Текст книги "Рассказы. Юморески. 1886—1886"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
От нечего делать
(Дачный роман)
Николай Андреевич Капитонов, нотариус, пообедал, выкурил сигару и отправился к себе в спальную отдыхать. Он лег, укрылся от комаров кисеей и закрыл глаза, но уснуть не сумел. Лук, съеденный им вместе с окрошкой, поднял в нем такую изжогу, что о сне и думать нельзя было.
«Нет, не уснуть мне сегодня, – решил он, раз пять перевернувшись с боку на бок. – Стану газеты читать».
Николай Андреич встал с постели, набросил на себя халат и в одних чулках, без туфель, пошел к себе в кабинет за газетами. Он и не предчувствовал, что в кабинете ожидало его зрелище, которое было гораздо интереснее изжоги и газет!
Когда он переступил порог кабинета, перед его глазами открылась картина: на бархатной кушетке, спустив ноги на скамеечку, полулежала его жена, Анна Семеновна, дама тридцати трех лет; поза ее, небрежная и томная, походила на ту позу, в какой обыкновенно рисуется Клеопатра египетская, отравляющая себя змеями. У ее изголовья, на одном колене, стоял репетитор Капитоновых, студент-техник 1-го курса, Ваня Щупальцев, розовый, безусый мальчик лет 19—20. Смысл этой «живой» картины нетрудно было понять: перед самым входом нотариуса уста барыни и юноши слились в продолжительный, томительно-жгучий поцелуй.
Николай Андреевич остановился как вкопанный, притаил дыхание и стал ждать, что дальше будет, но не вытерпел и кашлянул. Техник оглянулся на кашель и, увидев нотариуса, отупел на мгновение, потом же вспыхнул, вскочил и выбежал из кабинета. Анна Семеновна смутилась.
– Пре-екрасно! Мило! – начал муж, кланяясь и расставляя руки. – Поздравляю! Мило и великолепно!
– С вашей стороны тоже мило… подслушивать! – пробормотала Анна Семеновна, стараясь оправиться.
– Merci! Чудно! – продолжал нотариус, широко ухмыляясь. – Так всё это, мамочка, хорошо, что я готов сто рублей дать, чтобы еще раз поглядеть.
– Вовсе ничего не было… Это вам так показалось… Глупо даже…
– Ну да, а целовался кто?
– Целовались – да, а больше… не понимаю даже, откуда ты выдумал.
Николай Андреевич насмешливо поглядел на смущенное лицо жены и покачал головой.
– Свеженьких огурчиков на старости лет захотелось! – заговорил он певучим голосом. – Надоела белужина, так вот к сардинкам потянуло. Ах ты, бесстыдница! Впрочем, что ж? Бальзаковский возраст! Ничего не поделаешь с этим возрастом! Понимаю! Понимаю и сочувствую!
Николай Андреевич сел у окна и забарабанил пальцами по подоконнику.
– И впредь продолжайте… – зевнул он.
– Глупо! – сказала Анна Семеновна.
– Чёрт знает какая жара! Велела бы ты лимонаду купить, что ли. Так-то, сударыня. Понимаю и сочувствую. Все эти поцелуи, ахи да вздохи – фуй, изжога! – всё это хорошо и великолепно, только не следовало бы, матушка, мальчика смущать. Да-с. Мальчик добрый, хороший… светлая голова и достоин лучшей участи. Пощадить бы его следовало.
– Вы ничего не понимаете. Мальчик в меня по уши влюбился, и я сделала ему приятное… позволила поцеловать себя.
– Влюбился… – передразнил Николай Андреич. – Прежде чем он в тебя влюбился, ты ему небось сто западней и мышеловок поставила.
Нотариус зевнул и потянулся.
– Удивительное дело! – проворчал он, глядя в окно. – Поцелуй я так же безгрешно, как ты сейчас, девушку, на меня чёрт знает что посыплется: злодей! соблазнитель! развратитель! А вам, бальзаковским барыням, всё с рук сходит. Не надо в другой раз лук в окрошку класть, а то околеешь от этой изжоги… Фуй! Погляди-ка скорей на твоего обже![47]47
…обже! – предмет любви (франц. objet).
[Закрыть] Бежит по аллее бедный финик[48]48
…финик – прозвище, восходящее, видимо, к комедии Козьмы Пруткова (Александра Жемчужникова) «Любовь и Силин». В числе действующих лиц пьесы фигурирует мальчик Ванюша – «воспитанник в младшем классе гимназии, сирота, известный в городе под названием Финик». Чехов в то время именовал Фиником своего младшего брата студента Михаила, а позднее (осенью 1888 г.) – поступившего в гимназию Сережу Киселева.
[Закрыть], словно ошпаренный, без оглядки. Чай, воображает, что я с ним из-за такого сокровища, как ты, стреляться буду. Шкодлив как кошка, труслив как заяц. Постой же, финик, задам я тебе фернапиксу! Ты у меня еще не этак забегаешь!
– Нет, пожалуйста, ты ему ничего не говори! – сказала Анна Семеновна. – Не бранись с ним, он нисколько не виноват.
– Я браниться не буду, а так только… шутки ради.
Нотариус зевнул, забрал газеты и, подобрав полы халата, побрел к себе в спальную. Повалявшись часа полтора и прочитавши газеты, Николай Андреич оделся и отправился гулять. Он ходил по саду и весело помахивал своей тросточкой, но, увидав издалека техника Щупальцева, он скрестил на груди руки, нахмурился и зашагал, как провинциальный трагик, готовящийся к встрече с соперником. Щупальцев сидел на скамье под ясенью и, бледный, трепещущий, готовился к тяжелому объяснению. Он храбрился, делал серьезное лицо, но его, как говорится, крючило. Увидав нотариуса, он еще больше побледнел, тяжело перевел дух и смиренно поджал под себя ноги. Николай Андреич подошел к нему боком, постоял молча и, не глядя на него, начал:
– Конечно, милостивый государь, вы понимаете, о чем я хочу говорить с вами. После того, что я видел, наши хорошие отношения продолжаться не могут. Да-с! Волнение мешает мне говорить, но… вы и без моих слов поймете, что я и вы жить под одной крышей не можем. Я или вы!
– Я вас понимаю, – пробормотал техник, тяжело дыша.
– Эта дача принадлежит жене, а потому здесь останетесь вы, а я… я уеду. Я пришел сюда не упрекать вас, нет! Упреками и слезами не вернешь того, что безвозвратно потеряно. Я пришел затем, чтобы спросить вас о ваших намерениях… (Пауза.) Конечно, не мое дело мешаться в ваши дела, но, согласитесь, в желании знать о дальнейшей судьбе горячо любимой женщины нет ничего такого… этакого, что могло бы показаться вам вмешательством. Вы намерены жить с моей женой?
– То есть как-с? – сконфузился техник, подгибая еще больше под скамью ноги. – Я… я не знаю. Всё это как-то странно.
– Я вижу, вы уклоняетесь от прямого ответа, – проворчал угрюмо нотариус. – Так я вам прямо говорю: или вы берете соблазненную вами женщину и доставляете ей средства к существованию, или же мы стреляемся. Любовь налагает известные обязательства, милостивый государь, и вы, как честный человек, должны понимать это! Через неделю я уезжаю, и Анна с семьей поступает под вашу ферулу. На детей я буду выдавать определенную сумму.
– Если Анне Семеновне угодно, – забормотал юноша, – то я… я, как честный человек, возьму на себя… но я ведь беден! Хотя…
– Вы благородный человек! – прохрипел нотариус, потрясая руку техника. – Благодарю! Во всяком случае даю вам неделю на размышление. Вы подумайте!
Нотариус сел рядом с техником и закрыл руками лицо.
– Но что вы сделали со мной! – простонал он. – Вы разбили мне жизнь… отняли у меня женщину, которую я любил больше жизни. Нет, я не перенесу этого удара!
Юноша с тоской поглядел на него и почесал себе лоб. Ему было жутко.
– Сами вы виноваты, Николай Андреич! – вздохнул он. – Снявши голову, по волосам не плачут. Вспомните, что вы женились на Анне только из-за денег… потом всю жизнь вы не понимали ее, тиранили… относились небрежно к самым чистым, благородным порывам ее сердца.
– Это она вам сказала? – спросил Николай Андреич, вдруг отнимая от лица руки.
– Да, она. Мне известна вся ее жизнь, и… и верьте, я полюбил в ней не столько женщину, сколько страдалицу.
– Вы благородный человек… – вздохнул нотариус поднимаясь. – Прощайте и будьте счастливы. Надеюсь, что всё, что тут было сказано, останется между нами.
Николай Андреич еще раз вздохнул и зашагал к дому.
На полдороге встретилась ему Анна Семеновна.
– Что, финика своего ищешь? – спросил он. – Ступай-ка погляди, в какой пот я его вогнал!.. А ты уж успела ему поисповедаться! И что это у вас, бальзаковских, за манера, ей-богу! Красотой и свежестью брать не можете, так с исповедью подъезжаете, с жалкими словами! Наврала с три короба! И на деньгах-то я женился, и не понимал я тебя, и тиранил, и чёрт, и дьявол…
– Ничего я ему не говорила! – вспыхнула Анна Семеновна.
– Ну, ну… я ведь понимаю, вхожу в положение. Не бойся, не выговор делаю. Мальчика только жалко! Хороший такой, честный, искренний.
Когда наступил вечер и всю землю заволокло потемками, нотариус еще раз вышел на прогулку. Вечер был великолепный. Деревья спали и, казалось, никакая буря не могла разбудить их от молодого, весеннего сна. С неба, борясь с дремотой, глядели звезды. Где-то за садом лениво квакали лягушки и пискала сова. Слышались короткие, отрывистые свистки далекого соловья.
Николай Андреич, проходивший в потемках под широкой липой, неожиданно наткнулся на Щупальцева.
– Что вы тут стоите? – спросил он.
– Николай Андреич! – начал Щупальцев дрожащим от волнения голосом. – Я согласен на все ваши условия, но… всё это как-то странно. – Вдруг вы ни с того ни с сего несчастны… страдаете и говорите, что ваша жизнь разбита…
– Да, так что же?
– Если вы оскорблены, то… то, хоть я и не признаю дуэли, я могу удовлетворить вас. Если дуэль хоть немного облегчит вас, то, извольте, я готов… хоть сто дуэлей…
Нотариус засмеялся и взял техника за талию.
– Ну, ну… будет! Я ведь пошутил, голубчик! – сказал он. – Всё это пустяки и вздор. Та дрянная и ничтожная женщина не стоит того, чтобы вы тратили из-за нее хорошие слова и волновались. Довольно, юноша! Пойдемте гулять.
– Я… я вас не понимаю…
– И понимать нечего. Дрянная, скверная бабенка и больше ничего!.. У вас вкуса нет, голубчик. Что вы остановились? Удивляетесь, что я такие слова про жену говорю? Конечно, мне не следовало бы говорить вам этого, но так как вы тут некоторым образом лицо заинтересованное, то с вами нечего скрытничать. Говорю вам откровенно: наплюйте! Игра не стоит свеч. Всё она вам налгала и как «страдалица» гроша медного не стоит. Бальзаковская барыня и психопатка. Глупа и много врет. Честное слово, голубчик! Я не шучу…
– Но ведь она вам жена! – удивился техник.
– Мало ли чего! Был таким же, как вот вы, и женился, а теперь рад бы разжениться, да – тпррр… Наплюйте, милый! Любви-то ведь никакой, а одна только шалость, скука. Хотите шалить, так вон Настя идет… Эй, Настя, куда идешь?
– За квасом, барин! – послышался женский голос.
– Это я понимаю, – продолжал нотариус, – а все эти психопатки, страдалицы… ну их! Настя дура, но в ней хоть претензий нет… Дальше пойдем?
Нотариус и техник вышли из сада, оглянулись и, оба разом вздохнувши, пошли по полю.
Скука жизни
По наблюдению опытных людей[49]49
«По наблюдению опытных людей ~ мнительность, малодушие, строптивость, неудовольствие и т. д.» – Цитата из книги: «Практическое руководство для священнослужителей, или Систематическое изложение полного круга их обязанностей и прав. Составил инспектор С.-Петербургской духовной семинарии Петр Нечаев», СПб., 1884 (§ 87. «О напутствии больных и умирающих», стр. 208).
[Закрыть], нелегко расстаются с здешнею жизнью и старцы; при этом они нередко обнаруживают свойственные их возрасту – скупость и жадность, а также мнительность, малодушие, строптивость, неудовольствие и т. д.(«Практическое руководство для священнослужителей». П. Нечаев)
У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением бога, почувствовала, что всё ее прошлое безвозвратно умерло и что теперь начинается для нее другая жизнь, имеющая очень мало общего с первою…
Она беспорядочно заторопилась. Прежде всего она послала на Афон тысячу рублей[50]50
…послала на Афон тысячу рублей… – В Греции на «Святой Горе» (Айон-Орос) находилось средоточие православных монастырей – один из центров паломничества христиан.
[Закрыть] и пожертвовала на кладбищенскую церковь половину домашнего серебра. Немного погодя она бросила курить и дала обет не есть мяса. Но от всего этого ей нисколько не полегчало, а напротив, чувство старости и близости смерти становилось всё острее и выразительней. Тогда Анна Михайловна продала за бесценок свой городской дом и без всякой определенной цели поспешила к себе в усадьбу.
Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место. Но, к счастью для Анны Михайловны, тотчас по приезде ее в Женино, судьба навела ее на случай, который заставил ее надолго забыть о старости и близкой смерти. Случилось, что в день ее приезда повар Мартын облил кипятком себе обе ноги. Поскакали за земским доктором, но дома его не застали. Тогда Анна Михайловна, брезгливая и чувствительная, собственноручно омыла раны Мартына, смазала их спуском[51]51
…смазала их спуском… – Спуск – вид мази, смесь воска с маслом.
[Закрыть] и наложила на обе ноги повязки. Всю ночь просидела она у постели повара. Когда, благодаря ее стараниям, Мартын перестал стонать и уснул, душу ее, как потом она рассказывала, что-то «осенило». Ей вдруг показалось, что перед нею, как на ладони, открылась цель ее жизни… Бледная, с влажными глазами, она благоговейно поцеловала в лоб спящего Мартына и стала молиться.
После этого Лебедева занялась лечением. В дни греховной, неряшливой жизни, о которой она вспоминала теперь не иначе как с отвращением, ей, от нечего делать, приходилось много лечиться. Кроме того, в числе ее любовников были доктора, от которых она кое-чему научилась. То и другое пригодилось ей теперь как нельзя кстати. Она выписала аптечку, несколько книг, газету «Врач»[52]52
«Врач» – еженедельная медицинская газета, выходившая в Петербурге с 1880 г. (издатель – К. Л. Риккер, редактор – проф. В. А. Манассеин).
[Закрыть] и смело приступила к лечению. Сначала у нее лечились обитатели одного только Женино, потом же к ней стала стекаться публика изо всех окрестных деревень.
– Представьте, моя милая! – хвалилась она попадье месяца через три после приезда, – вчера у меня было шестнадцать больных, а сегодня так целых двадцать! Так я утомилась с ними, что едва на ногах стою. Весь опий у меня вышел, представьте! В Гурьине эпидемия дизентерии!
Каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, что ее ждут больные, и сердце ее обливалось приятным холодком. Одевшись и наскоро напившись чаю, она начинала приемку. Процедура приемки доставляла ей невыразимое наслаждение. Сначала она медленно, как бы желая продлить наслаждение, записывала больных в тетрадку, потом вызывала каждого по очереди. Чем тяжелее страдал больной, чем грязнее и отвратительнее был его недуг, тем слаще казалась ей работа. Ничто ей не доставляло такого удовольствия, как мысль, что она борется со своею брезгливостью и не щадит себя, и она нарочно старалась подольше копаться в гнойных ранах. Бывали минуты, что она, словно упоенная безобразием и зловонием ран, впадала в какой-то восторженный цинизм, когда являлось нестерпимое желание насиловать свою природу, и в эти минуты ей казалось, что она стоит на высоте своего призвания. Она обожала своих пациентов. Чувство подсказывало ей, что это ее спасители, а рассудочно она хотела видеть в них не отдельных личностей, не мужиков, а нечто абстрактное – народ! Потому-то она была с ними необыкновенно мягка, робка, краснела перед ними за свои ошибки и на приемках всегда имела вид виноватой…
После каждой приемки, которая отнимала больше полудня, она, утомленная, красная от напряжения и больная, спешила занять себя чтением. Читала она медицинские книги или тех из русских авторов, которые наиболее подходили к ее настроению.
Зажив новой жизнью, Анна Михайловна почувствовала себя свежей, довольной и почти счастливой. Большей полноты жизни она и не хотела. А тут еще, точно в довершение счастья, как бы вместо десерта, обстоятельства сложились так, что она помирилась со своим мужем, перед которым чувствовала себя глубоко виноватой. Лет 17 тому назад, вскоре после рождения дочери, она изменила своему мужу Аркадию Петровичу и должна была разойтись с ним. С тех пор она его не видала. Служил он где-то на юге в артиллерии батарейным командиром и изредка, раза два в год, присылал дочери письма, которые та старательно прятала от матери. После же смерти дочери Анна Михайловна неожиданно получила от него большое письмо. Старческим, расслабленным почерком писал он ей, что со смертью единственной дочери он потерял последнее, что привязывало его к жизни, что он стар, болен и жаждет смерти, которой в то же время боится. Он жаловался, что всё ему надоело и опротивело, что он перестал ладить с людьми и ждет не дождется того времени, когда сдаст батарею и уйдет подальше от дрязг. В заключение он просил жену бога ради молиться за него, беречь себя и не предаваться унынию. У стариков завязалась усердная переписка. Насколько можно было понять из последующих писем, которые все были одинаково слезливы и мрачны, полковнику приходилось жутко не от одних только болезней и лишения дочери: он залез в долги, перессорился с начальством и с офицерством, запустил свою батарею до невозможности сдать ее и т. д. Переписка между супругами продолжалась около двух лет и кончилась тем, что старик подал в отставку и приехал на житье в Женино.
Приехал он в февральский полдень, когда женинские стройки прятались за высокими сугробами и в прозрачном, голубом воздухе вместе с крепким, трескучим морозом стояла мертвая тишина.
Глядя в окно, как он вылезал из саней, Анна Михайловна не узнала в нем своего мужа. Это был маленький, сгорбленный старичок, совсем уже дряхлый и развинченный. Анне Михайловне прежде всего бросились в глаза старческие складки на его длинной шее и тонкие ножки с туго сгибаемыми коленями, похожие на искусственные ноги. Расплачиваясь с ямщиком, он долго ему что-то доказывал и в заключение сердито плюнул.
– Даже говорить с вами противно! – услышала Анна Михайловна старческое брюзжанье. – Пойми, что просить на чай безнравственно! Каждый должен получать только то, что он заработал, да!
Когда он вошел в переднюю, Анна Михайловна увидела желтое лицо, не подрумяненное даже морозом, с выпуклыми рачьими глазами и с жидкой бородкой, в которой седые волосы мешались с рыжими. Аркадий Петрович одной рукой обнял свою жену и поцеловал ее в лоб. Взглянув друг на друга, старики как будто чего-то испугались и страшно сконфузились, точно им стало стыдно своей старости.
– Ты как раз вовремя! – поспешила заговорить Анна Михайловна. – Только сию минуту на стол собрали! Отлично ты покушаешь с дороги!
Сели обедать. Первое блюдо съели молча. Аркадий Петрович вынул из кармана толстый бумажник и рассматривал какие-то записочки, а его жена старательно приготовляла салат. У обоих за спинами были груды материала для разговора, но ни тот, ни другая не касались этих груд. Оба чувствовали, что воспоминание о дочери вызовет острую боль и слезы, а от прошлого, как из глубокой, уксусной бочки, веяло духотой и мраком…
– А, ты не ешь мяса! – заметил Аркадий Петрович.
– Да, я дала обет не есть ничего мясного… – тихо ответила жена.
– Что ж? Это не повредит здоровью… Если химически разобрать, то рыба и всё вообще постное состоит из тех же элементов, как и мясо. В сущности, ничего нет постного… («Для чего это я говорю?» – подумал старик.) Этот, например, огурец так же скоромен, как и цыпленок…
– Нет… Когда я ем огурец, то знаю, что его не лишали жизни, не проливали крови…
– Это, моя милая, оптический обман. С огурцом ты съедаешь очень много инфузорий, да и сам огурец разве не жил? Растения ведь тоже организмы! А рыба?
«К чему я эту чепуху говорю?» – подумал еще раз Аркадий Петрович и тотчас же начал быстро рассказывать об успехах, которые делает теперь химия.
– Просто чудеса! – говорил он, с трудом пережевывая хлеб. – Скоро химически будут приготовлять молоко и дойдут, пожалуй, до мяса! Да! Через тысячу лет в каждом доме вместо кухни будет химическая лаборатория, где из ничего не стоящих газов и тому подобное будут приготовлять всё что хочешь!
Анна Михайловна глядела на его беспокойно бегающие рачьи глаза и слушала. Она чувствовала, что старик говорит о химии только для того, чтобы не заговорить о чем-нибудь другом, но, тем не менее, его теория о постном и скоромном заняла ее.
– Ты генералом вышел в отставку? – спросила она, когда он вдруг умолк и начал сморкаться.
– Да, генералом… Ваше превосходительство…
Генерал говорил весь обед, не умолкая, и обнаружил таким образом чрезмерную болтливость – свойство, какого во времена оны, в молодости, Анна Михайловна не знала за ним. От его болтовни у старухи разболелась голова.
После обеда он отправился к себе в комнату на отдых, но, несмотря на утомление, ему не удалось уснуть. Когда перед вечерним чаем вошла к нему старуха, он лежал, скорчившись, под одеялом, таращил глаза на потолок и испускал прерывистые вздохи.
– Что с тобой, Аркадий? – ужаснулась Анна Михайловна, взглянув на его посеревшее и вытянутое лицо.
– Ни… ничего… – проговорил он. – Ревматизм.
– Отчего же ты не скажешь? Может быть, я могу помочь тебе!
– Нельзя помочь…
– Если ревматизм, то иодом помазать… салицилового натра внутрь…
– Чепуха всё это… Восемь лет лечился… Не стучи так ногами! – крикнул вдруг генерал на старуху-горничную, злобно вытаращив на нее глаза. – Стучит, как лошадь!
Анна Михайловна и горничная, давно уже отвыкшие от такого тона, переглянулись и покраснели. Заметив их смущение, генерал поморщился и отвернулся к стене.
– Я должен предупредить тебя, Анюта… – простонал он. – У меня несноснейший характер! К старости я брюзгой стал…
– Переломить себя надо… – вздохнула Анна Михайловна.
– Легко сказать: надо! Надо, чтоб и боли не было, да вот не слушается природа нашего «надо»! Ох! А ты, Анюта, выйди… Во время боли присутствие людей меня раздражает… Говорить тяжело…
Протекли дни, недели, месяцы, и Аркадий Петрович мало-помалу освоился на новом месте: он привык и к нему привыкли. На первых порах он жил в доме безвыходно, но старость и тяжесть его несноснейшего характера чувствовались во всем Женине. Обыкновенно просыпался он очень рано, часа в четыре утра; день его начинался с пронзительного старческого кашля, будившего Анну Михайловну и всю прислугу. Чтобы убить чем-нибудь длинное время от раннего утра до обеда, он, если ревматизм не сковывал его ног, бродил по всем комнатам и придирался к беспорядкам, которые виделись ему всюду. Его раздражало всё: леность прислуги, громкие шаги, пение петухов, дым из кухни, церковный звон… Он брюзжал, бранился, гонял прислугу, но после каждого бранного слова хватал себя за голову и говорил плачущим голосом:
– Боже, какой у меня характер! Невыносимый характер!
А за обедом он много ел и без умолку болтал. Говорил он о социализме, о новых военных реформах, о гигиене, а Анна Михайловна слушала и чувствовала, что всё это говорилось для того только, чтобы не говорить о дочери и о прошедшем. Обоим всё еще в присутствии друг друга было неловко и как будто чего-то стыдно. Только вечерами, когда в комнатах стояли сумерки и за печкой уныло покрикивал сверчок, эта неловкость исчезала. Они сидели рядом, молчали, и в это время души их словно шептались о том, чего они оба не решались высказывать вслух. В это время они, согревая друг друга остатками жизненной теплоты, отлично понимали, о чем думает каждый из них. Но вносила горничная лампу, и старик опять принимался болтать или брюзжать на беспорядки. Дела у него не было никакого. Анна Михайловна хотела было втянуть его в свою медицину, но на первой же приемке он зевал и хандрил. Привязать его к чтению тоже не удалось. Читать долго, часами, он, привыкший на службе к чтению урывками, не умел. Достаточно ему было прочесть 5—6 страничек, чтобы он утомлялся и снимал очки.
Но наступила весна, и генерал резко изменил свой образ жизни. Когда от усадьбы в зеленое поле и к деревне забегали свежепротоптанные тропинки и на деревьях перед окнами закопошились птицы, он неожиданно для Анны Михайловны стал ходить в церковь. Ходил он в церковь не только по праздникам, но и в будни. Такое религиозное усердие началось с панихиды, которую старик тайком от жены отслужил по дочери. Во время панихиды он стоял на коленях, клал земные поклоны, плакал, и ему казалось, что он горячо молился. Но то была не молитва. Отдавшись весь отеческому чувству, рисуя в памяти черты любимой дочери, он глядел на иконы и шептал:
– Шурочка! Дитя мое любимое! Ангел мой!
Это был припадок старческой грусти, но старик вообразил, что в нем происходит реакция, переворот. На другой день его опять потянуло в церковь, на третий тоже… Из церкви возвращался он свежий, сияющий, с улыбкой во всё лицо. За обедом темою для его неумолкаемой болтовни служила уже религия и богословские вопросы. Анна Михайловна, входя к нему в комнату, несколько раз заставала его за перелистыванием Евангелия. Но, к сожалению, это религиозное увлечение продолжалось недолго. После одного особенно сильного припадка ревматизма, который продолжался целую неделю, он уже не пошел в церковь: как-то не вспомнил, что ему нужно идти к обедне…
Ему вдруг захотелось общества.
– Не понимаю, как это можно жить без общества! – стал он брюзжать. – Я должен сделать соседям визиты! Пусть это глупо, пусто, но, пока я жив, я должен подчиняться условиям света!
Анна Михайловна предложила ему лошадей. Он сделал соседям визиты, но уж во второй раз к ним не поехал. Потребность быть в обществе людей удовлетворялась тем, что он семенил по деревне и придирался к мужикам.
Однажды утром он сидел в столовой перед открытым окном и пил чай. Перед окном в палисаднике около кустов сирени и крыжовника сидели на скамьях мужики, пришедшие к Анне Михайловне лечиться. Старик долго щурил на них глаза, потом забрюзжал:
– Ces moujiks…[53]53
Эти мужики (франц.)
[Закрыть] Объекты гражданской скорби… Чем от болезней лечиться, вы бы лучше пошли куда-нибудь от подлостей и гадостей полечиться.
Анна Михайловна, обожавшая своих пациентов, оставила разливать чай и с немым удивлением поглядела на старика. Пациенты, не видавшие в доме Лебедева ничего, кроме ласки и теплого участия, тоже удивились и поднялись с мест.
– Да, господа мужички… ces moujiks… – продолжал генерал. – Удивляете вы меня. Очень удивляете! Ну, не скоты ли? – повернулся старик к Анне Михайловне. – Уездное земство дало им взаймы для посева овса, а они взяли да и пропили этот овес! Не один пропил, не двое, а все! Кабатчикам некуда было овес ссыпать… Хорошо это? – повернулся генерал к мужикам. – А? Хорошо?
– Оставь, Аркадий! – прошептала Анна Михайловна.
– Вы думаете, земству этот овес даром достался? Какие же вы после этого граждане, если вы не уважаете ни своей, ни чужой, ни общественной собственности? Овес вот вы пропили… лес вырубили и тоже пропили… воруете всё и вся… Моя жена вас лечит, а вы у нее забор разворовали… Хорошо это?
– Довольно! – простонала генеральша.
– Пора за ум взяться… – продолжал брюзжать Лебедев. – Глядеть на вас стыдно! Ты вот, рыжий, пришел лечиться – нога у тебя болит? – а не позаботился дома ноги помыть… На вершок грязи! Надеешься, невежа, что тут обмоют! Вбили себе в голову, что они ces moujiks, ну и воображают, что уж могут верхом на людях ездить. Венчал поп какого-то Федора, здешнего столяра. Столяр ему ни копейки не заплатил. «Бедность! – говорит. – Не могу!» Ну ладно. Только поп заказывает этому Федору полочку для книг… Что ж ты думаешь? Раз пять он к попу за получением приходил! А? Ну, не скотина ли? Сам попу не заплатил, а…
– У попа и без того денег много… – угрюмо пробасил один из пациентов.
– А ты почем знаешь? – вспыхнул генерал, вскакивая и высовываясь в окно. – Ты нешто заглядывал попу в карман? Да будь он хоть миллионер, а ты не должен пользоваться даром его трудами! Сам не даешь даром, так и не бери даром! Ты не можешь себе представить, какие у них мерзости творятся! – повернулся генерал к Анне Михайловне. – Ты побывала бы на их судах да на сходах! Это разбойники!
Генерал не унялся, даже когда началась приемка. Он придирался к каждому больному, передразнивал, объяснял все болезни пьянством и распутством.
– Ишь какой худой! – ткнул он одного пальцем в грудь. – А отчего? Есть нечего! Пропил всё! Ведь ты овес земский пропил?
– Что и говорить, – вздохнул больной, – прежде при господах лучше было…
– Врешь! Лжешь! – вспылил генерал. – Ведь ты говоришь это не искренно, а чтобы лесть сказать!
На другой день генерал опять сидел у окна и пропекал больных. Это занятие увлекло его, и он стал сидеть у окна ежедневно. Анна Михайловна, видя, что ее супруг не унимается, начала принимать больных в амбаре, но генерал добрался и до амбара. Старуха со смирением сносила это «испытание» и выражала свой протест только тем, что краснела и раздавала обруганным больным деньги; когда же больные, которым генерал пришелся сильно не по вкусу, стали ходить к ней всё реже и реже, она не выдержала. Однажды за обедом, когда генерал сострил что-то насчет больных, глаза ее вдруг налились кровью и по лицу забегали судороги.
– Я просила бы тебя оставить моих больных в покое… – сказала она строго. – Если ты чувствуешь потребность изливать на ком-нибудь свой характер, то брани меня, а их оставь… Благодаря тебе они перестали ходить лечиться.
– Ага, перестали! – ухмыльнулся генерал. – Обиделись! Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав. Хо-хо… А это, Анюта, хорошо, что они перестали ходить. Я очень рад… Ведь твое лечение не приносит ничего, кроме вреда! Вместо того чтоб лечиться в земской больнице у врача, по правилам науки, они ходят к тебе от всех болезней содой да касторкой лечиться. Большой вред!
Анна Михайловна пристально поглядела на старика, подумала и вдруг побледнела.
– Конечно! – продолжал болтать генерал. – В медицине прежде всего нужны знания, а потом уж филантропия, без знаний же она – шарлатанство… Да и по закону ты не имеешь права лечить. По-моему, ты гораздо больше принесешь пользы больному, если грубо погонишь его к врачу, чем сама начнешь лечить.
Генерал помолчал и продолжал:
– Если тебе не нравится мое обращение с ними, то изволь, я прекращу разговоры, хотя, впрочем… если рассуждать по совести, искренность по отношению к ним гораздо лучше молчания и поклонения. Александр Македонский великий человек, но стульев ломать не следует[54]54
Александр Македонский великий человек, но стульев ломать не следует… – Неточная цитата из «Ревизора» Гоголя (слова Городничего – д. I, явл. 1).
[Закрыть], так и русский народ – великий народ, но из этого не следует, что ему нельзя в лицо правду говорить. Нельзя из народа болонку делать. Эти ces moujiks такие же люди, как и мы с тобой, с такими же недостатками, а потому не молиться на них, не няньчиться, а учить их нужно, исправлять… внушать…
– Не нам их учить… – пробормотала генеральша. – Мы у них поучиться можем.
– Чему это?
– Мало ли чему… Да хоть бы… трудолюбию…
– Трудолюбию? А? Ты сказала: трудолюбию?
Генерал поперхнулся, вскочил из-за стола и зашагал по комнате.
– А я разве не трудился? – вспыхнул он. – Впрочем… я интеллигент, я не moujik, где же мне трудиться? Я… я интеллигент!
Старик не на шутку обиделся, и его лицо приняло мальчишески-капризное выражение.
– Через мои руки тысячи солдат прошло… я околевал на войне, схватил на всю жизнь ревматизм и… и я не трудился! Или, скажешь, мне у этого твоего народа страдать поучиться? Конечно, разве я страдал когда-нибудь? Я потерял родную дочь… то, что привязывало еще к жизни в этой проклятой старости! И я не страдал!
При внезапном воспоминании о дочери старики вдруг заплакали и стали утираться салфетками.
– И мы не страдаем! – всхлипывал генерал, давая волю слезам. – У них есть цель жизни… вера, а у нас одни вопросы… вопросы и ужас! Мы не страдаем!
Оба старика почувствовали друг к другу жалость. Они сели рядом, прижались друг к другу и проплакали вместе часа два. После этого они смело уже глядели в глаза один другому и смело говорили о дочери, о прошедшем и о грозившем будущем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.