Электронная библиотека » Антон Уткин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:43


Автор книги: Антон Уткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чайка

Людочка мыла посуду в пансионате. Иногда, когда не хватало людей на раздаче, она бегала с подносом по огромному залу между столами, за которыми усаживались отдыхающие, и подавала блюда. Большей частью отдыхающие – люди среднего возраста и пожилые, но бывали и молодые, пары и целые компании, счастливые и беззаботные, отлично одетые, нарядные, свободные и симпатичные. Жизнь их казалась Людочке шикарной и беззаботной. Во время передышек Людочка выглядывала из-за перегородки и впивалась в них глазами. Кто во что одет, что сейчас носят и как, – всякая мелочь занимала ее внимание. Вот люди приезжают и уезжают, думала она, откуда-то и куда-то, из больших городов, а ей двадцать четыре года и нигде она еще не была, и ехать ей некуда.

И от этого становилось печально.

Людочке хотелось быть модной и современной, хотелось, чтобы на нее обратили внимание. «Людка!» – раздавалось из-за спины, и она неслась, как угорелая, в дымную кухню. А ей хотелось вести такое же красивое существование, свидетельницей которого она становилась ежедневно, и не надевать по утрам синий передник первой смены, скрывавший, как ей представлялось, такие сокровища, цена которых была досадно занижена обстоятельствами.

Иногда она говорила об этом с Белкой из второй смены, но Белка считала все подобное за глупости.

Белка была некрасива и знала это. Она делала свое дело, будто автомат, и ни на кого не смотрела. Два раза в неделю она набивала продуктами сумку и везла в город матери и младшему брату, который перешел в шестой класс.

Даже в свой день рождения она держалась как обычно в стороне от чужой жизни и от своей собственной. Порою Людочке становилось интересно, зачем живет Белка, хотя сама, если бы пришлось отвечать на такой вопрос, не сразу бы нашлась, что сказать. Казалось, у Белки есть какая-то неведомая прочим цель и все силы кладутся для ее достижения. Вообразить ее без фартука в горошек было сложно. Отчего ее прозвали Белкой, тоже оставалось непонятным: она походила вовсе не на белку, а скорее на телушку, и фамилия ее была вовсе не беличья.

Белку поздравляли у себя в комнате, в маленьком корпусе для персонала, ели груши и пили красный портвейн. Белка легла спать, а Людочка допила остатки портвейна и около одиннадцати вышла на улицу. В летнем ресторанчике гремела музыка, на стоянке в ряд стояли несколько запыленных машин, свернувших с трассы, которую выше по непроницаемо-черному склону обозначали тягучие всполохи фар.

Подумав немного, Людочка побрела на звуки музыки. Денег у нее не было, но в этом ресторанчике, устроенном на обломках скал над самым морем, работал ее одноклассник, и она рассчитывала на его доброту.

Стойка была высокая, а Юрик низенький, так что виднелись только его плечи и голова, абсолютно круглая и ровно подстриженная, как куст образцового сада.

– Не спится? – неприветливо бросил Юрик, увидав Людочку, и глянул на нее исподлобья.

– Ну Юрочка, – произнесла она, состроив умоляющую гримаску.

Юрик пробурчал что-то невнятное, но все же налил ей рюмку жидко-цветного коньяку и выставил на стойку раздраженно, так что коньяк крутанулся по краю стекла точно обруч, – след этого движения тонкой пленкой сползал по стенке и еще дольше в людочкиных глазах.

– Найду, блин, мужика себе нормального, а то все дворняжки какие-то, – неряшливо болтала Людочка, проглотив коньяк в два присеста и поперхнувшись.

Юрик, отдававший кому-то сдачу, хмуро на нее взглянул.

– Ты когда напьешься, такая дурная, – недовольно сказал он. – Одну секунду, еще раз, что вы сказали? Пиво даю, щас пена сойдет. – Он показал рукой на бокал, наполненный пеной. – Секунду.

Людочка продолжала стоять у стойки и, подыскивая себе компанию, лениво смотрела вниз замутненным взором.

– Выходной у меня сегодня, выходной, – процедила она с вызовом. – Чем я хуже их? Нет, ты скажи. – Она мотнула головой в сторону террасы, где стояли столики, и тут наткнулась глазами на парня, который вместе с Юриком ждал пиво.

Юрик ничего не ответил и ушел на кухню, вытирая мокрые ладони о джинсы.

– Не грузи, – выговорила она вдогонку Юрику намеренно лихо, так чтоб слышал парень.

Людочка подошла к нему и взяла со стойки бокал с пивом.

– Не бойтесь, я не заразная, – заверила она и сделала большой глоток, оставив на краю бокала красный мазок помады.

«Набралась, – пронеслось у Людочки в глубине сознания, – ну и наплевать».

– Давай, мы тебя угостим, подруга, какие проблемы? – предложил парень и по-хозяйски глянул на один из столиков, самый шумный и веселый на всей площадке.

Ей принесли стул и налили коньяку. Она сидела между этим Мишей и каким-то светленьким прямо напротив Ани. Неподдельная красота Ани подавляла ее. И Людочка пила, стараясь заглушить смущение и робость. Изо всех сил она старалась держаться на уровне, но почти всегда говорила невпопад.

– Пеленгас жареный по-испански, пеленгас жареный по-французски, – прочла Аня монотонно и пресыщенно на листе меню, зашитого в обтрепавшийся целлофан. – Как это?

– Никто этого не знает, – любезно отозвался светленький, вздохнул и отвернул лицо к морю, а на лице официантки, стоявшей над ними выжидательно, к пробивающейся усталости примешалось выражение легкой обиды.

Анин Миша быстро пьянел и встречал все несообразности дружелюбным хохотом.

– Я вот что тебе скажу, – начинал он много раз, постукивая по столу пальцами левой руки, и ничего не говорил.

– На-та-ли! – музыкант неопределенного возраста с прической меровингского королевича, которого все с некоторым уважением называли Валерий Палыч, закидывал давно немытую голову, и этот нарочитый драматизм оплачивался сторицей.

– У тебя очень красивая жена, – повторяла Людочка с пьяным упорством. – Очень красивая.

Миша, плохо уже соображавший, делал попытку обнять ее просто и задушевно, словно товарища по оружию, как он обнимал всех, сидевших за этим столом. Несколько раз пили за красивую жену, потом еще за что-то, и когда выпили за нее, Людочку, она почувствовала себя совершенно счастливой.

– Я тоже моделью работала, – сообщила она Ане и, доверительно выпятив нижнюю губу, качнула головой, и после этого уже не следила за тем, что у нее вырывалось.

Аня плохо слышала, потому что музыка звучала слишком громко, и Людочке приходилось перегибаться через стол, который – пластиковый, легкий – подвигался то туда то сюда, царапаясь ножками о брусчатку.

– Ребята, – сказала Людочка, освоившись окончательно, – вы такие классные, – еще захотела что-то добавить, наклонилась и опрокинула бутылку «Пепси», попыталась ее поднять, и на пол полетели подмоченные сигареты и салфетки.

– Что-то ты, любимая, это, – проговорил светленький, улыбаясь, с ударением на последнем слове, проворно убирая колени из-под стекающей со стола коричневой шипучей жидкости.

При каждой более или менее подходящей песне выходили танцевать. Людочка вносила сумятицу в размеренную определенность площадки. Она уже не понимала, что выглядит смешно и даже отвратительно, не замечала, что над ней потешаются. Мужчины, находившиеся на площадке, мяли ее как хотели и, недоумевая, передавали ее из рук в руки, а ей казалось, что это она меняет их по своей прихоти.

Произносить слова ей становилось все труднее, казалось, буквы выходят неправдоподобно округлыми, а сами они, скрепляясь друг с другом, кренятся и шатаются, а ее многое подмывало сказать. Все, что она говорила, стало казаться ей правдой, и когда она выпивала очередную порцию – чего, она уж и не смотрела, ощущала нешуточный привкус несмываемой горечи. И лоскуты чужих жизней, взятые напрокат, давали много поводов для алкогольного сплина, отлично известного всем, кто считает себя обиженными.

– С высшим образованием посуду мою. Вот так вота, Сашенька, – жаловалась она или безмолвно вскидывала голову и смотрела ему в лицо долго и томно, словно пыталась этим придуманным взглядом возжечь некий невообразимый пожар чувств и сожалений о том, чего никогда не бывало.

– Меня Сережа зовут, – смеялся он трезво и, накреня голову, сосредоточенно целовал ее в шею.

– Щас, – шепнула она хрипло и, изогнувшись, выскользнула из его объятий.

Когда она вернулась, внизу между ягодиц, туго обтянутых джинсовыми шортами, темнела влагой серповидная полоса, и как это получилось, она не понимала, да и вряд ли ощущала. Сережа сидел на парапете, курил и бессмысленно смотрел, как на опустевшей уже площадке танцуют Аня с Мишей и дарят друг другу вялую нетрезвую нежность.

Шатаясь, Людочка приблизилась к Сереже и положила руки ему на плечи.

– Проводи меня, – попросила она, прижимаясь к нему и выпячивая живот. – Проводишь?

Ее качнуло к нему, он подхватил ее размякающее, неуправляемое тело, запустил руки под кофточку и водил ими, широко расставив пальцы. Перед ней стояло его лицо – матово-белое, с влажным искривленным ртом и помутневшими глазами, и она испытала какое-то безумное торжество. «Обойдешься», – злорадно подумала Людочка. И собрав последние силы, схватила запястья этих рук.

– Пошел к черту, – с трудом проговорила она, оттолкнула его и, пританцовывая, устремилась на пустую площадку.

Юрик собирал стулья, Валерий Палыч куда-то удалился, но аппарат продолжал играть и музыка еще звучала. Из открытой двери бара вниз падал свет, и в этой жидкой полосе она танцевала одна, как героиня клипа. И ей казалось, что вокруг много людей, что они следят за ее танцем и восхищаются ею и немо, широко раскрытое око камеры восторженно следит каждое ее движение.

А потом уже ничего не думала.

Чуть погодя под крышей выключили верхний свет, и на площадке стало еще темнее. Валерий Палыч, задумчиво глядя на ее извивающееся тело, сматывал свои провода.

Туалет был рядом. По бокам этого одиноко расположенного домика вертикально стояли желтые прямоугольники света. Там в тишине журчала вода, струясь в бурых отложениях, как кровь в артериях изношенного организма.

В туалете она упала.

На следующий день она чувствовала себя еще более несчастной, чем накануне. Жаркое солнце ломилось в окно, спрятаться от него было некуда. Ее тошнило без конца, и голова болела невыносимо. После обеда прибегала Белка в своем красном фартуке, приносила поесть и рассказывала новости:

– Запеканку чуть не сожгли – три противня. Меня эта стерва с тридцать четвертого достала. То курицу она не ест, то… Сил нету… Зажрались. – Увидев таз с рвотой, она ногой задвинула его под кровать, а Людочка отвернулась к стене и молчала, смежив веки. Белка сверкнула своими серыми строгими глазами.

– Дура ты, дура, – сказала она и присела на край кровати, но тут же вскочила, как будто обожглась. – Пойду, а то Маруся разорется.

Людочка опять ничего не сказала. До самого вечера она не выходила из своей комнатенки, а когда вышла, восхитилась и даже не решалась ступить с крыльца. Кипарисы стояли прямо и неподвижно, словно минареты волшебного города, за ними черным таинственным провалом угадывалось море, и в самом воздухе было разлито обещание чего-то удивительного. В сумерках по аллеям прогуливались приодетые отдыхающие, а справа слышались глухие всхлипы колонок и проверяли микрофон – это Валерий Палыч настраивал свою аппаратуру. Людочка прошла мимо столовой. В больших окнах растекался затаенный свет, оттуда доносились невнятно женские голоса, стук тарелок, и посудомоечная машина гудела в зеленоватой глубине мучительно и надрывно. Людочка миновала столовую, пробралась по склону горы, поросшей низкими душистыми елями, и оказалась прямо над рестораном.

Ресторанная площадка лежала как на ладони. На проволоке, раскинутой между шестов, гирляндами искрились фонарики. Людочке сверху были хорошо видны столики с надписями «Marlboro», за которыми начинали веселье другие, незнакомые ей люди, и жирно блестящие волосы на голове Валерия Палыча, и тусклый сгусток света на головке микрофона.

Людочка плохо помнила, что было вчера, да и вспоминать не хотелось. Наконец ей надоело смотреть на ресторан, и она побрела потихоньку вдоль берега по мощеной дорожке. По обе стороны в кармашках асфальта белели скамейки; на некоторых сидел кто-то невидимый; из этих пространств, осененных горизонтально растущими ветвями, раздавались сдавленные смешки и хихиканье и загадочная, радостная возня. Пинии, смыкаясь ветвями, то загораживали море, а то раздавались, и оно в этих промежутках открывалось широко и далеко.

Рано утром ей надо было идти в столовую. Посудомоечная машина уже не ворочалась в ее воображении безжалостным чудовищем, пожирающим молодость, а была подругой, неуклюжей и верной, – вроде Белки. Она гадала, увидит ли она Мишу и Аню, и этого, светленького, который чуть было не лишил Валерия Палыча его скромного и торопливого наслаждения, и представляла себе, что будет, если она их увидит, и что будет, если они увидят ее – в столовой, в синем переднике, хотя, конечно, ничего страшного бы не случилось. Она никак не могла вспомнить, жили ли они в пансионате, или просто заехали погулять. «И кто это наворотил?» – рассуждала она, недоверчиво озирая скалы, нависшие за ее спиной, и ей казалось, что раньше не было здесь никаких скал.

И ей снова было грустно и жаль себя, но уже не так, как вчера. «И правда дура», – думала она смиренно, отрешенно глядя перед собой. Слева от нее незаметно возникло облачко, подобное изящной шутке, и просвечивало темноту, растворяясь в ней невидимыми волокнами. Три грузовых корабля в ожидании шторма стали в бухте на ближнем рейде, празднично блистая сигнальными огнями; от них – желтые, красные и фиолетовые – бежали к берегу разноцветные дорожки и исчезали у самых камней.

Где-то далеко в поселке лаяла собака. А потом стало и вовсе тихо, не было слышно даже плеска воды. Черные ветви деревьев неподвижно лежали в густо-голубой глубине неба. Звезды, полные загадки, расположившись обычным порядком, явили себя на чистом небе. Ветер таился сзади за рваным хребтом, и лишь его обрывки, беспомощные и ласковые, налетали случайно, робко тыкаясь в камни и деревья.

Взошла луна, набросив на горы пелену рассеянного света, и скальные выступы сделались пепельно-розовыми.

И в тишине ночь распустилась, как цветок.

Настала такая тишина, что Людочка вдруг услышала, как стучит ее сердце – и глухо и звонко, подчиняясь тому же неутомимому ритму, которым держится все вокруг, – и, весело удивившись, даже дотронулась до того места, откуда исходило это немолчное биение в теплую неподвижность передыхающих летних суток, и долго не отнимала руку.

И как будто она увидела, как расстилалась ее жизнь, – точно это море, и берега еще не было видно. Немые звезды сопровождали стук сердца смутным и далеким мерцанием. Их переливы говорили о том, что с большой высоты видно другие берега всех на свете морей.

И говорили, что никто не забыт, и ничто не свершается даром.

Утром на берегу жалобно вскрикивали чайки.

1998

Дон

Она – моя соседка – живет на четвертом этаже пятиэтажного дома. Кое-что о ней известно. Квартира у нее однокомнатная, оба окна выходят в палисадник. Со стороны палисадника дом огибает неширокая дорога, по которой то и дело ездят автомобили. В палисаднике растут кусты крыжовника и смородины, которые она сама когда-то сажала, когда получила эту квартиру и переехала сюда из общежития. Там же растут две липы, пихта и каштан. Зимой их ветки запорошены, белы, с пихты на снег сыпятся пересохшие иглы и шишки, а весной, и особенно летом, листья создают непроницаемую тень и в комнате даже солнечным днем бывает сумрачно.

Рано утром, когда брезжит рассвет и воздух в комнате становится сероват, она выглядывает на балкон. На балконе стоит корыто, коробки и погнившие ящики для цветов. Она смотрит, остался ли корм, и подсыпает крупы – пшена или бежевой ячки – в крышку от коробки из-под шоколадных конфет, которая привязана к перилам балкона обрывком проволоки. Крышка покоробилась от влаги, тонкий картон весь покрыт птичьим пометом. На крышке красивая картинка: дымится крепко заваренным чаем фарфоровая чашка, а вокруг на блюдечках лежат печенья, похожие на бантики, и конфеты в вазочке. Откуда взялась крышка, она не помнит, потому что сама таких конфет давно не покупает. Снегирей и синиц она не видела тоже давно, куда-то они подевались. Прилетают воробьи и редко голуби.

По ночам в доме напротив всегда светится одно-единственное из всех угловое окно, на три четверти прикрытое зеленой шторой. В течение многих лет свет в этом окне горел обычно всю ночь напролет и гас всегда в то самое время, когда она поднималась с постели. Иногда среди ночи она просыпалась, смотрела на него и любила представлять, что освещает этот свет и чему он служит. Так продолжалось неизменно изо дня в день, точнее, из ночи в ночь, и она привыкла к свету окна, как к свету звезды или фонаря.

В узком коридорчике на стуле с округлой спинкой стоит телефонный аппарат. Она за него исправно платит, хотя ей никто давно уже не звонит и она никому не звонит, потому что звонить, в сущности, некому. Впрочем, иногда телефон испускает пронзительный тревожный сигнал, как будто стремится распороть тишину темного коридора. Она аккуратно, бережно снимает массивную трубку. Просят или Свету, или Анатолия Васильевича. Но это случается редко – раз в два месяца или того реже.

Телевизор давно поломался, и починить его нет денег. Так он и стоит на полированной тумбе, завешенный салфеткой, а на нем помещается будильник с белым полем и посеребренными на концах стрелками. Зато на кухне бормочет радио. Приемник старый, из тяжелой пластмассы черного цвета, с бежевой сеточкой динамика. Раньше она прислушивалась к голосам, а потом повернула ручку громкости, потому что перестала понимать, о чем там говорят.

Когда-то давно она ходила в кино и за ней ухаживал парень. Он был сильный и веселый. Они поженились. Еще в клубе был спортивный зал, бывало, они заходили туда вместе. Он скидывал пиджак, пробовал тяжести, а она стояла у стенки и смотрела, как он поднимает гирю с облупившейся краской, и почти всегда сбивалась со счета. И когда вечером шли домой, не спеша шагая рядом, и он, забросив пиджак на плечо, обнимал ее тяжелой рукой и осторожно прижимал к себе, ей было хорошо и спокойно, и она ощущала прочность остывающей земли. Тогда он работал помощником машиниста на товарной станции низкого пыльного восточного города, и она носила ему обед, пробираясь через запасные пути между цепочками теплушек. Ей нравилась железная дорога, и горячий на солнце запах полированных рельсов был ей приятен.

Когда началась война, у машинистов была бронь, на фронт их не пускали, и однажды его отравили в столовой мышьяком, – не только его, всю его колонну: тридцать восемь машинистов и помощников.

На станции ей дали телегу ехать за телом. Лошадь попалась старая и никуда не хотела идти, а улица была вся в лужах и глубоких колеях, и тихонько громыхал пустой неокрашенный гроб у нее за спиной, испуская бодрый запах нового дома. Она не плакала, а смотрела отрешенно и даже удивлялась этому, и в ней жили тогда словно бы два человека, и оба молчали, просто один думал, а второй – нет.

Тело вынесли со сторожем-стариком, он держал под мышки, а она за ноги, но уложить его на спину у них не хватило сил, и тело, зацепившись за стенку гроба, упало набок, как будто это пьяный свалился спать.

На обратном пути пошел мелкий дождь, холодный и ленивый, укрыться было негде, так как улица состояла из глухих заборов, тянувшихся сплошь, и лошадь еле переставляла ноги и уже не отзывалась ни на понукания, ни на лозину, а то и вовсе надолго останавливалась, и приходилось спрыгивать в воду и тянуть ее за морду. Наступила уже ночь, а до станции было еще не близко. Ветер, летевший навстречу между постройками, не останавливался ни на минуту и еще больше сбивал несчастную лошадь, беспомощно воротившую понурую голову. Пришлось наконец повернуть к тетке покойного мужа, которая жила по пути, но та сказала, что боится мертвецов, и она пошла дальше, перебросив повод и таща лошадь за собой, и так пришла к дому перед рассветом.

Утром хоронили, и тетка, явившаяся в сильно приталенном бордовом пальто, сшитом портным эвакуированной киностудии, много пила водки и плакала почему-то больше других.

Странно это, но войну она помнит очень хорошо, а то, что было дальше, помнит хуже; да и помнить-то особенно нечего – жизнь как жизнь.

А сейчас она ходит в поликлинику. В поликлинике все таинственно и чисто, как в храме. Дорожки линолеума блестят матовым светом, стоят пальмы в зеленых кадках, а в горшках, облитых переливающейся бликами лазурью, произрастают цветы, а сами горшки висят в железных кольцах, на треногах сваренных и покрашенных арматурных прутьев. Она подолгу сидит в жестком кресле, которое кажется ей мягким – это такие пустяки. Мимо ходят врачи и молоденькие сестры, все в белом, в мягких тапочках, так что шагов их почти не слыхать.

Вот она приходит с улицы, из магазина, выкладывает из тряпичной сумки рис, гречку в бумажных пакетах. Прячет хлеб в железную хлебницу, а потом считает деньги, сдачу. Бумажные она распрямляет, разглаживает и размещает их по достоинству, а монеты складывает в мыльницу. Видит она уже плохо и подносит монеты к самым глазам, разбирая номинал.

А в хорошую погоду гуляет во дворе. Сидя на скамье, она следит, как на площадке играют дети – маленькие, веселые, неуемные зверьки. Мамы у них важные, некоторые в дорогих шубах, другие в ярких нарядных куртках; они стоят кучками и, переговариваясь, наблюдают за малышами, подходят к ним то и дело, вытирают им носы и отряхивают.

Вечером она варит кашу. Вспыхивает газ, распуская вокруг рожка синие лепестки, и сгоревшая спичка падает в пластиковую баночку из-под сметаны. Пока алюминиевая кастрюля шипит и фыркает на маленьком огне, она сидит на круглой табуретке, положив руки на колени – одна на другую, и коричневые, тяжело налитые пальцы тихонько шевелятся от старости. Обратив глаза к дощатому полу, она терпеливо ждет и время от времени пожевывает фиолетовыми губами.

Ложится она рано – с улицы еще доносятся шорохи автомобильных шин, редкие гудки, возникают и пропадают звуки сирены, крики людей и лай собак, хлопает дверь подъезда, а весной из подвала тоскливо и слащаво кричат коты и кошки. Лампа фонаря, который стоит на улице, горит перед самыми окнами. Свет проникает в комнату и заполняет свой излюбленный угол причудливой фигурой. Часы на телевизоре щелкают в тишине железными секундами. Прохладный свет выхватывает из сумрака часть циферблата, а часть его остается темной. Секундная стрелка то вступает на светлое поле, похожее на полнеющий месяц, то скрывается в темном полукруге, и если долго на нее смотреть, то кажется, что стрелка торопится обогнать саму себя, отталкиваясь игольчатым острием от черных делений. И она смотрит, случается, смотрит подолгу, ход иглы завораживает, но уже не пугает – для нее это просто время.

Через стенку она слышит соседей. У соседей часто играет музыка и долго после полуночи плещутся веселые голоса. Лежа в темноте, она прислушивается к звукам, вспоминает, как сама была молода, и мысли, кружась, слетают, как отжившие листья в колодец, – слетают сами собою, еще дальше, еще глубже. И она вспоминает родителей и свое детство. Вот она видит отца. На ногах у него сапоги, а на голове фуражка без кокарды. Фуражка чуть поднята, на козырьке скопились серые следы пальцев, и белая полоска, над которой кожа у него блестит мелким бисером пота, охватывает крепкий загорелый лоб. Она цепляется за край фуражки маленькими пухлыми руками и хочет надвинуть ее отцу на глаза, а отец смеется и отворачивает голову. Солнечный ветер беззвучно шевелит листья деревьев, мать что-то недовольно выговаривает отцу, как будто ругает его, и он, продолжая улыбаться, опускает ее на землю. Рты открываются, но слов не слышно. Не слышно и никаких других звуков. Только тень от низкого облака накрывает половину двора, и молча шумят деревья. Она бежит по траве и утыкается матери в колени, нащупывая их лицом в колеблющихся складках юбки. И отец, и мать стоят перед ней, как живые, но почему-то вместо лиц у них просто светлые пятна, хотя на стене под стеклом висят их старые фотографии – все сразу в одной раме.

Она смотрит не мигая на стену, где неподвижно застыл свет фонаря, и видит еще одно – видит отчетливо, будто наяву, и только запаха не может никак вспомнить: излучина большой, широкой реки, невыносимое солнце наполняет высь ослепительным светом, по степи к переправе со всех сторон бегут дороги, расходятся, сходятся, двоятся, расползаются, сплетаются, спускаются и словно ныряют с берега в светлые текучие струи, и этого уже не видно, еще не видно. И по одной из этих дорог едет телега, рядом шагает отец, сапоги его густо осыпаны теплой пылью, а на телеге боком сидит она и смотрит на реку из-за лошадиной шеи. На реке множество лодок, они застыли на поверхности воды темными штрихами, и вода неистово переливается, блещет рябью на солнце. А на другом высоком берегу уступами разбросана станица, крыши в пышных зеленых садах, цветут черешни и яблони, на пригорках высятся церкви, колокольни словно взлетают в небо, одна белая, вторая повыше – еще белей, и купола горят золотом в чистой лазури, а на месте крестов искрятся сияющие пучки лучей. И кажется, что лучше этого ничего потом уже не было. Она помнит, как называется река, и ей хочется произнести это название, как пролог немой молитвы. «Дон», – хочет она сказать, но в горле сухо, губы чуть приоткрываются и молвят это имя невнятно, и в первый раз выходит какой-то шепот: «Тн». Отчего-то ей делается неловко, она смущается и даже поводит глазами, словно опасаясь, что кто-то может ее услышать. Что-то давит ей грудь, хочется плакать – ни с того ни с сего, – так, наваждение какое-то. Слезы текут безо всякой причины, и она даже смеется, смеется неслышно над собой, смеется сквозь слезы, потому что плачет и не может понять причину этих слез. Они, эти нежданные слезы, сообщают всему ее телу безмятежный покой. Исходят они как будто из ниоткуда, может быть, из глубины души, а почему так, она не знает, и засыпает, вытирая капельки их концом платка, которым повязывает на ночь седеющие волосы.

1998

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации