустно шумящих, перешумливающихся друг с другом на закате.
(Дурылин С.Н. В своем углу. С. 306–307)
* * *
…Не знаю, каким именно образом случай свел меня с писателем С.П. Бобровым, через него с поэтом Борисом Пастернаком. Пастернак покорил меня всем: и внешностью, и стихами, и музыкой. Через Боброва я познакомился и с Валерием Брюсовым, Федором Сологубом и другими тогдашними крупными литераторами. Раза два бывал в «Обществе свободной эстетики», где все было любопытно и непохоже на обычное. Однако все эти впечатления первого знакомства заслонило вскоре иное. Это была встреча с Владимиром Маяковским.
(Асеев Н.Н. Путь в поэзию // Асеев Н.Н. Стихотворения и поэмы. Л., 1967. С. 55)
* * *
Я снимал комнату с окном на Кремль. Из-за реки мог во всякое время явиться Николай Асеев. Он пришел бы от сестер С.[86]86
Синяковых.
[Закрыть], семьи, глубоко и разнообразно одаренной. Я узнал бы в вошедшем: воображенье, яркое в беспорядочности, способность претворять неосновательность в музыку, чувствительность и лукавство подлинной артистической натуры. Я его любил. Он увлекался Хлебниковым. Не пойму, что он находил во мне. От искусства, как и от жизни, мы добивались разного.
(Пастернак Б.Л. Охранная грамота)
* * *
…Мы вспоминали Блока, Белого, потом бросались читать Баратынского, Языкова. Ужасно любили Коневского[87]87
И.И. Коневской (наст. фам. Ореус; 1877–1901) – поэт, один из основоположников и идейных вдохновителей русского символизма.
[Закрыть], а за него даже и Брюсова (который уже от нас как-то отходил, оттертый с переднего плана мучительной красотой мертвенно прекрасного Блока). «А ты, Боря? А твои стихи? Почему не читаешь?» «Подожди, – ответил он, – вот, знаешь, через неделю. Принесу к тебе, мы сядем вместе. Дверь закроем. И я прочту. И Николай тоже. Мне интересно, то есть что вы скажете». Моя комната в полуподвале с огромным темным окном, которое выходило в тоннель. Вечер. Дверь закрыта. За дверью чужие (я снимал комнатенку в большой квартире). Мы сидим с Николаем. На единственном столе угощенье – одна бутылка пивца на троих. Боря входит словно крадучись. «Знаешь, – говорит он, немножко театрально запинаясь, словно бы на сцене Художественного театра, – я хотел, то есть не то что хотел, а так уж вышло… Собрался совсем позвонить тебе, Сергей, и сказать: “Я не приду”. Потому что думал, что я еще одну вещь совсем переделаю заново, но она как-то не слушается. Не знаю, а мне не хотелось показывать, когда все еще так неточно и сыро. Но потом сестра меня застыдила. Ну и вот».
Он начал читать – и первые стихи были как раз «Февраль. Достать чернил и плакать…». Через несколько минут я был в чувствах трудно описуемых; не то что я был в восторге или в упоении – я понимал, что это еще юношество. Я был напуган крайне странным языком… но я был потрясен, очарован, ошеломлен поразительной новизной и оригинальностью этого голоса.
(Бобров С.П. О Б.Л. Пастернаке // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 65)
* * *
Несколько стихотворений из «Ночной флейты»[88]88
«Ночная флейта» – книга стихов Н. Асеева, с которой он дебютировал в 1914 году.
[Закрыть] были напечатаны в альманахе «Лирика» и явились несомненным украшением этой странной, разнокалиберной книги. Стихотворения Пастернака выделялись в ней совсем по-иному. То был подлинно свой голос, еще не в полной силе, но уже в основной тональности. Мне стоило большого труда убедить молчановскую квартиру[89]89
На Молчановке жили в это время Юлиан Анисимов со своей женой Верой Станевич, здесь собиралось и литературное сообщество «Лирика».
[Закрыть] с ее обычными посетителями, и в том числе Боброва, всегда хихикавшего по поводу стихов Пастернака, что перед нами поэт большого дарования. Когда это дошло, к нему стали относиться несколько иначе, но все же ценили скорее «оригинальность», чем существо дела. Этого Пастернак боялся, кажется, больше всего…
(Локс К.Г. Повесть об одном десятилетии: 1907–1917 // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 42)
* * *
Есть экземпляр сборника «Лирика» (М., 1913). В нем стихи С. Раевского[90]90
Под именем С. Раевского публиковал свои ранние опыты сам С.Н. Дурылин.
[Закрыть], Н. Асеева, Б. Пастернака. На отделе «Б.Пастернак» надпись: «Сереже, который и привел меня сюда» (не точно, но смысл тот). Этот Сережа – я. Асеева привел в «Лирику» Бобров. Стихи Бори приняли в «Лирику», «морщась»: «морщились» Ю. Анисимов – добродушно и с полупохвалой, малодобродушно – В. Станевич, равнодушно – А. Сидоров. Бобров – «снисходил».
(Дурылин С.Н. В своем углу. С. 304)
* * *
Сергей Бобров
Турбопэан
Но, втекая – стремись птицей,
Улетится наш легкий, легкий зрак! —
– И над миром высоко гнездятся
Асеев, Бобров, Пастернак.
(Бобров С.П. Руконог. М., 1914. С. 28)
* * *
В следующем году я окончил Московский университет. Мне в этом помог Мансуров, оставленный при университете молодой историк. Он снабдил меня целым собранием подготовительных пособий, по которым сам он сдавал государственный экзамен в предшествующем году. Профессорская библиотека с избытком превышала экзаменационные требования и кроме общих руководств содержала подробные справочники по классическим древностям и отдельные монографии по разным вопросам. Я насилу увез это богатство на извозчике.
(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *
Между тем приближалось время государственных экзаменов. Весной 13-го года, просмотрев программу и список подлежащих сдаче курсов, я с некоторым изумлением убедился, что и то и другое требует довольно длительного изучения <…>. Кроме этого следовало написать так называемое «кандидатское сочинение», дававшее право на диплом первой степени. Я выбрал тему по теории знания у Бергсона и Шопенгауэра, Пастернак – по философии Когена[91]91
Выпускное сочинение Б. Пастернака называлось «Теоретическая философия Германа Когена».
[Закрыть]. Мы оба работали в университетской библиотеке, сидя недалеко друг от друга. Я увидел, как большая кипа бумаги с каждым днем росла возле моего друга. Он писал быстро, не отрываясь, я старался не отставать от него. <…> В результате с моим сочинением произошла забавная история. Челпанов[92]92
Г.И. Челпанов (1862–1936) – философ, психолог, логик, с 1907 г. – профессор Московского университета, где возглавлял кафедру философии. В своей преподавательской и научной деятельности соединял философское и психологическое знание.
[Закрыть], прочитав его, пригласил меня к себе в кабинет и, предварительно заперев двери на ключ, заявил мне, что он «не ожидал от меня такой работы», что это литературное, а не философское произведение, при этом чрезвычайно субъективное, и что он зачесть его не может. Я отвечал какой-то дерзостью и – получил диплом второй степени. Пастернаку повезло больше. Может быть, потому что Челпанов никогда не читал Когена и, уж конечно, не понимал его, может быть, разгон мысли моего друга, за которым он не мог уследить, может быть, боязнь попасть в глупое положение и проявить свое невежество, но спорить с Борисом он не стал и даже, кажется, наговорил ему комплиментов. После всех этих историй с «сочинением» мы вплотную приступили к подготовке, то есть к штудированию учебников. Мы часто готовились вместе, при этом я обычно обедал и иногда оставался ночевать в гостиной Пастернаков, на диване карельской березы, хотя ночь обычно проходила без сна, за зубрежкой – иначе нельзя было назвать бессмысленное усвоение кучи фактов. Первым был экзамен по истории Греции. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы за неделю усвоить лекции Виппера и книгу Пельмана, набитую точными фактами и цифрами и к тому же написанную в форме конспекта. <…> Виппер остался очень доволен, поставил мне высший балл и подчеркнул мою фамилию (не знаю зачем) карандашом <…> Борис тоже выпутался удачно. Потом он мне рассказывал, что дома несколько раз по смешному ученическому обычаю загадывал, какой билет выпадет ему. Делается это просто. Нужно написать на бумажках номера билетов и не глядя вынуть номер. Ему два раза подряд выпадала цифра три. Само собой разумеется, на следующий день он вытянул тридцать третий билет. <…> Перед русской историей я чувствовал себя тверже. <…> С Борисом снова случилось забавное происшествие. Гуляя накануне экзамена по Пречистенскому бульвару, он купил шоколадку в обертке с рисунком. Рисунок изображал какую-то сцену из царствования Бориса Годунова. Само собой, на следующий день он отвечал Смутное время.
Экзамены по истории философии были анекдотическими. Изнемогавший от жары и усталости Лопатин диким голосом кричал в ответ на чушь, которую ему несли специалисты. <…> «Боря, что вы будете делать, если вас спросят о Тертуллиане?» – спросил я Пастернака. «Я скажу: “Credo, quia absurdum”», – смеясь отвечал он. Примерно минут через десять я услышал, как он говорит о Тертуллиане и тягуче произносит: «Сredo, quia absurdum». – «…Еst», – раздался рядом скрипучий голос Соболевского, сидевшего рядом в качестве ассистента и не потерпевшего опущения «связки».
(Локс К.Г. Повесть об одном десятилетии: 1910–1917 // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 44–45)
* * *
Лето после государственных экзаменов я провел у родителей на даче в Молодях, близ станции Столбовой по Московско-Курской железной дороге.
В доме, по преданию, казаки нашей отступавшей армии отстреливались от наседавших передовых частей Наполеона. В глубине парка, сливавшегося с кладбищем, зарастали и приходили в ветхость их могилы.
Внутри дома были узкие, по сравнению с их высотою, комнаты, высокие окна. Настольная керосиновая лампа разбрасывала гигантских размеров тени по углам темно-бордовых стен и потолку.
Под парком вилась небольшая речка, вся в крутых водороинах. Над одним из омутов полуоборвалась и продолжала расти в опрокинутом виде большая старая береза.
Зеленая путаница ее ветвей представляла висевшую над водою воздушную беседку. В их крепком переплетении можно было расположиться сидя или полулежа. Здесь обосновал я свой рабочий угол. Я читал Тютчева и впервые в жизни писал стихи не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как занимаются живописью или пишут музыку.
В гуще этого дерева я в течение двух или трех летних месяцев написал стихотворения своей первой книги.
Книга называлась до глупости притязательно – «Близнец в тучах», из подражания космологическим мудреностям, которыми отличались книжные заглавия символистов и названия их издательств.
Писать эти стихи, перемарывать и восстанавливать зачеркнутое было глубокой потребностью и доставляло ни с чем не сравнимое, до слез доводящее удовольствие.
(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *
Отрывков, отрывков, кусков Борис читал мне много. Я никогда не удовлетворялся ни одним из них, а всегда верил, что… Приведу разговор с Ю. Анисимовым:
Он: «Боря не умеет свести строки в стихотворение. У него гипертрофия образов».
Я: «У него хаос. Но он ищет совершенный образ. Он космос своей поэзии, что есть собственно поэзия, хочет строить из хаоса. Это как в мироздании: “Из хаоса родимого – гляди, гляди, звезда…” А мы строим свои космосики, но под ними никакого “хаоса не шевелится”».
Я верил в то, что поэзия Бориса будет космична. («Космос» по-гречески – и мир, и украшение.) И хаос выльется в золото звезды. В прямое, ясное и благое золото. Этого не совершилось и поныне. И золото звезды все еще в расплавленных частицах носится в массах туманного хаоса, в колеблющемся эфире. Но ради золотых, подлинно золотых частиц, носимых хаосом, я любил и куски этого хаоса – и настоял, чтобы Бориса напечатали в «Лирике». Это правда, что я его туда привел и приткнул.
(Дурылин С.Н. Из автобиографических записей // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 1. С. 28)
* * *
…Боря начал поздно. Но и это еще не все! Мало того что он взялся за стих, не имея маленького опыта (в пустяках хотя бы!), но он тащил в стих такое огромное содержание, что оно в его полудетский (по форме) стих не то что не лезло, а, влезая, разрывало стих в куски, обращало стих в осколки стиха, он распадался просто под этим гигантским напором. А я, видя все это, не мог решиться тащить его к прописям стихотворства (которые были так полезны для Асеева, стихотворца изумительно-переимчивого, стихотворца – как такового, пар экселлянс), ибо явственная трагедия Бори была не в трудностях со стихом, а в одиночестве непостижимого для окружающих содержания, за которое я только и хватался, умоляя его не слушать никаких злоречий, а давать свое во что бы то ни стало.
(Бобров С.П. [Воспоминания] // Пастернак Е.Б., Пастернак Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. С. 100)
* * *
Асеев был чудно переимчив, он превосходно подражал Блоку, Кузмину и многим поменьше (но всегда с уклоном в мягкость, в легкость). Но ему не хватало этой жесткой, мужественной руки творца, подлинно творческой новизны. У Бори стих был невероятно неряшлив и груб, будто он только что еще учится говорить, но зато сила его поэтической образности была несравненна. Кое-что от тяжеловесного языка профессионалов-философов всегда оставалось в нем. Он ужасно завидовал легкости асеевского стиха, забывая о своих богатырских богатствах. И он положил немало труда, чтобы выправить все свои словесные огрехи.
(Бобров С.П. О Б.Л. Пастернаке // Пастернак Б.Л. ПCC. Т. 11. С. 68)
* * *
Прежде меня задевало то, что Юлиан[93]93
Юлиан Анисимов ставил Пастернаку в вину неправильное использование форм русского языка, употребив в отношении него выражение «аптекарский диалект». Пастернак вызвал Анисимова на дуэль. Дуэль не состоялась – Анисимов принес извинения (см. об этом: «Лингвистическая дуэль»: Борис Пастернак – Юлиан Анисимов // Кобринский А.А. Дуэльные истории Серебряного века: поединки поэтов как факт литературной жизни. СПб., 2007).
[Закрыть] мне глаза колол отдаленными догадками о том, что не еврей ли я, раз у меня падежи и предлоги хромают (будто мы только падежам и предлогам только шеи свертывали). Меня задевало это, мне этого хватало на цельное ощущение, я, т<ак> ск<азать>, мог этим тешиться (ты поймешь).
(Б.Л. Пастернак – С.П. Боброву, 27 апреля 1916 г.)
* * *
У нас было в сообществе с Асеевым и несколькими другими начинающими небольшое содружеское издательство на началах складчины. Знавший типографское дело по службе в «Русском архиве» Бобров сам печатался с нами и выпускал нас. Он издал «Близнеца» с дружеским предисловием Асеева[94]94
Первый сборник стихов Б. Пастернака «Близнец в тучах» вышел в декабре 1913 года.
[Закрыть].
Мария Ивановна Балтрушайтис, жена поэта, говорила: «Вы когда-нибудь пожалеете о выпуске незрелой книжки». Она была права. Я часто жалел о том.
(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *
В декабре 13-го года вышла первая книга стихов Пастернака «Близнец в тучах». В нее вошло двадцать одно стихотворение, хотя было написано к тому времени гораздо больше. Одна тетрадь неизданных стихов долго хранилась у меня, затем автор отобрал ее, и какова была ее участь – не знаю. В выборе стихов деятельное участие, по-видимому, принимали Бобров и Асеев, что, по всей вероятности, отразилось на составе книги. Как следует из предисловия, книга «Близнец в тучах» рассматривалась как объявление войны символизму, хотя налет символизма в ней достаточно силен. Правильней было бы сказать: это была новая форма символизма, все время не упускавшая из виду реальность восприятия и душевного мира. Последнее придало книге свежесть и своеобразное очарование, несмотря на то что каждое стихотворение в известном смысле представляло собой ребус.
(Локс К.Г. Повесть об одном десятилетии: 1907–1917 // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 47)
* * *
И выходит сам поэт на бой со стальными своими латами. Довольно глухих бормотаний: ясные говорит он слова! И те, кто, кинув к небу клич, увидели, как прыгнул он книзу, эквилибрируя на проволоке догмата, узнают в Борисе Пастернаке «дар пчелы живой». Не беда, если гаркнут наемные толпы: отступничество. И как бы ни было тягостно молчание мертвого моря, снова зыблющегося в русской поэзии, как бы ни развратничали в ней молодые люди с прононсом, мы знаем, что звонко прозвучат эти стихи в оцепенелой тишине Символизма, ибо они наследство его по праву рождения и им довлеет рыцарский меч распаленный. Выпуская эту книгу, ЛИРИКА приветствует ее автора, одного из подлинных лириков новой русской поэзии, родоначальником которых был единственный и незабвенный Ив. Коневской.
(Асеев Н.Н. «Близнец в тучах» Бориса Пастернака: предисловие // Пастернак Б.Л. Близнец в тучах. М., 1914 г.)
* * *
Ты знаешь историю предисловия к «Близнецу»? От меня требовали собственного. Я отказал. Полемические мотивы «Лирики» (тогда она была органом Боброва) делали предисловие в его глазах чем-то существеннейшим в книге. Стихотворения считал он какою-то иллюстрацией к схватке с символистами («Сл<он> и моська») – каким-то антрактом с прохладительным, когда сменяются тореадоры. Тогда, даже не затребовавши от меня стихов, предисловие написал Асеев – я всячески от него отбояривался: его положение казалось мне ответственным; на это он ответил мне подозрением: он заподозрил меня в том, что я недоволен его предисловием; и вот, чтобы его сомнения рассеять, я сдал предисловие в типографию.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?