Текст книги "Рассказы. Повести. Юморески. 1880—1882"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
«Свидание хотя и состоялось, но…»
Выдержав экзамен, Гвоздиков сел на конку и за шесть копеек (он ездил всегда «на верхотуре») доехал до заставы. От заставы до дачи, версты три, он пропер пехтурой. У ворот встретила его хозяйка дачи, молодая дамочка. Сынка этой дамочки он обучал арифметике, за что и получал стол, квартиру на даче и пять рублей в месяц деньгами.
– Ну что, как? – спросила его хозяйка, протягивая руку. – Благополучно? Выдержали экзамен?
– Выдержал.
– Браво, Егор Андреевич! Много получили?
– По обыкновению… Пять… Гм…
Гвоздиков получил не пять, а только три с плюсом, но… но почему же не соврать, если можно? Экзаменующиеся так же охотно врут, как и охотники. Войдя к себе в комнату, Гвоздиков на своем столе нашел маленькое письмецо с розовой облаточкой. Письмецо пахло резедой. Гвоздиков разорвал конверт, скушал облатку и прочел следующее:
«Так и быть. Будьте ровно в 8 часов около канавы, в которую вчера упала с головы ваша шляпа. Я буду сидеть под деревом на скамеечке. И я вас люблю, только не будьте таким неповоротливым. Надо быть бойким. Жду вечера с нетерпением. Я вас ужасно люблю. Ваша С.
P. S. Maman уехала, и мы будем гулять до полночи. Ах, как я счастлива! Бабушка будет спать, не заметит».
Прочитав это письмо, Гвоздиков широко улыбнулся, высоко подпрыгнул и, торжествующий, зашагал по комнате.
– Любим! Любим!! Любим!!! Как я счастлив, чёрт возьми! О-о-о! Тру-ля-ля!
Гвоздиков прочитал письмо еще раз, поцеловал его, бережно сложил и спрятал в анатомический стол. Ему принесли обедать. Он, отуманенный письмом и забывший всё на свете, съел всё, что ему принесли: и суп, и мясо, и хлеб. Пообедав, он лег и замечтал о всякой всячине: о дружбе, о любви, о службе… Образ Сони носился перед его глазами.
«Как жаль, что у меня часов нет! – думал он. – Будь у меня часы, я мог бы высчитать, сколько осталось до вечера. Время, как назло, протянется чертовски медленно».
Когда ему надоело лежать и мечтать, он поднялся, пошагал и послал кухарку за пивом.
«Пока суть да дело, – подумал он, – а мы выпьем. Время быстрей покажется».
Принесли пиво. Гвоздиков сел, поставил перед собой рядком все шесть бутылок и, любовно поглядывая на них, принялся пить. Выпив три стакана, он почувствовал, что в его груди и голове зажгли по лампе: стало так тепло, светло, хорошо.
«Она составит мне мое счастие! – подумал он, принимаясь за другую бутылку. – Она… она именно та, о которой я мечтал… О да!»
После второй бутылки он почувствовал, что в его голове потушили лампу, и стало темновато. Но зато как весело стало! Хорошо жить на этом свете после второй бутылки! Принимаясь за третью бутылку, Гвоздиков махал перед своим носом рукой и клялся, что счастливее его никого нет на этом свете. Клятву давал он самому себе и верил этой клятве безапелляционно.
– Я знаю, что? она во мне полюбила! – забормотал он. – Знаю-с! Она полюбила во мне недюжинного человека! Так-то! Знает, кого полюбить и за что полюбить… Недюжинного человека! Я не какой-нибудь там… этакий… Я Гвозд… Я…
Принимаясь за четвертую бутылку, он воскликнул:
– Да-с! Не какой-нибудь! Полюбила она во мне… гения! Ге-ни-я! Мирового гения! Кто я? И что я? Вы думаете – Гвоздиков? Да, я Гвоздиков, но какой Гвоздиков? Как вы думаете?
Дойдя до половины четвертой бутылки, он ударил кулаком по столу, взъерошил волосы и сказал:
– Я им покажу, кто я таков! Пусть только кончу курс! Дайте мне только позаниматься! Я жрец науки…
Она полюбила во мне жреца науки. И я докажу, что она права! Вы мне не верите? Прочь! И она не верит? Она? Соня? Прочь и ее в таком случае! Я докажу! Сейчас же начну заниматься!.. Допью только стакан… Все вы подлецы!
Гвоздиков рассердился, допил стакан, достал с полки лекции, открыл и начал читать с середины:
«При… причиной вывиха нижней челюсти может также служить па… падение, удар при открытом рте…»
– Чепуха! Челюсть… Удар… То да се… Чепуха!
Гвоздиков закрыл лекции и принялся за пятую бутылку. Выпив, наконец, пятую и шестую, он пригорюнился и задумался о ничтожестве вселенной вообще и человека в частности… Думая, он машинально ставил пробку на горлышко бутылки и целился в нее щелчком, стараясь ударить ею в зеленое пятнышко, мелькавшее перед его глазами. Черные, зеленые и синие пятнышки забегали перед его глазами, когда он попал пробкой в зеленое пятно. Одно из пятен, буро-красное с зелеными иглами, улыбаясь, полетело к его глазам и испустило из себя что-то вроде клея… Гвоздиков почувствовал, что у него слипаются глаза…
«У меня в глазах кто-то… пищит! – подумал он. – Надо выйти на воздух, а то я ослепну. Надо по…погулять… Здесь душно. Печи всё топят… О, о-ослы!! Пищат и печи топят! Дураки!» Гвоздиков надел шляпу и вышел из комнаты. На дворе уже стемнело. Был десятый час. На небе мерцали звездочки. Луны не было, и ночь обещала быть темна. На Гвоздикова пахнуло майской свежестью леса. Встретили его все атрибуты любовного rendez-vous[155]155
свидания: (франц.)
[Закрыть]: и шёпот листьев, и песнь соловья, и… даже задумчивая, белеющаяся во мраке «она». Он, сам того не замечая, дошел до места, о котором упоминалось в письме.
Она поднялась со скамьи и пошла к нему навстречу.
– Жорж! – сказала она, чуть дыша. – Я здесь.
Гвоздиков остановился, прислушался и начал смотреть вверх, на верхушки деревьев. Ему показалось, что его имя произнесли где-то вверху.
– Жорж, это я! – повторила она, ближе подойдя к нему.
– А?
– Это я.
– Что? Кто тут? Кого?
– Это я, Жорж… Идите… Сядемте.
Жорж протер глаза и уставился на нее…
– Чего надо?
– Смешной! Не узнаете, что ли? Неужели вы ничего не видите?
– А-а-а-а… Позвольте… Вы какое же имеете пра… пра…ввво в ночное время ходить по чужому саду? Милостивый государь! Отвечайте, милостивый государь, в противном же случае я вввам дам… в мор… мор…
Жорж протянул вперед руку и схватил ее за плечо. Она захохотала.
– Какой вы смешной! Ха-ха-ха… Как вы хорошо представлять умеете! Ну, пойдемте… Давайте болтать…
– Кого болтать? Что? Вы почему? А я почему? Смеетесь?
Она громче захохотала, взяла его под руку и потянулась вперед. Он попятился назад. Он изображал из себя упрямого коренника, а она бьющуюся вперед пристяжную.
– Мне… мне спать хочется… Пустите… – забормотал он. – Я не желаю заниматься пустяками…
– Ну, будет, будет… Отчего вы опоздали на полчаса? Занимались?
– Занимался… Я всегда занимаюсь… При… чи… ной вывиха нижней челюсти может быть падение, удар при открытом рте. Челюсти вышибают всё больше в трактирах, в кабаках… Я хочу пива… Трехгорного.
Он и она дотащились до скамьи и сели. Он подпер лицо кулаками, уперся локтями в колена и зафыркал. Шляпа сползла с его головы и упала на ее руки. Она нагнулась и посмотрела ему в лицо.
– Что с вами? – тихо спросила она.
– И не ваше, не ваше дело… Никто не имеет права вмешиваться в мои дела… Все они дураки и вы… дураки.
Немного помолчав, Гвоздиков прибавил:
– И я дурак…
– Вы получили письмо? – спросила она.
– Получил… От Сонь… ки… От Сони… Вы – Соня? Ну и что ж? Глупо… Слово «нетерпение» в слоге «не» пишется не чрез «ять», а чрез «е». Грамотеи! Чёрт бы вас взял совсем!..
– Вы пьяны, что ли?
– Нннет… Но я справедлив! Какое вы имеете пра… пр… пр… От пива нельзя быть пьяным… А? Который?
– А зачем же вы, бессовестный, чепуху мелете, если вы не пьяный?
– Ннет… Именительный – меня, родительный – тебя, дательный, именительный… Processus condyloideus et musculus sterno-cleido-mastoideus[156]156
Яремный отросток и грудно-ключично-сосковая мышца (лат.)
[Закрыть].
Гвоздиков захохотал, свесил голову к коленям…
– Вы спите? – спросила она.
Ответа не последовало. Она заплакала и начала ломать руки.
– Вы спите, Егор Андреевич? – повторила она.
В ответ на это послышался громкий сиплый храп. Соня поднялась.
– Мер-р-зкий!! – проворчала она. – Негодный! Так вот ты какой? Так на же, вот тебе! На тебе! На тебе!
И Соня своей маленькой ручкой раз пять коснулась до затылка Гвоздикова, и как коснулась! Ноги ее заходили по его шляпе. Мстительны женщины!
На другой день Гвоздиков послал Соне письмо следующего содержания:
«Прошу прощения. Не мог вчера явиться, потому что был ужасно болен. Назначьте другое время, хоть сегодняшний вечер, например.
Любящий Егор Гвоздиков».
Ответ на это письмо был таков:
«Шляпа ваша валяется около беседки. Можете ее взять там. Пиво пить приятнее, чем любить, а потому пейте пиво. Не хочу вам мешать.
Уже не ваша С…
P. S. Не отвечайте мне. Я вас ненавижу».
Корреспондент
Музыкантов было восемь человек. Главе их, Гурию Максимову, было заявлено, что если музыка не будет играть неумолкаемо, то музыканты не увидят ни одной рюмки водки и благодарность за труд получат с великой натяжкой. Танцы начались ровно в восемь часов вечера. В час ночи барышни обиделись на кавалеров; полупьяные кавалеры обиделись на барышень, и танцы расстроились. Гости разделились на группы. Старички заняли гостиную, в которой стоял стол с сорока четырьмя бутылками и со столькими же тарелками; барышни забились в уголок, зашептали о безобразиях кавалеров и стали решать вопрос: как это так выходит, что невеста с первого же раза начинает говорить на жениха «ты»? Кавалеры заняли другой угол и заговорили все разом, каждый про свое. Гурий, первая и плохая скрипка и дирижер, заиграл со своими семью черняевский марш…[157]157
…черняевский марш… – Военный марш, названный по имени генерала М. Г. Черняева (1828—1898), главнокомандующего в сербско-турецкой войне 1875—1876 гг. Имя композитора не установлено.
[Закрыть] Играл он неумолкаемо и останавливался лишь только тогда, когда хотел выпить водки или подтянуть брюки. Он был сердит: вторая и самая плохая скрипка была донельзя пьяна и чертовски фантазировала, а флейтист ежеминутно ронял на пол флейту, не смотрел в ноты и без причины смеялся. Шум поднялся страшный. С маленького столика попадали бутылки… Кто-то ударил по спине немца Карла Карловича Фюнф… С криком и со смехом выскочило несколько человек с красными физиономиями из спальной; за ними погнался встревоженный лакей. Дьякон Манафуилов, желая блеснуть перед пьяной и почтеннейшей публикой своим остроумием, наступил кошке на хвост и держал ее до тех пор, пока лакей не вырвал из-под его ног охрипшей кошки и не заметил ему, что «это одна только глупость». Городской голова вообразил, что у него пропали часы; он страшно перепугался, вспотел и начал браниться, доказывая, что его часы стоят сто рублей. У невесты разболелась голова… В прихожей уронили что-то тяжелое, раздался треск. В гостиной, около бутылок, старички вели себя не по-старчески. Они вспоминали свою молодость и болтали чёрт знает что. Рассказывали анекдотцы, прохаживались насчет любовных похождений хозяина, острили, хихикали, причем хозяин, видимо довольный, сидел, развалясь на кресле, и говорил: «И вы тоже хороши, сукины сыны; знаю я вас хорошо и любашкам вашим не раз презенты подносил»… Пробило два часа. Гурий в седьмой раз заиграл испанскую серенаду. Старички вошли в азарт.
– Погляди, Егорий! – зашамкал один старичок, обращаясь к хозяину и указывая в угол. – Что это там за егоза сидит?
В углу, возле этажерки с книгами, смиренно, поджав ноги под себя, сидел маленький старичок в темно-зеленом поношенном сюртуке со светлыми пуговицами и от нечего делать перелистывал какую-то книжку. Хозяин посмотрел в угол, подумал и усмехнулся.
– Это, братцы мои, – сказал он, – газетчик. Нешто вы его не знаете? Великолепный человек! Иван Никитич, – обратился он к старичку со светлыми пуговицами, – что же ты там сидишь? Подходи сюда!
Иван Никитич встрепенулся, поднял свои голубые глазки и страшно сконфузился.
– Это, господа, сам писатель, журналист! – продолжал хозяин. – Мы пьем, а они, видите ли, сидят в уголку, по-умному думают, да на нас с усмешкой посматривают. Стыдно, брат. Иди выпей – грех, ведь!
Иван Никитич поднялся, смиренно подошел к столу и налил себе рюмочку водки.
– Дай бог вам… – пробормотал он, медленно выпивая рюмку, – чтоб всё… этак хорошо… обстоятельно.
– Закуси, брат! Кушай!
Иван Никитич замигал глазками и скушал сардинку. Толстяк, с серебряною медалью на шее, подошел к нему сзади и высыпал на его голову горсть соли.
– Солоней будет, червячки не заведутся! – сказал он.
Публика захохотала. Иван Никитич замотал головой и густо покраснел.
– Да ты не обижайся! – сказал толстяк. – Зачем обижаться? Это шутка с моей стороны. Чудак ты этакой! Смотри, я и себе насыплю! – Толстяк взял со стола солонку и сыпнул себе соли на голову.
– И ему, ежели хочешь, посыплю. Чего обижаться? – сказал он и посолил хозяйскую голову. Публика захохотала. Иван Никитич тоже улыбнулся и скушал другую сардинку.
– Что ж ты, политикан, не пьешь? – сказал хозяин. – Пей! Давай пить со мной! Нет, со всеми выпьем!
Старички поднялись и окружили стол. Рюмки наполнились коньяком. Иван Никитич кашлянул и осторожно взялся за рюмку.
– С меня бы довольно, – проговорил он, обращаясь к хозяину. – Я уже и так пьян-с. Ну, дай бог вам, Егор Никифорыч, чтобы… всё… хорошо и благополучно. Да чего вы все на меня так смотрите? Чудной нешто я человек? Хи-хи-хи-с. Ну, дай бог вам! Егор Никифорыч, батюшка, будьте столь достолюбезны и снисходительны, прикажите Гурию, чтоб Григорий барабанить перестал. Замучил совсем, хам. Так барабанит, что в животе бурлит… За ваше здоровье!
– Пущай барабанит, – сказал хозяин. – Нешто музыка без барабана может существовать? И того не понимаешь, а еще сочинения сочиняешь. Ну, теперь со мной выпей!
Иван Никитич икнул и засеменил ножками. Хозяин налил два стакана.
– Пей, приятель, – сказал он, – а прятаться не смей. Будешь писать, что у Л—ва все пьяны были, так про себя пропишешь. Ну? Желаю здравствовать. Да ну же, умница! Экой ты ведь конфузный какой! Пей!
Иван Никитич кашлянул, высморкнулся и чокнулся с хозяином.
– Желаю вам зла-погибели и бед всяческих… избежать! – сострил купчик; старший зять хозяина захохотал.
– Ура-а-а газетнику! – крикнул толстяк, обхватил Ивана Никитича и поднял его на воздух. Подскочили другие старички, и Иван Никитич очутился выше своей головы, на руках, головах и плечах почтеннейшей и пьяной т—й интеллигенции.
– Кач… ка-ча-а-ай! Качай его, шельмеца! Неси егозу! Тащи его, темно-зеленого прохвоста! – закричали старички и понесли Ивана Никитича в залу. В зале к старичкам присоединились кавалеры и начали подбрасывать под самый потолок бедного газетчика. Барышни захлопали в ладоши, музыканты замолкли и положили свои инструменты, лакеи, взятые шика ради из клуба, заудивлялись «безобразности» и преглупо захихикали в свои аристократические кулаки. У Ивана Никитича отскочили от сюртука две пуговицы и развязался ремень. Он пыхтел, кряхтел, пищал, страдал, но… блаженно улыбался. Он ни в каком случае не ожидал такой чести для себя, «нолика», как он выражался, «между человеками еле видимого и едва заметного»…
– Гаа-га-га-га! – заорал жених и, пьяный как стелька, вцепился в ноги Ивана Никитича. Иван Никитич закачался, выскользнул из рук т—й интеллигенции и ухватился за шею толстяка с серебряною медалью.
– Убьюсь, – забормотал он, – убьюсь! Позвольте-с! Чуточку-с! Вот так-с… Ох, нет, не так-с!
Жених выпустил ноги, и он повис на шее толстяка. Толстяк мотнул головой, и Иван Никитич упал на пол, застонал и с хихиканьем поднялся на ноги. Все хохотали, даже цивилизованные лакеи из нецивилизованного клуба снисходительно морщили носы и улыбались. Лицо Ивана Никитича сильно поморщилось от блаженной улыбки, из влажных голубых глаз его посыпались искорки, а рот покривился набок, причем верхняя губа покривилась направо, а нижняя вытянулась и искривилась налево.
– Господа почтенные! – заговорил он слабым тенорком, расставя руки и поправляя ремешок, – господа почтенные! Дай бог вам всего того, чего вы от бога желаете. Спасибо ему, благодетелю, ему… вот ему, Егору Никифоровичу… Не пренебрег мелким человечиком. Встретились это мне позавчера в Грязном переулке, да и говорят: «Приходи же, Иван Никитич. Смотри же, непременно приходи. Весь город будет, ну и ты, сплетня всероссийская, приходи!» Не пренебрегли, дай бог им здоровья. Осчастливили вы меня своею лаской искреннею, не забыли газетчика, старикашку рваного. Спасибо вам. И не забывайте, господа почтенные, нашего брата. Наш брат человек маленький, это действительно, но душа у него не вредная. Не пренебрегайте, не брезгуйте, он чувствовать будет! Между людьми мы маленькие, бедненькие, а между тем соль мира есмы, и богом для полезности отечественной созданы, и всю вселенную поучаем, добро превозносим, зло человеческое поносим…
– Чего мелешь-то? – закричал хозяин. – Замолол, шут Иванович! Ты речь читай!
– Речь, речь! – заголосили гости.
– Речь? Эк-эк-гем. Слушаю-с. Позвольте подумать-с!
Иван Никитич начал думать. Кто-то всучил ему в руки бокал шампанского. Немного подумав, он вытянул шею, поднял вдруг бокал и начал тенорком, обращаясь к Егору Никифоровичу:
– Речь моя, милостивые государыни и милостивые государи, будет коротка и длиннотою своею не будет соответствовать настоящему, весьма трогательному для нас, событию. Эк-эк-гем. Великий поэт сказал: блажен, кто смолоду был молод![158]158
…блажен, кто смолоду был молод! – А. С. Пушкин. Евгений Онегин, гл. восьмая, строфа X.
[Закрыть] В истине сего я не сомневаюсь и даже полагаю, что не ошибусь, если прибавлю к нему в мыслях еще кое-что и языком воспроизведу следующее обращение к молодым виновникам сего торжества и события: да будут наши молодые молоды не только теперь, когда они по естеству своему физически молоды еще, но и в старости своей, ибо блажен тот, кто смолоду был молод, но в стократ блаженнее тот, кто молодость свою сохранил до самой могилы. Да будут они, виновники настоящего словоблудия моего, в старости своей стары телом, но молоды душою, то есть живопарящим духом. Да не оскудевают до самой доски гробовой идеалы их, в чем истинное блаженство человеков и состоит. Жизнь их обоюдная да сольется во едино чистое, доброе и высокочестное, и да послужит нежно любящая… хи-хи-хи-с… так сказать, октавой для своего мужа, мужа крепкого в мыслях, и да составят они собою сладкозвучную гармонию! Виват, живио и ура-а-а!
Иван Никитич выпил шампанское, стукнул каблуком об пол и победителем посмотрел на окружающих.
– Ловко, ловко, Иван Никитич! – закричали гости.
Жених подошел, шатаясь, к Ивану Никитичу, попытался расшаркаться, но не расшаркался, чуть не упал, схватил оратора за руку и сказал:
– Боку… боку мерси.[159]159
Премного благодарен (франц. merci beaucoup).
[Закрыть] Ваша речь очен-н-но о-чень хороша и не лишена некоторой тен-тенденции.
Иван Никитич подпрыгнул, обнял жениха и поцеловал его в шею. Жених страшно сконфузился и, чтобы скрыть замешательство, начал обнимать тестя.
– Ловко вы объяснять чувства можете! – сказал толстяк с медалью. – У вас такая фигура, что… никак не ожидал! Право… извините-с!
– Ловко? – запищал Иван Никитич. – Ловко? Хе-хе-хе. То-то. Сам знаю, что ловко! Огня только мало, ну да где его взять, огня-то этого? Время уж не то, господа почтенные! Прежде, бывало, как скажешь что иль напишешь, так сам в умилительное состояние души приходишь и удивляешься таланту своему. Эх, было времечко! Выпить бы нужно, фра-дьяволо, за это времечко! Давайте, други, выпьем! Времечко было страсть какое авантажное!
Гости подошли к столу и взяли по рюмке. Иван Никитич преобразился. Он налил себе не рюмку, а стакан.
– Выпьем, господа почтенные, – продолжал он. – Обласкали вы меня, старика, почтите уж и время, в которое я великим человеком был! Славное было времечко! Mesdames, красоточки мои, чокнитесь с аспидом и василиском, который красоте вашей изумляется! Цок! Хе-хе-хе. Амурчики мои. Было время, сакрраменто![160]160
клянусь! (итал. sacramento).
[Закрыть] Любил и страдал, побеждал и побеждаем неоднократно был. Ура-а-а!
– Было время, – продолжал вспотевший и встревоженный Иван Никитич, – было время, сударики! И теперь время хорошее, но для нашего брата, газетчика, то время лучше было, по той самой причине, что огня и правды в людях больше было. Прежде что ни писака был, то и богатырь, рыцарь без страха и упрека, мученик, страдалец и правдивый человек. А теперь? Взгляни, русская земля, на пишущих сынов твоих и устыдися! Где вы, истинные писатели, публицисты и другие ратоборцы и труженики на поприще… эк… эк… гем… гласности? Ниг-де!!! Теперь все пишут. Кто хочет, тот и пишет. У кого душа грязнее и чернее сапога моего, у кого сердце не в утробе матери, а в кузнице фабриковалось, у кого правды столько имеется, сколько у меня домов собственных, и тот дерзает теперь ступать на путь славных, – путь, принадлежащий пророкам, правдолюбцам да среброненавистникам. Судари вы мои дорогие! Путь этот нонче шире стал, да ходить по нем некому. Где таланты истинные? Поди ищи: ей-богу, не сыщешь!.. Всё ветхо стало да обнищало. Кто из прежних удальцов и молодцов жив остался, и тот теперь обнищал духом да зарапортовался. Прежде гнались за правдой, а нонче пошла погоня за словцом красным да за копейкой, чтоб ей пусто было! Дух странный повеял! Горе, друзья мои! И я тоже, окаянный, не устыдился седин своих и тоже стал за красным словцом гоняться! Нет, нет, да и норовлю в корреспонденцию что-нибудь этакое вковырнуть. Благодарю господа, творца неба и земли, не корыстолюбив я и от голода не дерзаю писать. Теперь кому кушать хочется, тот и пишет, а пишет что хочет, лишь бы сбоку на правду похоже было. Хотите денежки из редакции получить? Желаете? Ну, коли хотите, то и валяйте, что в нашей Т. такого-то числа землетрясение было да баба Акулина, извините меня, mesdames, бесстыдника, намедни единым махом шестерых ребят родила… Сконфузились, красоточки! Простите великодушно невежду! Доктор сквернословия есмь и в древности по сему предмету неоднократно в трактирах диссертации защищал да на диспутах разнородных прощелыг побеждал. Простите, родные! Ох-хо-хо… так-то, пиши что хочешь, всё с рук сойдет. Прежде не то было! Мы если и писали ложь, так по тупоумию и глупости своей, а орудием ложь не имели, потому что то, чему работали, святыней почитали и оной поклонялись!
– Зачем это вы светлые пуговицы носите? – перебил Ивана Никитича какой-то франт с четырьмя хохлами на голове.
– Светлые пуговки? Действительно, что они светлые… По привычке-с… В древности, лет 20 тому назад, я заказал портному сюртучишко; ну, а он, портной-то, по ошибке пришил вместо черных пуговок светлые. Я и привык к светлым пуговкам, потому что тот сюртучишко лет семь таскал… Ну, так вот-с, сударики мои, как прежде было… Слушают красоточки, голубчики, слушают меня старикашку, родненькие… Хи-хи-хи-с… Дай бог вам здоровия! Красавицы мои неземные! Жить бы вам сорок лет тому назад, когда молод был и пламенем огненным сердца зажигать в состоянии был. Рабом был бы, девицы, и на коленах дырки бы себе… Смеются, цветики!.. Ох, вы, мои… Почтили старца вниманием своим.
– Вы теперь пишете что-нибудь? – перебила расходившегося Ивана Никитича курносенькая барышня.
– Пишу ли? Как не писать? Не зарою, царица души моея, таланта своего до самой могилы! Пишу! Разве не читали? А кто, позвольте вас спросить, в семьдесят шестом году корреспонденцию в «Голосе» поместил?[161]161
…в семьдесят шестом году корреспонденцию в «Голосе» поместил… – «Голос» – ежедневная политическая и литературная газета; выходила в Петербурге в 1863—1884 годах. Издатель-редактор – А. А. Краевский (с 1871 г. – вместе с В. А. Бильбасовым). Один из наиболее популярных органов русской либеральной прессы (тираж в 1876 г. – 22 000 экз.), «Голос» в 70-х годах пропагандировал всеобщее школьное образование, разоблачал взяточничество и казнокрадство в армии во время русско-турецкой войны.
[Закрыть] Кто? Не читали разве? Славная корреспонденция! В семьдесят седьмом году писал в тот же «Голос» – редакция уважаемой газеты нашла статью мою для печатания неудобной… Хе-хе-хе…Неудобной… Экася!.. Статья моя с душком была, знаете ли, с душком некоторым. «У нас, – пишу, – есть патриоты видимые, но темна вода во облацех касательно того, где патриотизм их помещается: в сердцах или карманах?» Хе-хе-хе… Душок-с… Далее: «Вчера, – пишу, – была отслужена соборная панихида по под Плевной убиенным.[162]162
…панихида по под Плевной убиенным ~ общероссийской радости… – Сражения под Плевной и блокада ее в конце 1877 г. закончились капитуляцией турецкой армии.
[Закрыть] На панихиде присутствовали все начальствующие лица и граждане, за исключением господина исправляющего должность т—го полицеймейстера, который блистал своим отсутствием, потому что окончание преферанса нашел для себя более интересным, чем разделение с гражданами общероссийской радости». Не в бровь, а в глаз! Хо-хо-хо! Не поместили! А я уж постарался тогда, друзья мои! В прошедшем, семьдесят девятом, году посылал корреспонденцию в газету ежедневную «Русский курьер»[163]163
«Русский курьер» – Либерально-буржуазная газета, начавшая выходить в Москве в 1879 г.
[Закрыть], в Москве издающуюся. Писал я, други мои, в Москву о школах уезда нашего, и корреспонденция моя была помещена, и теперь я даром «Курьера русского» получаю. Вона как! Удивляетесь? Гениям удивляйтесь, а не нолям! Нолик есмь! Эхе-хе-х! Пишу редко, господа почтенные, очень редко! Бедна наша Т. событиями, кои бы описать я мог, а ерундистики писать не хочется, самолюбив больно, да и совести своей опасаюсь. Газеты вся Россия читает, а для чего России Т.? Для чего ей мелочами надоедать? Для чего ей знать, что в нашем трактире мертвое тело нашли? А прежде-то как я писал, прежде-то, во времена оны, во времена… Писал я тогда в «Северную пчелу», в «Сын отечества», в «Московские»…[164]164
Писал я тогда в «Северную пчелу», в «Сын отечества», в «Московские»… – «Северную пчелу» (1825—1864), ежедневную политическую и литературную газету, издавали в Петербурге Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч, с 1860 г. – П. С. Усов. Как и упомянутые далее газеты «Сын отечества» (СПб., 1862—1901) и «Московские ведомости», «Северная пчела» защищала охранительные и благонамеренные идеи.
[Закрыть] Белинского современником был, Булгарина единожды в скобочках ущипнул… Хе-хе-хе… Не верите? Ей-богу! Однажды стихотворение насчет воинственной доблести написал… А что я, други мои, потерпел в то время, так это одному только богу Саваофу известно… Вспоминаю себя тогдашнего и в умиление прихожу. Молодцом и удальцом был! Страдал и мучился за идеи и мысли свои; за поползновение к труду благородному мучения принимал. В сорок шестом году за корреспонденцию, помещенную мною в «Московских ведомостях», здешними мещанами так избит был, что три месяца после того в больнице на черных хлебах пролежал. Надо полагать, враг мой дорого мещанам за жестокосердие заплатил: так отдубасили раба божия, что даже и теперь последствия указать могу. А однажды это призывает меня, в 53-м году, городничий здешний, Сысой Петрович… Вы его не помните, и радуйтесь, что не помните. Воспоминание о сем человеке есть горчайшее из всех воспоминаний. Призывает он меня и говорит: «Что это ты там в в „Пчеле“ накляузничал, а?» А как я там накляузничал? Писал я, знаете ли, просто, что у нас шайка мошенников завелась и притоном своим трактирчик Гуськова имеет… Трактирчика этого теперь и следа уже нет, в 65-м году снят был и место свое бакалейному магазину господина Лубцоватского уступил. В конце корреспонденции я чуточку душка подпустил. Взял да и написал, знаете ли: «Не мешало бы, в силу упомянутых причин, полиции обратить внимание на трактир г. Г.». Заорал на меня и затопотал ногами Сысой Петрович: «Без тебя не знаю, что ли? Указывать ты мне, морда, станешь? Наставник ты мой, а?» Кричал, кричал, да и засадил меня, трепещущего, в холодную. Три дня и три ночи в холодной просидел, Иону с китом припоминая, унижения всяческие претерпевая… Не забыть мне сего до помрачения памяти моей! Ни один клоп, никакая, с позволения, вошка – никакое насекомое, еле видимое, не было никогда так уничижено, как унизил меня Сысой Петрович, царство ему небесное! А то как отец благочинный, отец Панкратий, коего я юмористически в мыслях своих отцом перочинным называл, где-то по складам прочел про какого-то благочинного и вообразить изволил, что будто это про него написано и будто я по легкомыслию своему написал; а то вовсе не про него было написано и не я написал. Иду я однажды мимо собора, вдруг как свистнет меня кто-то сзади по спине да по затылку палкой, знаете ли; раз свистнет, да в другой раз, да и в третий… Тьфу ты, пропасть, что за комиссия? Оглядываюсь, а это отец Панкратий, духовник мой… Публично!! За что? За какую вину? И это перенес я со смирением… Много терпел я, друзья мои!
Стоявший возле именитый купец Грыжев усмехнулся и похлопал по плечу Ивана Никитича.
– Пиши, – сказал он, – пиши! Почему не писать, коли можешь? А в какую газету писать станешь?
– В «Голос», Иван Петрович!
– Прочесть дашь?
– Хе-хе-хе… Всенепременно-с.
– Увидим, каких делов ты мастер. Ну, а что же ты писать станешь?
– А вот если Иван Степанович что-нибудь на прогимназию пожертвуют, то и про них напишу!
Иван Степанович, бритый и совсем не длиннополый купец, усмехнулся и покраснел.
– Что ж, напиши! – сказал он. – Я пожертвую Отчего не пожертвовать? Тысячу рублев могу…
– Нуте?
– Могу.
– Да нет?
– Ну вот еще… Разумеется, могу.
– Вы не шутите?.. Иван Степанович!
– Могу… Только вот что… Ммм… А если я пожертвую, да ты не напишешь?
– Как это можно-с? Слово твердо, Иван Степаныч…
– Оно-то так… Гм… Ну, а когда же ты напишешь?
– Очень скоро-с, даже очень скоро-с… Вы не шутите, Иван Степаныч?
– Зачем шутить? Ведь за шутки ты мне денег не заплатишь? Гм… Ну, а если ты не напишешь?
– Напишу-с, Иван Степаныч! Побей меня бог, напишу-с!
Иван Степанович наморщил свой большой лоснящийся лоб и начал думать. Иван Никитич засеменил ножками, заикал и впился своими сияющими глазками в Ивана Степановича.
– Вот что, Никита… Никитич… Иван, что ля? Вот что… Я дам… дам две тысячи серебра, и потом, может быть, еще что-нибудь… этакое. Только с таким условием, братец ты мой, чтоб ты взаправду написал…
– Да ей-богу же напишу! – запищал Иван Никитич.
– Ты напиши, да прежде чем посылать в газету – дашь мне прочитать, а тогда я и две тысячи выложу, ежели хорошо будет написано…
– Слушаю-с… Эк… эк-гем… Слушаю и понимаю, благородный и великодушный человек! Иван Степанович! Будьте столь достолюбезны и снисходительны, не оставьте ваше обещание без последствий, да не будет оно одним только звуком! Иван Степанович! Благодетель! Господа почтенные! Пьяный я человек, но постигаю умом своим! Гуманнейший филантроп! Кланяюсь вам! Потщитесь! Послужите образованию народному, излейте от щедрот своих… Ох, господи!
– Ладно, ладно… Увидишь там…
Иван Никитич вцепился в полу Ивана Степановича.
– Великодушнейший! – завизжал он. – Присоедините длань свою к дланям великих… Подлейте масла в светильник, вселенную озаряющий! Позвольте выпить за ваше здоровье. Выпью, милостивый, выпью! Да здравств…
Иван Никитич закашлялся и выпил рюмку водки. Иван Степанович посмотрел на окружающих, мигнул глазами на Ивана Никитича и вышел из гостиной в залу. Иван Никитич постоял, немного подумал, погладил себя по лысине и чинно прошел, между танцующими, в гостиную.
– Оставайтесь здоровы, – обратился он к хозяину, расшаркиваясь. – Спасибо за ласки, Егор Никифорович! Век не забуду!
– Прощай, братец! Заходи и вдругорядь. В магазин заходи, коли время: с молодцами чайку попьешь. На женины именины приходи, коли желаешь, – речь скажешь. Ну, прощай, дружок!
Иван Никитич с чувством пожал протянутую руку, низко поклонился гостям и засеменил в прихожую, где, среди множества шуб и шинелей, терялась и его маленькая поношенная шинелька.
– На чаек бы с вашего благородия! – предложил ему любезно лакей, отыскивая его шинель.
– Голубчик ты мой! Мне и самому-то впору на чаек просить, а не токмо что давать…
– Вот она, ваша шинель! Это она, ваше полублагородие? Хоть муку сей! В этой самой шинели не по гостям ходить, а в свинюшнике препровождение иметь.
Сконфузившись и надевши шинель, Иван Никитич подсучил брюки, вышел из дома т—го богача и туза, Егора Л—ва, и направился, шлепая по грязи, к своей квартире.
Квартировал он на самой главной улице, во флигеле, за который платил шестьдесят рублей в год наследникам какой-то купчихи. Флигель стоял в углу огромнейшего, поросшего репейником, двора и выглядывал из-за деревьев так смиренно, как мог выглядывать… один только Иван Никитич. Он запер на щеколду ворота и, старательно обходя репейник, направился к своему серому флигелю. Откуда-то заворчала и лениво гавкнула на него собака.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.