Автор книги: Анна Всеволодова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– В другое время похвалы ваши были бы мне очень лестны, и я благодарю о них, но должен добавить, что поступок с письмом не делает вам чести. Если бы я не был уверен, что таково желание ее светлости, я ни за что не стал бы читать.
Сэр Эдгар пожал плечами.
– Мне хотелось вас повеселить, у вас весьма скучный вид последнее время.
Мой друг взглянул на сэра Эдгара с выражением, показывающим, что он сознает всю тщету усилий объяснить ему в чем состоит неблаговидность его поступка.
– Как вы иногда напоминаете отца вашего, – проговорил он наконец, – с тем только преимуществом, что в силу ваших лет, вы многого просто не можете понять.
– А вы, сэр рыцарь, напоминаете мне Ланселота, который от любви своей к королеве Гвиневере, потерял способность соображать. Но только уже безо всяких преимуществ перед ним.
– Как, сэр, вы не только похитили письмо, но еще и прочли его?!
На этом прекратились как разговор так и всякая дружеская симпатия между другом моим и сэром Эдгаром.
– Что же сталось с леди N и ее избранником? – спросил я, видя, что собеседник мой умолк.
– Ничего, – отвечал он и сунул в рот трубку.
– Что значит «ничего»? Да, как такое возможно?
– Только в романах, сударь, все возможным бывает.
– И вы хотите меня уверить, что друг ваш был с вами совершенно откровенен?
– Я ручаюсь за его откровенность.
– Тогда простите, сударь, за резкие слова, он – болван.
Я взглянул в лицо собеседника, опасаясь, что нелестное мнение мое о достоинствах его товарища, найдет он оскорбительным. Но ничего в лице старика не изменилось. То же выражение грустной задумчивости покоилось на его чертах, а трубка также равномерно выпускала колечки дыма. Ободренный этим, я продолжил:
– Если б я имел счастье оказаться на месте вашего робкого героя, я бы устранил с пути своего капитана и стал бы супругом леди N. Каких возможностей лишил себя ваш друг, и как человек решительный и честолюбивый мог бы ими воспользоваться!
– Вы дерзнули бы злоумышлять на своего командира? Сударь, я не хочу этому верить.
– А разве сам капитан не злоумышлял на жизнь офицера, вверенного команде его, подсылая к нему Бакстона? По-вашему, это не причина отомстить?
– Жребий вдовы леди N приняла бы, как офицер принимает следующий чин. Но, сударь, я ответил на множество ваших вопросов. Прошу и вас ответить на мой – один.
Я вопросительно глянул на своего собеседника.
– Понимаете ли для чего рассказал я вам эту историю?
– Может быть и так, сударь.
– Изменились ли ваши мысли?
– Нет, сударь.
Старик казался огорченным моим ответом, а прощаясь промолвил:
– Быть может, в то время, когда вы сравняетесь в годах со мною вы станете думать иначе. Жаль, что тогда мы не сможем уже поболтать, как прежде.
– И мне жаль, сударь, – отвечал я со всей искренностью, ибо очень привязался к любезному моему соседу.
Той же ночью мне привиделся сон, надолго оставивший след в моей душе и произведший на нее впечатление очень неприятное.
Мне представилось, что я вхожу в комнату, которую обычно использовал в качестве библиотеки, вооруженный книгою Фенетеля Бовье, ибо книг в усадьбе не имелось и я читывал только те, кои догадался взять с собою. Кресла мои оказались заняты отвратительного вида стариком, сидящим ко мне спиной. Не знаю почему, но вид его показался мне столько неприятен, что я хотел потихоньку отступить назад и удалиться, не привлекая его внимания, но сколько не был я осторожен, проклятый старик, почуяв, что кто-то вошел к нему, оборотился и я с ужасом понял, что вижу перед собой недуг Марьюшки. Дерзким и презрительным взглядом смерил он меня с головы до ног, как бы бросая вызов и смеясь над жалким соперником, какого во мне встретил. Оскорбление это столь чувствительно было, что несмотря на робость и отвращение, я тотчас подошел к старику и попытался скинуть его с места. Оторвать его от кресел оказалось легко, и я думал, что сейчас уже выгоню его вон, как он устремил на меня тот же язвительный взгляд и я прочел явственно в нем вопрос – согласен ли я принять сам ту же немощь, с тем, чтобы враг мой отпустил больную на свободу. Я колебался и чувствовал уже как в кровь мою через мерзкое рукопожатие вливается бессилие. «Нет» воскликнул я в сердце своем. Старик тотчас выпустил меня, и я проснулся.
Не скоро встал я с постели, не желая отрывать лица от перины, сожалея и стыдясь непонятно о чем. Несколько дней сряду чувствовал я себя, точно обрызганным отвратительной жидкостью, какая копится в канавах между лондонскими трущебами, о которых слыхал из рассказов морского офицера, поразивших мое воображение. Чтобы развеяться, я предпринял ответный визит к нему, тем более что он давно обещал меня познакомить со старым своим приятелем, в котором надеялся я встретить героя услышанной мною истории.
Старик усадил меня пить чай в саду, за стол вплотную придвинутый к старому дубу, теперь пожелтелому и осыпающему кругом себя плоды.
– Где же приятель ваш? – спросил я, видя только два прибора.
– Вот он, – отвечал хозяин, указывая на дуб, – разве он по-вашему не хорош?
– Отчего же, сударь, я этого не говорил. Хотя это и не совсем тот, кого я ожидал встретить, во всяком случае он очень внушителен с виду и не болтает лишнего.
– Этого никак нельзя отрицать. Зато я болтаю лишнее, беседуя с ним.
– Вы находите приятность в подобных разговорах?
– Да, и не малую.
Мысленно пожалев об одиночестве своего собеседника, я пустился в рассуждение об устройстве его поместья, состоящего только из четырех дворов, весьма бедных, предлагая разные способы его усовершенствования.
Хозяин имения, о котором желал я проявить свою заботу, рассмеялся и, недослушав меня, отвечал:
– Не все ли равно, сударь, где и как дожить свой век? О наследниках мне печься не приходится, ибо таковых не имеется и имение отойдет в казну. Но все равно благодарю вас за дельные советы – сейчас видно, что вы немец и преразумный.
Мне любопытно было узнать, что-нибудь о судьбе героев истории, которую довелось услышать от старика, и я пытался навести его на воспоминания о них, но ответы были даны столь скупо и неохотно, что мне ничего не удалось услыхать кроме того, что мичман погиб где-то у берегов Канады, Берендорф вскоре умер от ран в форте Джеймс, а о судьбе семейства лорда N ничего не известно.
Я выразил вторично свои сожаление о судьбе героя повести. – Вы полагаете, останься он в живых он был бы счастливее?
– Я полагаю он был бы счастливее останься он со своей дамою.
– И вы ошибаетесь.
– Отчего так?
– Не знаю, сударь, отчего так, но чем дольше я живу, тем более убеждаюсь, что любовь хороша только тогда, когда она остается цветком, или лучше бутоном, но стоит цветку превратиться в плод, он падает и гниет, как это происходит с обыкновенными плодами. Вы пожелали бы такого конца моему герою и его даме? Между тем душа «…радуется встрече с другой прекрасной, благородной и даровитой душой… всегда помня о своем друге, где бы тот ни был – далеко или близко и сообща растит с ним свое детище – плод своей души, жаждущей Единого Прекрасного – благодаря чему они гораздо ближе друг другу, чем мать и отец и дружба между ними прочнее, ибо дитя, их связывающее, прекраснее и бессмертнее…»
– Неужели же друг ваш, держась таких мыслей, надеялся разделить их с дамою?
– В случае, если дама эта – леди N, ибо именно через нее он испытал веяние, которое бывает при взмахе крыл упомянутых тем же философом. Помните? «…если коснуться причины утраты душою крыльев, то следует помнить, что крылу свойственна способность подымать в высоту тяжелое. Изо всего, что связано с материей душа более всего приобщалась к божественному – Божество же всегда прекрасно и доблестно. Этим вскармливаются крылья души, а от всего противоположному сему – от дурного и низкого – она чахнет и, наконец, гибнет…»
– Только знакомство наше позволяет мне услышать «Федра» таким, каким великий Платон преподнес его своим ученикам, ибо никогда прежде в сих словах не находил я столько приятности. Мне очень жаль будет прерывать наши беседы. Могу ли просить не оставлять своего ученика письмами?
– Переписка наша сделает мне удовольствие и внесет разнообразие в беседы со старым моим другом, которому сегодня вы были представлены.
– Откровенность ваша свидетельствует не о разочаровании, но о том, что вы, подобно вашему мичману или лейтенанту, не знаю, как правильно его назвать, не переломали Платоновых сих крыл. Позволю себе заметить, что все душевные свои склонности и надежды связываете вы с нашею будущностью, которой страшимся и не избегнем. Сударь, я сказал бы, что вы желаете быть записаны в легион чести, нет – я говорю – вы уже в нем числитесь.
– Хотел бы служить в таком легионе вместе с вами.
– Что касается моего зачисления, то к тому очень мало оснований. Но ваши отличия столь значительны, что позволяют надеяться на протекцию, если только возмогу добиться у вас кредита.
Старик рассмеялся и перевел разговор на мою службу.
Таким образом проговорили мы довольно долго, так что самовар ставили опять, а старик, чтобы уберечь старые свои кости от пагубного действия вечерней сырости, поверх мундира накрылся какою-то вышедшей из моды шерстяною епанчой, какой я никогда более не видывал.
Наконец, объявив, что на днях я отправляюсь в столицу, пустился я в обратный путь.
В усадьбе нашел я из всего семейства одну только Прасковью Гавриловну. Ефрем Трофимович с сестрою и дочкою уехали гостить к Анищеву. По мере того, как хозяин задерживался, Прасковья Гавриловна приходила все в большее уныние. Я видел с ясностью, что обыкновенное для нее состояние страха и обиды вновь ею овладевает, и не сомневался, что она не сомкнет глаз во всю ночь, мучимая тяжелыми мыслями. К крайней досаде сознавал я, что все мое лечение полетит к черту, стоит только Прасковье Гавриловне приняться за всегдашние свои слезы. Внезапно, пришел я к мысли, показавшейся мне недурною. Предложив поехать навстречу Ефрему Трофимычу, я обещал устроить тем изрядную сюрпризу.
– Как же это? – проговорила Прасковья Гавриловна, совершенно растерявшись, – ведь уже темно на дворе, и гроза собирается.
– Не станем закладывать, а без проволочек поскачем верхом. Тут всего две версты, – отвечал я и не откладывая дела, отправился сделать. Прасковья Гавриловна, следовала за мною, непрестанно повторяя свои сомнения по поводу погоды.
– Где мне проехать две версты, – проговорила она плаксивым голосом.
– Вам не потребуется трудиться самой. Я повезу вас на своей лошади.
Ответ мой сопроводил первый раскат грома и ветер пронес по двору песок и сухие листья.
– На вашей лошади? – в ужасе пролепетала Прасковья Гавриловна. Глядя на страшного моего коня, она не решалась ни приблизиться к нему, ни ослушавшись меня, вернуться в дом. Я не стал слушать дальнейших возражений, и посадив ее впереди себя, вскочил в седло. Проехав по ведущей со двора дороге очень немного, я глубоко вонзил шпоры в бока норовистой своей лошади и заставил ее шарахнуться в сторону. Прасковья Гавриловна закричала. Я поскакал в огород, всячески выводя из себя лошадь и принуждая ее манежиться и прыгать через кусты и грядки. Гром громыхал уже прямо над головой и молнии бросали реки огней через все небо. Прасковья Гавриловна кричала и плакала, умоляя остановиться.
– Моя лошадь понесла, она испугалась грозы, – крикнул я, – держитесь.
Ветер хлестал в лицо песком и первыми дождевыми каплями. В свете молнии увидал я вдруг впереди обносившую огород ограду.
– Сидите крепче и не вздумайте лишиться чувств, иначе вы погибли, – приказал я, и сжав бока коня своего, отправил его к преграде.
Полагаю, что ни до, ни после этого случая Прасковье Гавриловне не приходилось обнаруживать столько сил и присутствия духа. К счастью, прыжок прошел благополучно, и мы понеслись по жнивью. Тут хлынул дождь, да такой сильный, что я не на шутку испугался, как бы прогулка не оказалась вредна для больной. Тотчас усмирил я коня, и скоро ступил на крыльцо. Мы вошли в дом. Прасковья Гавриловна уже не плакала, но смеялась, радуясь избавлению от пережитого ею ужаса. В передней увидела она себя в большом зеркале, забрызганною с ног до головы комьями грязи, и принялась смеяться еще громче.
Ефрем Трофимович, с сестрою и Марьюшкой вернулись несколькими минутами раньше нас, и готовились напиться горячего чаю с дороги. Когда я, переодевшись и причесавшись, вновь вошел в гостиную, я застал там уже одного Ефрема Трофимовича, допивавшего свою чашку. Лицо его изображало столько недовольного недоумения, что я едва удержался от смеха. Стараясь украсить наше чаепитие беседою, я сделал несколько вопросов о том приятно ли прошло время у соседа, не застал ли дорогою дождь, и выразил удивление перед стихией разразившейся в исходе октября, времени, не предусмотренном натурою для оной. Хозяин отвечал мне рассеянно с тою же озадаченной физиогномией. Я не мог более сдержаться и произнес с веселым видом:
– А что, Ефрем Трофимович, кажется половина вашего удовольствия состояла в убеждение, что супруга всегда ожидает вас, проливая слезы, покуда вы не воротитесь домой. Не впервые ли пришлось вам нынче самому, правда очень недолго, ожидать ее приезда?
Некоторое время собеседник мой смотрел перед собою с тем же выражением, видимо стараясь уразуметь смысл моих слов. Затем он насупился еще сильнее и спросил считаю ли я лечение оконченным и долго ли еще буду вводить его в нужду.
– Полагаю, что мог уехать уже несколько времени назад, ибо больной много легче, и я, право, не знаю, что можно еще предпринять для ее пользы. Одно только обстоятельство удержало меня проститься с вами.
– Что такое?
– Ваше нездоровье. Я вот уже который день наблюдаю вас и делаю неутешительный вывод. Болезнь Прасковьи Гавриловны перешла к вам.
Я сказал это, желая отплатить за все неприятности, которые доставил мне скупой и грубый хозяин, в особенности за оскорбительное пренебрежение к моему труду и успеху. Эффект, который произвела моя ложь, превзошел самые смелые мои надежды. Лицо его из красного сделалось серым, из угрюмого – слезливым.
– Как так, сударь мой? У меня же ничего не болит.
Я только пожал плечами.
– Нет ли какой надежды? Ведь я сроду не кашлял. Осмотрите же меня хорошенько, не ошиблись ли вы?
– Осмотреть, извольте – осмотрю, но лечить не останусь, и так уже слишком задержался.
– Нет, уж вы останьтесь, – отвечал Ефрем Трофимович искательным голосом, – заплачу сколько запросите, только лечите. Я ведь вижу, какой вы искусный лекарь. Супруга моя на ладан уже дышала, а теперь, гляжу, ее мне может и на десяток лет еще хватит.
Я объявил, что задержусь на более, чем на несколько дней, и с тем только, чтобы больной во всем мне повиновался и заплатит втрое больше обыкновенного. Хозяин мой с радостью на все согласился, и я приступил к лечению. Объявив, что чахотка стала заразною, я удалил из дома сестру Ефрема Трофимовича и назначил последнему такой стол, какой требовался его супруге. Теперь никакие хозяйственные заботы не могли удержать Ефрема Трофимовича от верховых прогулок в обществе моей больной, в то время как я чувствовал себя тираном и деспотом всего дома, где ничего не могло ни свариться, ни изжариться без моего позволения.
Здоровье Прасковьи Гавриловны укреплялось день ото дня более, и я уже без особых опасений за ее жизнь смотрел на приближение холодной и сырой погоды. Накануне моего отъезда получил я с нарочным из Петербурга письмо, писанное отцовской рукою. Предчувствуя нечто необычайное, я вскрыл его и прочел по-немецки:
«Любезный мой сын!
Сим извещаю тебя, что наш благодетель болен был оспою, и Карл Рейнхольд, хотя ему сулили две деревни, не решился взяться за лечение. Я рискнул всем и проиграл. Благодетель наш умирает, и вижу, я скоро пойду ему во след. Посему сим же числом поспеши в Петербург, чтобы не дать Рейнхольду воспользоваться фортуною, ибо ей угодно было удалить нас обоих в эти злосчастные дни.
Посылаю тебе свое благословение и хочу еще раз отозваться с похвалою о тебе, любезном моем сыне, который никогда не оставлял моего сердца без ласкающих надежд на покойную старость посреди изобилия и почестей. Ее же Богу угодно было меня избавить. Да будет Его воля.
Отец твой, Франц Дитрихманн».
Вещи мои уложены были еще со вчера, и я тотчас зашел проститься с Ефремом Трофимовичем.
– Вижу теперь, что успел захватить болезнь в самом ее начале, – сказал я ему, – Вы здоровы, сударь, и, если только, будете во всю жизнь следовать моему совету, чахотка никогда к вам не пристанет.
Выйдя на крыльцо, увидал я заплаканную Прасковью Гавриловну.
– Сударыня, – заметил я не особенно любезно, так как слезы ее давно вызывали во мне не жалость, а раздражение, – мой отъезд для вас не новость, не так ли? Не новость для вас также насколько вредят вам печаль и слезы. Почему же вы не даете себе труда от них удержаться?
– Ах, Андрей Францович, – отвечала моя больная, посреди рыданий, – я нашла бы силы не плакать, если бы не мысль о Марьюшке. Что станется, когда смерть разлучит меня с нею? Вы сами свидетель, каков есть человек Ефрем Трофимович. Останься Марьюшка ему с сестрою на руки, и они ее уморят! Ведь я одна на всем свете жалею ее.
Пусть читатель не забывает, что отец мой был немец, и что на моей груди лежало предсмертное письмо его. Я тотчас смягчился, и так был растроган выражением родительской любви и отчаянья, что воскликнул в порыве великодушия:
– Если так, вам не о чем терзаться. Я непременно женюсь на Марьюшке.
Прасковью Гавриловну слова мои так поразили, что несколько мгновений, она не могла прийти в себя от изумления. Затем, с несвойственной ей решимостью она преградила мне путь, ибо я уже садился в экипаж, и потребовала, чтобы я поклялся спасением души своей, исполнить свое намерение. Я смутился. Будучи большим ветреником, я ни разу во всю жизнь не нарушал клятвы, оттого, что предусмотрительно воздержался от таковых.
Теперь я попался очень глупо, и хотел было отделаться уверениями, что всякому лестно составить счастье такой прекрасной девицы, какой обещает стать Марья Ефремовна, но не смог обмануть материнской проницательности.
Я торопился ехать, и как не досадно мне было, я не захотел оставить свою больную в отчаянье и, скрепя сердце, дал клятву в требуемых выражениях.
IV
В то время как я въехал в столицу, отца уже схоронили. Первый сырой снег, выпавший необычайно щедро, делал езду невозможной ни на санях, ни на колесах, и заставил меня провести в дороге трое суток. Дома ждало меня предписание от директора Медицинской канцелярии Фишера явиться к нему. Не сомневаясь, что меня ждет подстроенный Рейнхольдом перевод на какое-нибудь не слишком завидное место, я сунул бумагу в карман, и велел везти себя к герцогу Курляндскому. Не застав его у себя, вспомнил я, что нынешний день четверг и что каждую неделю в этот день его светлость принимает участие в бильярде, до которого государыня большая охотница.
Раздумывая над тем, следует ли воротиться или ждать приезда герцога, я принялся расхаживать перед въездом на крыльцо, когда парадные двери распахнулись и шут наш Педрилло выскочил на ступени.
– Ой, больно! – завопил он, завидев меня и хватаясь за живот, – схоронили мыши кота-Котофеича, а коток-Котофейчик на сливки зарится, ан прокисли.
– Скоро ли вернется герцог, дурень? – спросил я, протягивая ему империал.
– Как воротится, так за хвост Котофейчика, а хвостику больно и оторвался. Так за ушки Котофейчика, и с крыльца долой!
– Без тебя знаю, – отвечал я с досадою.
– Кот-Котофеич, перед тем как преставиться, укушен был Моською. Моська эта теперь при хозяине служит, со двора его нейдет, на двор не пускает, особливо кота-Котофейчика, но не везде глядит, не везде нюхает, там, где коток-Котофейчик пролезет – застрянет да околеет.
– В самом деле? В каком же это узком месте? – спросил я, сунув пальцы в карман за вторым империалом.
Но Педрилло шарахнулся в сторону и бросился обратно в дом. Я оглянулся и увидал возок с курляндскими грифонами. Через минуту герцог очутился передо мною в сопровождении Рейнхольда. Бирон в простых словах выразил сожаление о постигшем меня горе и спросил не может ли он чем-нибудь помочь мне в эти тяжелые дни.
– Мы с господином Фишером уже предупредили заботу вашей светлости, – воскликнул Рейнхольд, не дав мне раскрыть рта, – и приготовили Андрею Францовичу место, достойное отца его, и покойное, чтобы не лишиться преждевременно также и сына, слишком усердного, чтобы уберечься посреди беды, бесстрашного до безрассудства, которого нельзя оставить в столице покуда в ней свирепствует оспа.
– Вот и прекрасно, – отвечал герцог и кивнув мне на прощанье, зашагал по гравию к крыльцу.
– Ваша светлость, – воскликнул я, – прежде чем покинуть двор, позвольте мне оправдать то выгодное обо мне мнение, которое только что высказал любезный господин Рейнхольд. Ибо я имею способ защитить вас от опасности и в состоянии доставить средство, позволяющей навсегда избавиться от страха заразиться оспою.
– Избавиться от страха или избавиться от заразы? – спросил герцог.
– От того и другого, ваша светлость. Я привью вам оспу.
– Ваша светлость, это невозможно, – вмешался Рейнхольд, – такие вещи брались делать только лучшие и опытнейшие доктора в Англии, но в огромном большинстве – неудачно.
– Турки успешно прививают оспу, – возразил я.
– Так-то – турки. Это же почти те же крысы, которые не издохнут, прежде чем вы их трижды не препарируете, – воскликнул мой противник, бросив на меня уничтожающий взгляд.
– Делали вы сами когда-нибудь привитую оспу? – спросил Бирон.
– Да, ваша светлость, – отвечал я, чувствуя себя так, будто бросился в пропасть и лечу, каждую минуту ожидая погибельного дна ее.
– Успешно? Этот человек жив? Кто он?
Я молчал, лихорадочно пытаясь дать правильный ответ. Если бы не злорадный мой противник, кажется был уже готов признаться герцогу в своей нескромности, ибо знал его нрав сколь жестокий к противникам упорствующим, столько же снисходительный к кающимся заблаговременно, но полный торжества взгляд Рейнхольда придал мне решимости продолжить поединок.
– Этот человек жив, и сколько мне известно, здоров. Он – один из Голицыных.
Голицыны – давние противники герцога, находились в далекой ссылке, и я был уверен, что опровергнуть мою ложь будет непросто. В то же время я допускал, что проклятый Рейнхольд захочет с ними списаться с целью погубить меня, и соображал, как мне опередить его.
Герцог принял мое замешательство за опасение, навлечь его немилость известием о том, что я оказывал помощь врагам его. Он взглянул на меня с видом участия.
– Доктор и священник обязанностью своею оказывать милосердие всякому, буде и преступник, почитать должны. И за то они похвалы, а не порицания достойны. Я обдумаю слова ваши.
Известие о необыкновенном моем намерении достигло дома моего раньше, чем я в тот же день до него добрался. Матушка встретила меня слезами и упреками.
– Ужели покинешь меня теперь, вслед за отцом, – вскричала она, схватив меня обеими руками, точно я уже собирался исчезнуть, – Андрей, давай уедем навсегда отсюда, хочешь – к друзьям и родне отца твоего в Лейден, хочешь – в имение дяди моего, который рад нам будет. Ведь отец не оставил нас бедствовать и средств наших довольно, чтобы прожить без нужды. Мне страшно становится посреди постоянных опасений, в непрерывных усилиях, которые только к одной цели служат – не оставить своего места, которые сначала для отца, теперь для тебя, должна сносить.
– Любезная матушка, как вы меня удивляете, – отвечал я ей, – как слова ваши противоречат здравому смыслу, который я привык видеть в ваших речах. Теперь ли, когда я отстранил нашего давнего врага от всякой надежды торжествовать надо мной, я должен бросить ему плоды своих трудов и бежать, испугавшись высоты, на которую взобрался? Знайте же, что я с детства не страдаю головокружением, и чувствую себя уверенно на любой ступени, на какую бы не пришлось ступить.
Помните к тому же, что теперь я ваш покровитель, и ежели вы только попробуете бунтовать, я не подарю вас к Рождеству щегольскими башмаками, до которых вы большая охотница.
Матушка рассмеялась сквозь слезы, услыхав угрозу, которой в детские годы обыкновенно призывали меня к повиновению.
– Что же делать, мой друг, – прибавила она с обычной своей рассудительностью и приятною улыбкой, – раз вы так решительно расположены остаться, я согласна. Не могу ли я быть полезна вам?
– Это совсем другой разговор, дорогая матушка, гораздо более приятный. Разумеется. Вы очень можете быть мне полезной. Вот письмо, которое необходимо как можно скорее передать опальному Голицыну, но с тем чтобы о нем никто не знал.
– Голицыну?
– Если бы нужно было передать Миниху или Остерманну, я бы так и выразился.
– Друг мой, не сердись, но Миниху и Остерману передать письмо гораздо проще. Я потому только переспросила тебя, что теряюсь в догадках, кому можно доверить такое дело.
– Кому бы вы не рассудили его доверить, я вполне полагаюсь на ваше благоразумие.
При этих словах в комнату вошел человек наш и подал записку от герцога. Я пробежал ее глазами и с торжеством воскликнул:
– Любезная матушка, скоро вы будете благословлять этот день, в который напрасно предавались тревоге и малодушию. Оспа уже в доме герцога. Он сегодня же с семейством покидает столицу для охоты, для которой будет сделан царский выезд и желает, чтобы я сопровождал его и привил оспу. Очень здравая мысль, проделать все в Петергофе близ залива. Правда, герцогу придется решиться не покидать своей охоты не менее месяца, а мне – проститься с вами на тот же срок.
Матушка далеко не так была полна надежд, как я, и имела вид человека, принявшего дурное известие. Я предупредил, готовые вновь вырваться наружу опасения ее словами, что должен немедленно собираться.
– Прощайте, дорогая, – сказал я, целуя ее в лоб и глаза полные слез, – помните, что привить оспу далеко не так опасно, как ее лечить, и у вас гораздо больше надежды на встречу со мной, чем вы полагаете. Не выходите по возможности из дома, и не забывайте окуривать комнаты горячим уксусом.
События дней этих развивались столь стремительно, что, только делая уже надрез над локтем герцога и вводя под кожу содержимое оспенного пузырька я вспомнил, что не худо было бы вначале испробовать самому это средство, хотя бы с тем, чтобы уменьшить опасность заразиться. Но теперь рассуждать об этом было поздно. Я принял все возможные меры и не пренебрег ничем для того, чтобы избежать печальной судьбы отца.
Охота проходила с успехом и развлекала участников ее, так что герцог иногда совершенно забывал опасное положение в каком находился. Однако прошел день, три, шесть и никаких признаков болезни не появлялось. Сколько не искал, я не находил долгожданной сыпи у его светлости, и последний чувствовал себя превосходно.
– Возможно, все обойдется сим счастливым образом, или мое здоровье означать должно, что второй ваш опыт не удался? – спросил Бирон, когда на пятнадцатый день предполагаемой болезни я не нашел ее следов.
– Увы, ваша светлость, если вы будете пользоваться здоровьем еще пять дней, то второе предположение признать неизбежным будет, – отвечал я, – Очень возможно, что, боясь повредить вам слишком опасно, я мало привил вам заразы, ибо если бы я ошибся противоположным образом, то болезнь бы ничем не отличалась от обычной своей жестокости. Но как бы то ни было, прошу вас по-прежнему не покидать охоты и все время находиться среди хвойного воздуха.
– С большой охотою, – отвечал герцог, – и надеюсь видеть вас сегодня впереди других удачливых наездников.
Надо заметить, что конюшни Эрнеста Бирона считались лучшими в столице, а я считался одним из лучших ее наездников. Герцог находил удовольствие в предоставлении мне своих лошадей, а я – в возможности покрасоваться на них, и опередив соперников, доставить трофеи герцогу.
К собакам же герцог не имел ни малейшей склонности, и не интересовался ими до такой степени, что с трудом мог поддержать разговор о них с императрицей, которая собственноручно спускала свору со связки. Для нее поставлен был на поляне так называемый «ягт-ваген» – особый экипаж, на который со всех сторон сгонялась дичь. Государыня могла бить ее с двух стволов, потому что обладала большой физической силой и мастерством, к которому и дам наших непременно желала приохотить. Разумеется, супруге и дочери герцога, с которыми императрица весьма дружна была, эта забава доставалась чаще, чем прочим фрейлинам, так что к закату обе они с ног валились, и герцог очень за здоровье их волновался и меня то и дело к ним требовал.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?