Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Но 7 марта, накануне того дня, когда все должно было закончиться, его посадили на гауптвахту, так как, заигравшись с кем-то из офицеров в шахматы, не присутствовал при осмотре батареи бригадным генералом Левиным. На следующий день под звуки барабанов полк отправился на парад, он остался один, в бешенстве, запертый в избе, ненавидя капитана Олифера, который донес на него, и генерала Левина, который вычеркнул его из списка представленных к награждению. Крест ему хотелось «только для Тулы», когда вернется домой. Десятого марта 1853 года это признание занесено в дневник – Толстой глубоко огорчен, что не получил креста.
Раздосадованный, возвращается он в Старогладковскую, чтобы обратиться к генералу Бриммеру с прошением об отставке, в которой ему было отказано. Его постигло еще одно разочарование – «Набег» опубликован в «Современнике» с купюрами, которых потребовала цензура. «Умоляю Вас не отчаиваться ввиду неприятностей, с которыми знакомы все талантливые авторы, – писал ему Некрасов 6 апреля 1853 года. – Без шуток, Ваш рассказ даже в таком виде актуален, очень живой и красивый». Сестра Мария и брат Сергей тоже написали, чтобы поздравить с тем, что считали удачей. Что до тетушки, она восклицала с интонациями прорицательницы, предсказания которой сбылись: «Не я ли поощряла тебя к серьезным занятиям литературой? Не я ли предсказывала, что у тебя будет успех в такого рода произведениях, потому что в тебе есть все, необходимое для хорошего писателя: ум, воображение, возвышенные чувства?»
Эти поздравления не могли заменить Георгиевский крест, но заставили Льва снова сесть за работу. «Пишу „Отрочество“ с такой же охотой, как писал „Детство“, – отмечено в дневнике 22 мая. – Надеюсь, что будет так же хорошо». И уже начинает набрасывать план третьей части – «Юности». Но эти занятия не спасают его от «плотских желаний», на которые он смотрит как на приступ болезни. «Хочу приняться и вступить опять в колею порядочной жизни – чтение, писание, порядок и воздержание. Из-за девок, которых не имею, и креста, которого не получу, живу здесь и убиваю лучшие года своей жизни».[135]135
Дневники, 8—15 мая 1853 года.
[Закрыть] Самой желанной для казаков по-прежнему была Соломонида, которая состарилась, но все еще нравилась Толстому, с ней он не робел. Перед другими его сковывала застенчивость. Один из его товарищей при нем сказал красавице Оксане, что Лев любит ее, и тот не смог перенести этого, «убежал и совсем потерялся».
Другое бегство едва не стоило ему жизни. Тринадцатого июня его и Садо назначили сопровождать конвой в Грозную. Конвой двигался медленно, молодые люди неосторожно ускакали вперед и в нескольких верстах от крепости были атакованы чеченцами, восемь из которых пустились за ними в погоню. Но незадолго до того приятели поменялись лошадьми: Льву казалось, что его кабардинка была хороша для рыси, но тяжела для галопа. Садо уступил ему своего коня, очень быстрого, и теперь оказался в незавидном положении. Друг не оставил его, попридержав животное, хотя прекрасно понимал, что быть схваченным для него – верная смерть. Сама мысль спастись в одиночку казалась ему бесчестной. Он махал саблей, Садо потрясал ружьем, которое не было даже заряжено, а сзади приближались стук копыт, свист, крики ненависти. По тревоге выступили казаки из Грозной, и чеченцы отступили.[136]136
В этот же день в стычке с чеченцами были тяжело ранены трое офицеров конвоя.
[Закрыть]
Собственная храбрость могла примирить Толстого с самим собой, но этого не произошло. По приезде в Старогладковскую он уступил всегдашним соблазнам – женщинам и картам – и продолжал ругать себя: «Вел себя целую неделю так безалаберно, что мне стало очень тяжело и грустно, как всегда бывает, когда недоволен собою».[137]137
Дневники, 23 июня 1853 года.
[Закрыть] И занялся, по его собственному выражению, наведением порядка в душе. Он любил вот так, в назначенный час заняться хозяйством, открыть окна и веником вымести дурные чувства, затем прогуляться по своим обновленным владениям и вновь посмотреть в будущее с надеждой. «Этот проклятый отряд совершенно сбил меня с настоящей колеи добра, в которую я так хорошо вошел было и в которую опять желаю войти, несмотря ни на что; потому что она лучшая… Цель моей жизни известна – добро, которым я обязан своим подданным и своим соотечественникам; первым – я обязан тем, что владею ими, вторым – тем, что владею талантом и умом»,[138]138
Дневники, 25 июня 1853 года.
[Закрыть] – записывает Толстой в дневнике.
Его подданные, которых он так любит, еще раз «выручают» его – он продает 30 из них мужского пола со 135 десятинами земли деревни Ягодная. Это приносит ему 5700 рублей, на которые можно жить несколько месяцев. С другой стороны, в благородном порыве Толстой освобождает двадцатитрехлетнего крестьянина Александра Михайлова, который хочет поступить в монахи в Троице-Сергиев монастырь. В глазах небесного судии один поступок уравновешивает другой, кажется ему.[139]139
Сделка о продаже деревни Ягодная была заключена 10 апреля 1853 года при посредничестве Валерьяна Толстого; Александр Михайлов стал свободным 6 июня того же года.
[Закрыть]
Настало лето, Лев получил разрешение поехать в Пятигорск, где проходили курс лечения сестра Мария и ее муж Валерьян. Сначала Мария забавляла его, потом разочаровала своим чрезмерным кокетством. Валерьян «благоразумен и честен, но нет в нем того тонкого чувства благородства, которое для меня необходимо, чтобы сойтись с человеком». Некоторое время спустя сюда же прибыл Николай Толстой, которому, в отличие от младшего брата, повезло – его просьба об отставке была удовлетворена. Но так горячо любимый, вызывавший восхищение, несмотря на неопрятность, лень и склонность к винопитию, Николай вдруг показался Толстому совсем другим, пустым и далеким, столь же далеким, как сестра и ее муж, посторонним. «Холодность ко мне моих родных мучает меня, – заносит он в дневник 18 июля. – Отчего никто не любит меня? Я не дурак, не урод, не дурной человек, не невежда. Непостижимо». Через два дня пишет брату Сергею: «Должен признаться, что ожидал гораздо больше удовольствия от свидания с Машей и Валерьяном, чем вышло в действительности. Бедная Маша ездит по здешним собраниям и находит, что это очень весело, а я, как ты можешь себе представить, нахожу, напротив, что это очень грустно. Грустно, во-первых, то, что она находит удовольствие в дурном обществе, а еще грустнее то, что она так занята этими удовольствиями, что предпочитает их обществу брата, которого не видала 2 года… Может быть, я, как и всегда, был слишком susceptible [обидчив]; но действительно в две недели, которые я с ними, я не слыхал ни от того ни от другого ни одного не нежного, но душевного слова, которое бы доказывало, что меня любят, что я что-нибудь значу в их жизни».
Но, сердясь на это праздное существование, он прогуливается с братом и сестрой по бульвару, вокруг источников, ездит на пикники. Несколько дней его занимает некая Теодорина: «25 июля. Болтал с Теодориной…», «27 июля. Хорошенькие женщины слишком действуют на меня, и бульвар, Найтаки и притягивают и поддерживают праздность. Вчера Теодорина чудо как мило рассказывала про институтскую жизнь», «1–4 августа. Теодорина влюблена в меня. Мне не скучно. Принимаю ванны», «6 августа. Теодорина очень влюблена в меня. Надо решиться на что-нибудь. Признаюсь, меня утешает это», «7 августа. Теодорина все хуже и хуже, завтра хочу объясниться с ней», «8 августа. Ничего не делал, с Теодориной не объяснился», «11 августа. Я дотрагивался несколько раз до Теодорины вечером, и она сильно возбуждает меня», «3 сентября. Теодорина слишком проста. Мне жаль ее», «14 сентября. Теодорина будирует меня, и я не пойду больше к ней».
Впрочем, эти любовные перепалки теперь позади – перед рождественскими праздниками Лев решил сосредоточиться на себе, настал очередной период нравоучений. Вновь его дневник полон наказов: «Остерегайся вина и женщин», «Наслаждение так мало, не ясно, а раскаяние так велико», «Каждому делу предавайся вполне, стараясь сделать его наилучшим образом», «В минуты сильных ощущений старайся принудить себя к бездействию», «Не обдумав поступок, будь нерешителен, обдумав, будь решителен», «Преодолевай тоску трудом, а не развлечением». И, как когда-то в Москве, он ведет «франклиновский» журнал, куда безжалостно заносит все свои поступки: «Встал поздно», «Разгорячился, прибил Алешку», «Злился – ударил кошку», «Не имел решительности».
После публикации «Детства» и «Набега» Толстой стал считать себя настоящим литератором, и к «правилам в жизни» добавились не менее решительные «правила литературные»: «На всякое свое сочинение, критикуя его, не забывать смотреть с точки зрения самого ограниченного читателя, ищущего в книге только занимательности», «Самые приятные [произведения] суть те, в которых автор как будто старается скрыть свой личный взгляд и вместе с тем остается постоянно верен ему везде, где он обнаруживается», «Перечитывая и поправляя сочинение, не думать о том, что нужно прибавить (как бы хороши ни были приходящие мысли)… а думать о том, как бы выкинуть из него как можно больше, не нарушая мысли сочинения…». Запальчиво критикует Пушкина, проза которого кажется ему «стара», и не сомневается в том, что сам – гений.
Быть может, и чувствует он себя таким одиноким потому, что – гений. «Раз навсегда надо привыкнуть к мысли, что я исключение, что я или обогнал свой век, или – одна из тех несообразных неуживчивых натур, которые никогда не бывают довольны, – записал Толстой в дневнике 3 ноября 1853 года. – Долго я обманывал себя, воображая, что у меня есть друзья, люди, которые понимают меня. Вздор! Ни одного человека еще я не встречал, который бы морально был так хорош, как я, который бы верил тому, что не помню в жизни случая, в котором бы я не увлекся добром, не готов был пожертвовать для него всем. От этого я не знаю общества, в котором мне было бы легко».
Почему при написании этих строк не перелистал он свой дневник? Тогда убедился бы, что недавно с той же горячностью, с какой теперь восхвалял свои добродетели, обвинял себя во всех грехах. Но это противоречие не должно было взволновать его – слишком быстры были в нем переходы от «ангела» к «зверю». Быть может, прежде чем ступить на твердую землю, надо опуститься на дно бездны. Его собственное устройство мешало ему занять место где-то посередине, его бросало то вверх, то вниз.
Но как бы то ни было, Толстой был больше не в состоянии выносить Кавказ. И будто в ответ на его пожелания, была объявлена война с Турцией. Русские войска под командованием Паскевича четыре месяца назад вошли в придунайские земли. Франция и Англия возмутились, пригрозили поддержать султана. Просьба Льва об отставке удовлетворена не была, и он решил добиваться перевода в Молдавию, сначала же хотел получить офицерское звание. Для этого тетка Пелагея Юшкова задействовала своих влиятельных знакомых. Сам Толстой написал князю Сергею Горчакову, чтобы тот рекомендовал его брату, Михаилу Горчакову, генералу Дунайской армии, которой командовал фельдмаршал Паскевич. Но почта работала медленно, канцелярии были перегружены. Двадцать шестого ноября 1853 года, все еще ничего не зная о своей будущности, Лев жаловался Сергею:
«Во всяком случае, к Новому году я ожидаю перемены в своем образе жизни, который, признаюсь, невыносимо надоел мне. Глупые офицеры, глупые разговоры, больше ничего… Несмотря на то, что Николенька увез, Бог знает зачем, гончих собак (мы с Епишкой часто называем его „швиньей“ за это), я по целым дням, с утра до вечера, хожу на охоту с легавой собакой. И это одно удовольствие, и не удовольствие, а одурманивающее средство. Измучаешься, проголодаешься и уснешь, как убитый, – и день прошел».
Через месяц пишет тетушке Toinette: «Без друзей, без занятий, без интереса ко всему, что меня окружает, лучшие годы моей жизни уходят бесплодно, для себя и для других; мое положение, может быть, сносное для иных, становится для меня с моей чувствительностью все более и более тягостным. Дорого я плачу за проступки своей юности…»[140]140
Письмо Т. А. Ергольской, 27 декабря 1853 года – 1 января 1854 года.
[Закрыть]
В действительности время, проведенное на Кавказе, не прошло даром, как ему казалось – пачки рукописей росли. В «Отрочестве», написанном, как и «Детство», от первого лица, он прослеживал становление характера через столкновение с первыми жизненными испытаниями. В «Романе русского помещика» рассказывал о судьбе молодого барина, который пытался реализовать свой идеал справедливости и братства в сельской жизни, но, подавленный апатией мужиков, повернулся к радостям семейной жизни.[141]141
Повесть осталась незаконченной, но часть ее вошла в «Утро помещика».
[Закрыть] «Набег», «Рубка леса» – написаны по следам его военной службы, «Записки маркера» – отголосок душевного состояния, в котором Толстой находился до отъезда на Кавказ, когда, полный отвращения к самому себе, не знал, откуда ждать спасения, – «Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу привыкнуть». «Святочная ночь» – это заснеженная Москва, бал, любовь…
Даже в небольших и незаконченных произведениях чувствовался исключительный талант автора, искусство видеть верно, говорить правдиво, их отличала безжалостная простота в изображении спектакля жизни. Но, приблизившись к своей судьбе, Толстой чувствует необходимость сменить обстановку, сменить источник вдохновения. Скорее писатель, не мужчина, стремится в Дунайскую армию, чтобы обогатить свой опыт. Двенадцатого января 1854 года Лев одновременно узнает, что получил чин фейерверкера и приписан к 12-й артиллерийской бригаде, расквартированной в Молдавии. Обрадованный, решает пуститься в путь как можно скорее, чтобы сделать крюк более чем в тысячу верст и обнять тетушку и братьев в Ясной Поляне. Подполковник Алексеев дает ему отпуск и двадцать пять рублей аванса на путешествие.
Неделю празднует Толстой свой отъезд, в последний день заказывает молебен – «из тщеславия», раздает деньги бедным – «из хвастовства», и в тот момент, когда садится в повозку, понимает, что «полюбил людей, которых не уважал прежде», и что вместо облегчения испытывает невыразимую грусть. По сторонам дороги стояли его товарищи, его кунак Садо, дядя Епишка, подполковник Алексеев. «И перемену своего взгляда я объяснил тем, что в кавказской службе и во многих других тесных кружках человек учится – не выбирать людей, а в дурных даже людях видеть хорошее».[142]142
Дневники, 19 января 1854 года.
[Закрыть] Когда лошади тронулись, Алексеев смахнул рукой слезы, Толстой отвернулся. Неужели он потерял их навсегда? Нет, неясно он уже чувствовал, что казаки, чеченцы, Марьянка, Садо, Епишка и многие другие будут жить на страницах его книг.
Через два дня с присущей ему уверенностью Лев записывает в дневнике: «Вот факт, который надо вспоминать почаще. Теккерей[143]143
В действительности Теккерей начал писать в двадцать лет. Когда вышел в свет его первый роман «Ярмарка тщеславия», ему было 36 лет.
[Закрыть]30 лет собирался написать свой первый роман, а Александр Дюма пишет по два в неделю. Никому не нужно показывать, до напечатания, своих сочинений. Больше услышишь суждений вредных, чем дельных советов». И сразу заносит наблюдение: «Есть особенный тип молодого солдата с выгнутыми назад ногами».
Глава 2
Севастополь
Россия утопала в снегах. Почтовые станции сменяли друг друга, похожие как две капли воды своими подслеповатыми окошками под толстыми белыми крышами, смерзшейся соломой во дворе, продрогшими слугами, суетившимися вокруг лошадей, огромными, молчаливыми кучерами. На шестой день пути, в ста верстах от Новочеркасска, сани Толстого попали в пургу. По полям неслись снежные вихри, земля и небо смешались, от воя ветра закладывало уши. Не было больше ни дороги, ни горизонта, только голова лошади покачивалась, едва различимая, под деревянной дугой, оглобли увязали в сугробах, холодало так резко, что даже водка уже не могла согреть путешественника. Попытавшись наудачу ехать то в одном, то в другом направлении, кучер вынужден был признать, что они заблудились. Приближалась ночь, но остановиться и ждать значило замерзнуть и погибнуть. Уставшая лошадь до рассвета медленно кружила под порывами ветра. Лев обещал себе, что если выберется, происшедшее с ним станет сюжетом для рассказа[144]144
«Метель» была опубликована в 1856 году.
[Закрыть] – для писателя даже страх небесполезен. Наконец, на заре ветер стих и вдалеке стал виден дымок над деревней. Оказавшись снова среди людей, Толстой заметил в дневнике: «Чтобы преуспеть в жизни, надо быть храбрым, решительным и всегда сохранять хладнокровие».
Еще девять дней пути, и 2 февраля 1854 года конец белоснежной дороге в дымке и инее – впереди показались башенки при въезде в Ясную Поляну, затем дом с его фронтоном в неогреческом стиле, колоннами, припудренными снегом с подветренной стороны, большими прозрачными окнами. С порога почувствовал Толстой запах детства – моченых яблок и пчелиного воска. А вот и тетушка Toinette, маленькая, вся в морщинах, с полными слез, но светящимися радостью глазами идет навстречу, чтобы обнять своего «Леву-реву». Они плакали, обнимались, целовались, уверяли друг друга, что оба прекрасно выглядят.
В тот же вечер Лев рассказывал тетушке о своей полной приключений жизни на Кавказе. Если немного хвастался, умалчивал о сумме карточных долгов и преувеличивал свои надежды, то вовсе не для того, чтобы возвысить себя в ее глазах, но чтобы сделать счастливой ту, которая в течение долгих лет жила только для племянников. Ему казалось, он принес ей в подарок свою молодость и свой литературный успех. Журил за то, что в письмах она без конца повторяла, что очень одинока и хотела бы умереть. Она не имела права жаловаться – ведь он был здесь, рядом с ней, полный оптимизма и здоровья. Его поистине королевский эгоизм заставлял ее улыбаться. В полной гармонии провели они вечер: Лев, весь – юность, пыл и движение, тетушка, вся – усталость, смирение.
Ясная Поляна была восхитительна под снегом: скованная морозом Воронка, матовое зеркало вместо пруда, деревья с ледяными ветвями. Толстой обошел поместье, нанес визит старосте, заказал службу в церкви, проверил счета с новым управляющим, который казался человеком честным, доехал до Груманта и пришел к выводу, что дела в порядке, но сам он постарел. Проведя несколько дней у сестры Марии в Покровском, играя на фортепьяно и забавляя племянников, составил завещание в связи со скорым отъездом в армию и вернулся в Ясную. Сюда же приехали братья – Николай, Сергей и Дмитрий. Было удивительно видеть Николая в штатском, в нескладном сюртуке и как всегда с неухоженными руками. Сергей, самый выдающийся из братьев, стал еще более элегантным, ироничным и независимым. Дмитрия трудно было узнать – борода обрамляла одутловатое лицо, недовольный вид, мутный взгляд. Он стал пить, больше, чем Николай, и, как шептала тетушка, ведет в Москве распутную жизнь. Из-за недостатка постелей, а может из любви к стоицизму, братья решили спать рядом на полу.
Счастье оказаться среди семьи, в родном доме было столь велико, что никакое дурное известие не могло нарушить его. С полной безмятежностью узнал Лев из письма Некрасова,[145]145
Письмо от 6 февраля 1854 года.
[Закрыть] что тот отказывается публиковать «Записки маркера», которые «очень хороши по мысли и очень слабы по выполнению».
«Ваши первые произведения слишком много обещали, чтобы после того напечатать вещь сколько-нибудь сомнительную», – считал редактор «Современника». Толстой согласился, что тот прав, забыл о рассказе и уехал с братьями в Москву, где они наносили визиты знакомым, пировали, сфотографировались вместе. Справа на снимке сидит Лев, крепкий, решительный, с бакенбардами, в военной форме с эполетами, большой палец – за ремнем портупеи. Он только что полностью экипировался: «…шинель – 135, разная форма – 35, по мелочам – 10, за сапоги – 10…» Он останавливается в Покровском проститься с Марией, Валерьяном, Сергеем, тетушкой Пелагеей, затем в Щербачевке, имении Дмитрия, куда специально примчалась тетушка Toinette, чтобы благословить и поцеловать путешественника. И вот пора отправляться. Прощание было душераздирающим, все плакали, Лев наконец почувствовал, что любим в той степени, как ему того хотелось, и записал в дневнике, что «это были одни из счастливейших минут в моей жизни».
Толстой пустился в путь 3 марта 1854 года через Полтаву, Балту и Кишинев, по направлению к румынской границе. Две тысячи верст он отмерил сначала в санях, потом, когда снег превратился в грязь, пересел в неудобную повозку, «меньше нашей навозной».[146]146
Письмо Т. А. Ергольской, 13 марта 1854 года.
[Закрыть] Возницы говорили только по-молдавски, отчаявшись быть услышанным ими, Лев был уверен, что его обворовывают. Он прибыл в Бухарест 12 марта, измученный и злой, не заметив, как потратил 200 рублей.
Племянники генерала, князя Михаила Горчакова, приветили его с любезностью, о которой можно было только мечтать. Четыре дня спустя из инспекционной поездки на фронт вернулся сам генерал и лично принял прибывшего у себя во дворце. Затянутый в новую униформу, Толстой готовился к протокольной встрече, но Горчаков отнесся к нему по-родственному. «Он обнял меня, пригласил меня каждый день приходить обедать к нему и хочет оставить меня при себе, хотя это еще не решено».[147]147
Письмо Т. А. Ергольской, 13 марта 1854 года.
[Закрыть]
В конце XIX века молодой человек хорошего происхождения всегда мог рассчитывать на достойное место. Каждая большая дворянская семья имела своего «представителя» при дворе, к помощи которого прибегала в затруднительных ситуациях, чтобы тот замолвил слово императору. Рекомендации были лучше всяких дипломов, все разрешалось благодаря дядюшке-адъютанту или кузине-фрейлине, и юноша, забыв разгульную жизнь, занимал пост в армии или канцелярии, не имея ни малейшего понятия о том, что ему предстоит. Покоренный благожелательностью Горчакова, Лев уже не сомневался, что его карьера, которая начиналась так трудно на Кавказе, будет иметь здесь блестящее продолжение. Он был принят офицерами штаб-квартиры и нашел их блестящими, титулованными, словом, совершенно comme il faut.
Снова, после нескольких лет забвения, возврат к comme il faut. С каждым днем суровый кавказский артиллерист становился все больше похож на салонного военного. В ста километрах отсюда, на противоположном берегу Дуная, у Силистрии, осажденной русскими войсками, шли кровопролитные сражения, но в Бухаресте, где располагалась штаб-квартира русских войск, светская жизнь шла полным ходом. Обеды у князя, балы, вечера, итальянская опера, французский театр, ужины под звуки цыганского оркестра, дегустация шербетов в чайном доме – желание насладиться радостями жизни было тем сильнее, чем ближе была война. Получив деньги от Валерьяна, Толстой нашел свое положение превосходным и вовсе не хотел никаких в нем изменений. Тем больше был раздосадован, когда его послали, исключительно для проформы, провести несколько дней на батарее, расположенной у Ольтеницы. Тамошние офицеры показались ему грубыми, он поссорился с командиром и был счастлив, когда во время их разговора курьер привез ему новость о назначении в штаб одного из дивизионных генералов. Командир вынужден был признать себя побежденным, отказаться от своих упреков, и Лев уехал польщенный в своем тщеславии, но испытывая некоторую неловкость, так как чувство справедливости не было ему чуждо. «Чем выше я становлюсь в общественном мнении, тем ниже я становлюсь в собственном», – записал он в дневнике 15 июня 1853 года.
Став ординарцем генерала Сержпутовского, Толстой должен был ездить с поручениями в расположение армии, затем его отпустили на отдых в Бухарест – начальник не мог больше придумать ему занятие. Лев воспользовался этим, чтобы закончить корректуру «Отрочества» и отправить рукопись Некрасову. «Я еще и не понюхал турецкого пороха, а преспокойно живу в Бухаресте, прогуливаюсь, занимаюсь музыкой и ем мороженое».[148]148
Письмо Т. А. Ергольской, 24 мая 1854 года.
[Закрыть] Он забыл сказать, что также играл в карты и регулярно проигрывал.
Внезапно положение изменилось – генерал Сержпутовский решил перенести свой штаб к Силистрии, на правый берег Дуная. Командный пункт был установлен на вершине холма, в великолепных садах Мустафа-паши, губернатора осажденного города. Внизу открывалась широкая, отчетливо видная панорама: голубой Дунай, широкий, сверкающий на солнце, усыпанный островами, город, укрепления, сеть траншей, похожих на трещинки, издалека в этих бороздках можно было различить муравьиную возню – русских солдат. Сидя на повозке, Толстой через зрительную трубу наслаждался видом, который казался ему «поистине замечательным». Воздух вокруг был напоен ароматом роз садов Мустафа-паши. Чтобы скоротать время, Лев рассеянно обменивался замечаниями с другим ординарцем, который, как и он, наблюдал за кажущейся издалека безопасной и радующей взгляд войной. На расстоянии надо было приложить немало усилий, чтобы вообразить, что маленькие черные точки, движущиеся навстречу маленьким серым точкам, были людьми, идущими убивать друг друга.
Стрельба усиливалась к ночи, поскольку турки хотели помешать русским возводить насыпи. Вмешивались пушки: вспышки, глухие раскаты, дрожащая земля – однажды ночью Лев насчитал больше ста разрывов за минуту. «Вблизи, однако, все это не так страшно, как кажется, – писал он тетушке, – ночью в полной темноте точно соревновались между собой, кто потратит больше пороха, и тысячами пушечных выстрелов убито было самое большое человек 30 с той и другой стороны».[149]149
Письмо Т. А. Ергольской, 24 мая (5 июля?) 1854 года.
[Закрыть] Мирная бухгалтерия стратега!
Иногда он отправлялся верхом с поручениями в траншеи. Здесь анонимные фигурки панорамы внезапно становились живыми людьми из плоти и крови, усталыми, испуганными, грязными, ранеными… Толстой вдыхал запах ужаса и торопился вернуться на авансцену, откуда вид на поле боя казался столь «замечательным». Когда взрывали мину, было так похоже на фейерверк: «Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь».[150]150
Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года.
[Закрыть]
Наконец князь Горчаков решился на последний штурм. Весь штаб спустился с холма. Стоя рядом с другими ординарцами и адъютантами, Толстой наблюдал за своим командиром, видел в нем черты забавные и черты величественные. Генерал казался ему смешным с его фигурой «высокого роста, руки за спиной, фуражка на затылке, в очках, с говором, напоминающим индюка».[151]151
Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года.
[Закрыть] Но вместе с тем «он так был занят общим ходом дел, что пули и ядра не существуют для него; он выставляет себя на опасность с такой простотой, что можно подумать, что он и не знает о ней, и невольно боишься за него больше, чем за себя… Это большой человек, т. е. человек способный и честный, человек, который всю жизнь отдал на служение родине, и не ради тщеславия, а ради долга».[152]152
Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года. Толстой вспоминал о Горчакове, изображая Кутузова в «Войне и мире».
[Закрыть]
Накануне назначенного для атаки дня пятьсот русских пушек обстреляли вражеские укрепления, канонада не затихала в ночь на 9 июня. Штурм должен был начаться в три часа утра. «Мы были все там же, и, как всегда, накануне сражения, все мы делали вид, что о следующем дне мы не думаем больше, чем о самом обыкновенном, и у всех, я в этом уверен, в глубине души немного, а может быть даже очень, сжималось сердце при мысли о штурме… Время, предшествующее делу, – самое неприятное, единственное, когда есть время бояться, а боязнь – одно из самых неприятных чувств… Чем ближе подходил решительный момент, тем меньше становилось чувство страха, и около 3-х часов, когда мы все ожидали увидеть букет пущенных ракет, что было сигналом атаки, я пришел в такое хорошее настроение, что, если бы пришли и сказали мне, что штурма не будет, мне было бы жалко»,[153]153
Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года.
[Закрыть] – писал Толстой родным.
Случилось именно то, чего ему не хотелось. На рассвете адъютант фельдмаршала Паскевича привез генералу Горчакову приказ снять осаду. «Я могу, не боясь обмануться, сказать, что это известие было принято всеми солдатами, офицерами и генералами, как истинное несчастье, тем более что знали через лазутчиков, которые часто приходили из Силистрии и с которыми мне часто приходилось самому разговаривать, знали, что, когда будет взят этот форт, в чем никто не сомневался, Силистрия не могла бы держаться более 2–3 дней».[154]154
Там же.
[Закрыть]
Толстой не знал или не желал знать, что часть франко-английской Восточной армии высадилась в Варне и что в тылу у России Австрия подняла девяносто пять тысяч резервистов и подтягивала силы к границам. Все еще проявляя нетерпение, он восхищался спокойствием князя Горчакова в этой ситуации. Быть готовым к сражению и в последний момент отказаться от него, в этом была какая-то несправедливость. Только по-настоящему великий человек мог, не моргнув глазом, снести подобный удар. «Князь ни на минуту не смутился, он, такой впечатлительный, напротив, был доволен, что мог избежать этой резни, которая лежала бы на его ответственности»,[155]155
Письмо Т. А. Ергольской, 5 июля 1854 года.
[Закрыть] – замечает Толстой в том же письме.
Его уважение к Горчакову стало еще больше во время отступления, которым тот руководил сам, «желая уйти с последним солдатом». Австрия, которую поддержала Пруссия, потребовала, чтобы Россия вывела войска из придунайских княжеств, и Николай I, скрепя сердце, приказал начать отход во избежание еще большего усложнения международной обстановки. То, что на бумаге казалось простейшей операцией, на деле превратилось в хаотический и болезненный исход. Тысячи болгарских крестьян, опасаясь зверств со стороны турок после ухода русских войск, выходили из деревень с женщинами, детьми, домашней скотиной и, плача, стояли у редких мостов через Дунай. Сумятица принимала такие размеры, что взволнованный до слез князь Горчаков вынужден был запретить переходить реку вместе с русской армией пришедшим последними. Окруженный адъютантами, он принимал депутации измученных, обезумевших беженцев, которые не понимали по-русски, и пытался объяснить им, почему прежде всего надо было дать пройти войскам, предлагал идти следом пешком, без повозок, раздавал собственные деньги самым несчастным. Толстой был вдохновлен этим примером и 15 июня записал в дневнике: «Осада Силистрии снята, а я еще не был в деле, положение мое в кругу товарищей и начальство хорошо… Здоровье мое порядочно и в моральном отношении я твердо решился посвятить свою жизнь пользе ближнего. В последний раз говорю себе: ежели пройдет 3 дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя».
Восемь дней спустя он еще жив, хотя его благородные намерения вылились в то, что опять играл в карты и вынужден был занять денег: «Положение унизительное для каждого, и для меня в особенности».[156]156
Дневники, 23 июня 1854 года.
[Закрыть] На следующий день «болтал до ночи с Шубиным о нашем русском рабстве. Правда, что рабство есть зло, но зло чрезвычайно милое».
Он снова в Бухаресте, без дела, читает, размышляет, пишет. Только зубы не дают покоя, и Толстой решается на операцию – 30 июня ему удаляют свищ под анестезией хлороформом. Придя в сознание, Лев сурово заметил, что вел себя малодушно, был сильно напуган. Седьмого июля он набросал в дневнике свой портрет:
«Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, безо всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но – с огромным самолюбием! Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?