Текст книги "Тимур и его команда. Все произведения для детей"
Автор книги: Аркадий Гайдар
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)
И тогда Петька притих, подавленный неожиданной догадкой: это на Ваську натолкнулся он в кустах, когда хотел свернуть с тропки в лес. Значит, Васька уже что-то знает или о чем-то догадывается, иначе зачем же он стал бы его выслеживать? Значит, скрывай, не скрывай, а все равно все откроется.
Но, вместо того чтобы позвать Ваську и все рассказать ему, Петька насухо вытер глаза и твердо решил никому не говорить ни слова. Пусть открывают сами, пусть узнают, и пусть делают с ним все, что хотят.
С этой мыслью он встал, и ему стало спокойнее и легче. С тихой ненавистью посмотрел он туда, где шумел алешинский лес, ожесточенно плюнул и выругался.
– Петька! – услышал он позади себя окрик.
Он съежился, обернулся и увидал Ивана Михайловича.
– Тебя поколотил кто-нибудь? – спросил старик. – Нет… Ну, кто-нибудь обидел? Тоже нет… Так отчего же у тебя глаза злые и мокрые?
– Скучно, – резко ответил Петька и отвернулся.
– Как это так – скучно? То все было весело, а то вдруг стало скучно. Посмотри на Ваську, на Сережку, на других ребят. Всегда они чем-нибудь заняты, всегда они вместе. А ты все один да один. Поневоле будет скучно. Ты хоть бы ко мне прибегал. Вот в среду мы с одним человеком перепелов ловить поедем. Хочешь, мы и тебя с собой возьмем?
Иван Михайлович похлопал Петьку по плечу и спросил, незаметно оглядывая сверху Петькино похудевшее и осунувшееся лицо:
– Ты, может быть, нездоров? У тебя, может быть, болит что-нибудь? А ребята не понимают этого да все жалуются мне: «Вот Петька такой хмурый да скучный!..»
– У меня зуб болит, – охотно согласился Петька. – А разве же они понимают? Они, Иван Михайлович, ничего не понимают. Тут и так болит, а они – почему да почему.
– Вырвать надо! – сказал Иван Михайлович. – На обратном пути зайдем к фельдшеру, я его попрошу, он разом тебе зуб выдернет.
– У меня… Иван Михайлович, он уже не очень болит, это вчера очень, а сегодня уже проходит, – немного помолчав, объяснил Петька. – У меня сегодня не зуб, а голова болит.
– Ну, вот видишь! Поневоле заскучаешь. Зайдем к фельдшеру, он какую-нибудь микстуру даст или порошки.
– У меня сегодня здорово голова болела, – осторожно подыскивая слова, продолжал Петька, которому вовсе уж не хотелось, чтобы, в довершение ко всем несчастьям, у него вырывали здоровые зубы и пичкали его кислыми микстурами и горькими порошками. – Ну так болела!.. Так болела!.. Хорошо только, что теперь уже прошла.
– Вот видишь, и зубы не болят, и голова прошла. Совсем хорошо, – ответил Иван Михайлович, тихонько посмеиваясь сквозь седые пожелтевшие усы.
«Хорошо! – вздохнул про себя Петька. – Хорошо, да не очень».
Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее бревно. Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.
Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему и крепко ухватил его за пустой рукав.
– Ты что? – спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы у мальчугана.
Петька молчал. Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел песню.
Это была странная, тяжелая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос мрачно выводил:
Иа-эха! И ехал, эх-ха-ха…
Вот да так ехал, аха-ха…
И приехал… Эх-ха-ха…
Эха-ха! Д-ы аха-ха…
Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер, когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг рукава, он со страхом уставился в кусты, ожидая увидеть еще не разгаданного певца. Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай. Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем и молча двинулся дальше.
– Эк нализался! – сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай так напугал Петьку. – А ты, Петька, чего? Ну, пьяный и пьяный. Мало ли у нас таких шатается.
Петька молчал. Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как будто бы только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение, твердое и бесповоротное.
– Иван Михайлович, – звонко сказал он, заглядывая старику прямо в глаза, – а ведь это Ермолай убил Егора Михайлова…
К ночи по большой дороге верхом на неоседланном коне с тревожной вестью скакал дядя Серафим с разъезда в Алешино. Заскочив на уличку, он стукнул кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот скорей бежал до председателя, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих темных окон и вызывая своих товарищей.
Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, ввел коня и сам ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком люди.
– Что ты? – спросил его председатель, удивленный таким стремительным напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.
– А то, – сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку, продырявленную дробью и запачканную темными пятнами засохшей крови, – а то, чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу убили.
Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том, что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алешина в город, он шел по лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.
– Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом все ходил по лесу, искал ее, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов мальчишка Петька, который заплутался и забрел в ту сторону.
И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками. И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно: как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов – этот лучший и надежнейший товарищ – позорно скрылся, захватив казенные деньги?
Но тотчас же, объясняя это, из толпы, от дверей послышался надорванный, болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.
– Что Ермолай! – кричал он. – Чье ружье? Все подстроено. Им мало смерти было… Им позор подавай… Деньги везет… Бабах его! А потом – убежал… Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз – не будет… Заберем луг назад… Что Ермолай! Все… все… подстроено!
И тогда заговорили еще резче и громче. В избе становилось тесно. Через распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.
– Это Данилино дело! – крикнул кто-то.
– Это ихнее дело! – раздались кругом разгневанные голоса.
И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие звуки загремели ненавистью и болью. Это обезумевший от злобы, к которой примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.
– Пусть бьет. Не трогайте! – крикнул дядя Серафим. – Пусть всех поднимает. Давно пора!
Вспыхивали огни, распахивались окна, хлопали калитки, и все бежали к площади – узнать, что случилось, какая беда, почему шум, крики, набат.
А в это время Петька впервые за многие дни спал крепким и спокойным сном. Все прошло. Все тяжелое, так неожиданно и крепко сдавившее его, было свалено, сброшено. Он много перемучился. Такой же мальчуган, как и многие другие, немножко храбрый, немножко робкий, иногда искренний, иногда скрытный и хитроватый, он из-за страха за свою небольшую беду долго скрывал большое дело.
Он увидал валяющуюся кепку в тот самый момент, когда, испугавшись пьяной песни, хотел бежать домой. Он положил свою фуражку с компасом на траву, поднял кепку и узнал ее: это была клетчатая кепка Егора, вся продырявленная и запачканная засохшей кровью. Он задрожал, выронил кепку и пустился наутек, позабыв о своей фуражке и о компасе.
Много раз пытался он пробраться в лес, забрать фуражку и утопить проклятый компас в реке или в болоте, а потом рассказать о находке, но каждый раз необъяснимый страх овладевал мальчуганом, и он возвращался домой с пустыми руками.
А сказать так, пока его фуражка с украденным компасом лежала рядом с простреленной кепкой, у него не хватало мужества. Из-за этого злосчастного компаса уже был поколочен Сережка, был обманут Васька, и он сам, Петька, сколько раз ругал при ребятах непойманного вора. И вдруг оказалось бы, что вор – он сам. Стыдно! Подумать даже страшно! Не говоря уже о том, что и от Сережки была бы взбучка, и от отца тоже крепко попало бы. И он осунулся, замолчал и притих, все скрывая и утаивая. И только вчера вечером, когда он по песне узнал Ермолая и угадал, что ищет Ермолай в лесу, он рассказал Ивану Михайловичу всю правду, ничего не скрывая, с самого начала.
16
Через два дня на постройке завода был праздник. Еще с раннего утра приехали музыканты, немного позже должны были прибыть делегация от заводов из города, пионерский отряд и докладчики.
В этот день производилась торжественная закладка главного корпуса.
Все это обещало быть очень интересным, но в этот же день в Алешине хоронили убитого председателя Егора Михайлова, чье закиданное ветвями тело разыскали на дне глубокого, темного оврага в лесу.
И ребята колебались и не знали, куда им идти.
– Лучше в Алешино, – предложил Васька. – Завод еще только начинается. Он всегда тут будет, а Егора уже не будет никогда.
– Вы с Петькой бегите в Алешино, – предложил Сережка, – а я останусь здесь. Потом вы мне расскажете, а я вам расскажу.
– Ладно, – согласился Васька. – Мы, может быть, еще и сами к концу поспеем… Петька, нагайки в руки! Гайда на коней и поскачем.
После жарких, сухих ветров ночью прошел дождик. Утро разгоралось ясное и прохладное.
То ли оттого, что было много солнца и в его лучах бодро трепыхались упругие новые флаги, то ли оттого, что нестройно гудели на лугу сыгрывающиеся музыканты и к заводской площадке тянулись отовсюду люди, было как-то по-необыкновенному весело. Не так весело, когда хочется баловать, прыгать, смеяться, а так, как бывает перед отправлением в далекий, долгий путь, когда немножко жалко того, что остается позади, и глубоко волнует и радует то новое и необычайное, что должно встретиться в конце намеченного пути.
В этот день хоронили Егора. В этот день закладывали главный корпус алюминиевого завода. И в этот же день разъезд № 216 переименовывался в станцию «Крылья самолета».
Ребятишки дружной рысцой бежали по тропке. Возле мостика они остановились. Тропка здесь была узкая, по сторонам лежало болотце. Навстречу шли люди. Четыре милиционера с наганами в руках – два сзади, два спереди – вели троих арестованных. Это были Ермолай, Данила Егорович и Петунин. Не было только веселого кулика Загребина, который еще в ту ночь, когда загудел набат, раньше других разузнал, в чем дело, и, бросив хозяйство, скрылся неизвестно куда.
Завидя эту процессию, ребятишки попятились к самому краю тропки и молча остановились, пропуская арестованных.
– Ты не бойся, Петька! – шепнул Васька, заметив, как побледнело лицо его товарища.
– Я не боюсь, – ответил Петька. – Ты думаешь, я молчал оттого, что их боялся? – добавил Петька, когда арестованные прошли мимо. – Это я вас, дураков, боялся.
И хотя Петька выругался и за такие обидные слова следовало бы дать ему тычка, но он так прямо и так добродушно посмотрел на Ваську, что Васька улыбнулся сам и скомандовал:
– В галоп!
Хоронили Егора Михайлова не на кладбище, хоронили его за деревней, на высоком, крутом берегу Тихой речки. Отсюда видны были и привольные, наливающиеся рожью поля, и широкий Забелин луг с речкой, тот самый, вокруг которого разгорелась такая ожесточенная борьба. Хоронили его всей деревней. Пришла с постройки рабочая делегация. Приехал из города докладчик.
Из поповского сада вырыли бабы еще с вечера самый большой, самый раскидистый куст махрового шиповника, такого, что горит весной ярко-алыми бесчисленными лепестками, и посадили его у изголовья, возле глубокой сырой ямы.
– Пусть цветет!
Набрали ребята полевых цветов и тяжелые простые венки положили на крышку сырого соснового гроба.
Тогда подняли гроб и понесли. И в первой паре нес прежний машинист бронированного поезда, старик Иван Михайлович, который пришел на похороны еще с вечера. Он нес в последний путь своего молодого кочегара, погибшего на посту возле горячих топок революции.
Шаг у старика был тяжелый, а глаза влажные и строгие.
Забравшись на бугор повыше, Петька и Васька стояли у могилы и слушали.
Говорил незнакомый из города, и хотя он был незнакомый, но он говорил так, как будто бы давно и хорошо знал убитого Егора и алешинских мужиков, и их дома, их заботы, сомнения и думы.
Он говорил о пятилетнем плане, о машинах, о тысячах и десятках тысяч тракторов, которые выходят и должны будут выйти на бескрайние колхозные поля.
И все его слушали.
И Васька с Петькой слушали тоже.
Но он говорил и о том, что так просто, без тяжелых, настойчивых усилий, без упорной, непримиримой борьбы, в которой могут быть и отдельные поражения и жертвы, новую жизнь не создашь и не построишь.
И над еще не засыпанной могилой погибшего Егора все верили ему, что без борьбы, без жертв не построишь.
И Васька с Петькой верили тоже.
И хотя здесь, в Алешине, были похороны, но голос докладчика звучал бодро и твердо, когда он говорил о том, что сегодня праздник, потому что рядом закладывается корпус нового гигантского завода.
Но хотя на постройке был праздник, тот, другой оратор, которого слушал с крыши барака оставшийся на разъезде Сережка, говорил о том, что праздник праздником, но что борьба повсюду проходит, не прерываясь, и сквозь будни, и сквозь праздники.
И при упоминании об убитом председателе соседнего колхоза все встали, сняли шапки, а музыка на празднике заиграла траурный марш.
…Так говорили и там, так говорили и здесь потому, что и заводы, и колхозы – все это части одного целого.
И потому, что незнакомый докладчик из города говорил так, как будто бы он давно и хорошо знал, о чем здесь все думали, в чем еще сомневались и что должны были делать, Васька, который стоял на бугре и смотрел, как бурлит внизу схватываемая плотиной вода, вдруг как-то особенно остро почувствовал, что ведь и на самом деле все – одно целое.
И разъезд № 216, который с сегодняшнего дня уже больше не разъезд, а станция «Крылья самолета», и Алешино, и новый завод, и эти люди, которые стоят у гроба, а вместе с ними и он, и Петька – все это частицы одного огромного и сильного целого, того, что зовется Советской страной.
И эта мысль, простая и ясная, крепко легла в его возбужденную голову.
– Петька, – сказал он, впервые охваченный странным и непонятным волнением, – правда, Петька, если бы и нас с тобой тоже убили, или как Егора, или на войне, то пускай?.. Нам не жалко!
– Не жалко! – как эхо, повторил Петька, угадывая Васькины мысли и настроение. – Только, знаешь, лучше мы будем жить долго-долго.
Когда они возвращались домой, то еще издалека услышали музыку и дружные хоровые песни. Праздник был в самом разгаре.
С обычным ревом и грохотом из-за поворота вылетел скорый.
Он промчался мимо, в далекую советскую Сибирь. И ребятишки приветливо замахали ему руками и крикнули «счастливого пути» его незнакомым пассажирам.
1931
Поезд
Железнодорожники. Город Энгельс. 1933 год
Паровоз Од-759 в депо Аткарск. 1929 год
Железнодорожники
Машинист паровоза
Кочегар
Стрелочник – железнодорожная профессия, связанная с обслуживанием стрелочного перевода (устройства соединения путей, которое предназначено для перевода подвижного состава с одного пути на другой)
Пусть светит
Отец запаздывал, и за стол к ужину сели трое: босой парень Ефимка, его маленькая сестренка Валька и семилетний братишка по прозванию Николашка-баловашка.
Только что мать пошла доставать кашу, как внезапно погас свет.
Мать из-за перегородки закричала:
– Кто балуется? Это ты, Николашка? Смотри, идоленок, добалуешься!
Николашка обиделся и сердито ответил!
– Сама не видит, а сама говорит. Это не я потушил, а, наверное, пробки перегорели.
Тогда мать приказала:
– Пойди, Ефимка, притащи из сеней лестницу. Да поставь сначала сахарницу на полку, а то эти граждане в темноте разом сахар захапают.
Вышел Ефим в сени, смотрит: что за беда? И на улице темно, и на станции темно, и кругом темно. А тут еще небо в черных тучах и луна пропала.
Забежал Ефим в комнату и сказал:
– Зажигайте, мама, коптилку. Это не пробки перегорели, а, наверное, что-нибудь на заводе случилось.
Мать пошла в чулан за керосином, а Ефимка, разыскивая сапоги, торопливо полез под кровать. Левый сапог нашел, а правый никак.
– Наверное, это вы опять куда-нибудь задевали? – спросил он у притихших ребятишек.
– Это Валька задевала, – сознался Николашка. – Она стащила сапог за печку, воткнула в него веник и говорит, что это будет сад.
– Ефимка, а Ефимка, – тревожным шепотом спросил Николашка, – что это такое на улице жужукает?
– Я вот вам пожужукаю, – ответил Ефимка. И, выкинув из сапога березовый веник, он с опаской сунул руку внутрь голенища, потому что уже однажды эта негодница Валька, поливая свой сад, вкатила ему в сапог целую кружку колодезной воды. – Я вот ей хворостиной пожужукаю!
Но тут и он замолчал, потому что услышал сквозь распахнутое окно какое-то странное то ли жужжание, то ли гудение. Он натянул сапоги и выскочил из комнаты. В сенях столкнулся с матерью.
– Ты куда? – вскрикнула мать и крепко вцепилась в его руку мокрыми от керосина пальцами.
– Пусти, мама! – рванулся Ефимка и выбежал на крыльцо.
Оглянувшись, он торопливо затянул ремень, надел кепку и быстро побежал темной улицей через овражек, через мостик в гору – в ту сторону, где стоял их небольшой стекольный завод.
В сенях что-то стукнуло. Кто-то впотьмах шарил рукой по двери.
– Кто там? – спросила мать, а Валька и Николашка подвинулись к ней поближе.
– Не спишь, Маша? – послышался дребезжащий старческий голос.
И тогда мать узнала, что это соседка Марфа Алексеевна.
– Какой тут сон, – быстро заговорила обрадованная мать. – И свету нет, и аэроплан гудит, и самого нет. А тут еще Ефимка так и рванулся из рук, как будто бы его кипятком ошпарили.
– Комсомольцы, – с грустью проговорила бабка.
Слышно было, как отодвинула она табуретку и положила руку на клеенчатый стол.
– Вот так и у меня Верка, как потух свет да услыхала она, что гудит, кинулась сразу к двери. Я ей говорю: «Куда ты, дура?.. Ну мужики, ну парнишки… А ты ведь еще девчонка… Шестнадцать годов». А она постояла, подумала. «Бабуля, говорит, не сердись. Это белый аэроплан. Это тревога. У нас сбор… У меня там товарищи». Схватила в сенях с гвоздя сумку да как кошка прыгнула. Вот, Маша! Только я ее и видела.
– Сумку-то какую взяла? – спросила мать.
– А бог ее знает! Недавно притащила, сначала в комнате повесила. Да я сказала: «Убери, Верка, в сени, а то вся квартира карболкой пропахнет».
– Это военно-санитарная сумка, – вставил Николашка. – Это когда пробьет человека пулей или рванет его бомбой, вот тогда из этой сумки достают и завязывают. Я уже все узнал.
– Ты да не узнаешь! – вздохнула мать и, услышав, как загромыхал он табуреткой, спросила: – Ну и куда ты, Николашка, лезешь? Ну и что тебе не сидится? Только Валька задремала, а он – грох… грох…
– Мама, – отодвигаясь от подоконника, уже тише спросил Николашка, – а что это такое далеко бубухает: бубух да бубух?
– Где, паршивец, бубухает? – тихо переспросила вздрогнувшая мать.
И от этих глупых Николашкиных слов руки ее ослабли, а маленькая спящая Валька показалась ей тяжелой, как большой камень. Она подвинулась к окошку.
И точно, как порывы шального ветра, как отголоски уже недалекой грозы, что-то вздрагивало, затихало, но это был не ветер и не гроза, это глухо и часто бабахали боевые орудия.
…Чем ближе подбегал Ефим к заводу, тем чаще и чаще попадались ему торопящиеся люди, хлопали калитки, громыхали ворота и тарахтели телеги. Поднимаясь в гору, он нагнал комсомолку Верку.
– Бежим скорее, Верка. Ты не знаешь, где это бабахают?
– Погоди, Ефим! Подержи-ка сумку. Я чулок поправлю. Я уже спать собралась, вдруг – гудит. Насилу от бабки вырвалась.
– Что чулок, – ответил Ефим, забирая пахнувшую лекарствами сумку. – Что чулок! У меня и вовсе один сапог на босу ногу. Скорей бежим, Верка.
У поворота они столкнулись с двумя. Один был незнакомый, длинный, с винтовкой, другой – без винтовки, с наганом.
И тот, который с наганом, был член ревкома Семен Собакин.
– Стойте, – приказал Собакин. – Вы куда? На сбор? Там пока и без вас обойдутся. Бегите скорее на перекресток Малаховской дороги. Сейчас пойдут подводы для беженцев. Сидите, дежурьте и считайте. Пятнадцать подвод сразу на Верхние бугры, и пусть ждут у школы. Десять – по Спасской в самый конец. А все остальные к ревкому.
– Дай винтовку, Собакин, – попросил Ефим. – Раз я дежурный, то давай винтовку.
– Дай ему, Степа, – обернулся Собакин к своему длинному сутулому товарищу.
– Не дам, – удивленно и спокойно ответил товарищ. – Вот еще мода!
– Дай, а я на сборе сейчас же скажу, чтобы тебе другую выдали.
– Не дам! – уже сердито ответил товарищ. – Другая то ли еще будет, то ли нет. А эта на месте. – И, хлопнув ладонью по прикладу, он ловко закинул винтовку через плечо.
– Ну, хоть штык дай, – рассердился торопящийся Собакин.
– Это дам, – согласился товарищ.
И, сняв с пояса, он протянул Ефиму тяжелый немецкий штык в блестящих ободранных ножнах.
– Как бритва, – добродушно сказал он нахмурившемуся Ефиму. – Сам своими руками целый час точил.
…Они добежали до перекрестка темной и пустой дороги.
– Сядем под кустом, – тихо сказал Ефим. – Заодно я в сапог травы натолкаю, а то как бы и вовсе не сбить ногу без портянки.
Свернули и сели. Ефим сдернул сапог и, ощупав рукою траву, спросил:
– А что, Верка, нет ли у тебя в сумке широкого бинта или марли? Тут не трава, а кругом сухая полынь.
– Вот еще, Ефимка! И бинт есть, и марля есть, только я не дам: это для раненых, а не на твои портянки.
– Пожалела, дуреха, – рассердился Ефим и, осторожно ступая, пошел в кусты.
Он ожег руку о крапиву. Наколол пятку колючкой. Наконец, нащупав большой лопух, он сел на землю и стал завертывать босую ногу в широкие пыльные листья.
Он обул сапог и задумался. Еще только позавчера он спокойно шел по этой дороге. Вот так же булькал ручей. Вот так же тихо насвистывала пичужка. Но не грохали тогда орудия. Не полыхало на черном небе зарево, и не гудел издалека тяжелый церковный колокол: доон!.. доон!..
– Казаки, – пробормотал он, вспомнив клубные плакаты, – белые казаки.
И вдруг, как будто бы только сейчас, впервые за весь вечер, он по-настоящему понял, что это уже не те безвредные намалеванные казаки, что были приляпаны вместе с плакатами на стенах ревкома и в клубе, а что это мчатся живые казаки на быстрых конях, с тяжелыми шашками и с плетеными нагайками.
Он вскочил и пошел к Верке.
– Верка, – сказал он, крепко сжимая ее руку, – ты что? Ты не бойся. Скоро пойдем на сбор, там все наши.
– Дай ножик, Ефимка. Почему ты так долго?
– На, возьми, – и Ефим протянул ей холодный маслянистый клинок немецкого штыка.
В темноте что-то хрустнуло и разорвалось.
– Бери, – сказала Верка. – Завернешь ногу, лучше будет. Слышишь, стучит? Это, кажется, наши подводы едут.
– Вот глупая! – выругался Ефим, почувствовав, как вместе с клинком она сунула ему в руку что-то теплое и мягкое. – Вот дура. И зачем ты, Верка, свой шерстяной платок разрезала?
– Бери, бери. На что он мне такой длинный? А то собьешь ногу… Нам же хуже будет.
Пятнадцать подвод пошли на Верхние бугры. Десять – до конца Спасской. Но последние подводы сильно запаздывали. И только к полуночи позабытые всеми Ефим и Верка вернулись к ревкому.
Орудия гремели уже где-то совсем неподалеку. Вблизи загорелась старая деревня Щуповка. Свет опять погас.
Захлопывались ставни, запирались ворота, и улицы быстро пустели.
– Вы что тут шатаетесь? – закричал появившийся откуда-то Собакин.
– Собакин! Чтоб ты сдох! – со злобой крикнул побелевший Ефимка. – Кто шатается? Где отряд? Где комсомольцы?
– Погоди, – переводя дух, ответил узнавший их Собакин. – Отряд уже ушел. Вы с подводами? Берите две подводы и катайте скорее на Песочный проулок. Там остались женщины и ребята. Сейчас Соломон Самойлов прибегал. Все уехали, а они остались. Оттуда поезжайте прямо к новому мосту. За мостом сбор. Дальше – на Кожуховку. А там наши.
Собакин быстро кинулся прочь и уже откуда-то из темноты крикнул Ефиму:
– Смотри… ты… боевой! Вы отвечать будете, если беженцы с проулка не попадут на место.
– Верка, – пробормотал Ефим, – а ведь это наши остались. Это Самойловы, Васильевы, мать с ребятами, твоя бабка.
– Бабке что? Она старая, ей ничего, – шепотом ответила Верка. – А Самойловым плохо, они евреи.
Крепко схватившись за руки, они побежали туда, где только что оставили две подводы. Но, сколько они ни бегали, сколько ни кричали, подводчик как провалился.
– Едем сами, – решил Ефим. – Прыгай, Верка. А ждать больше некогда.
…На повороте они чуть не сшибли женщину. В одной руке женщина тащила узел, другою держала ребенка, а позади нее, всхлипывая, бежали еще двое.
– Ты, куда, Евдокия? Это за вами подвода! – крикнул Ефим. – Стой здесь и никуда не беги. А мы сейчас воротимся.
Еще не доезжая до дома, он услышал крики, плач и ругань.
– Соломон, где ты провалился? – закричала старая бабка Самойлиха. И с необычайной для ее хромой ноги прытью она вцепилась в Ефимкину телегу.
– Это я, а не Соломон, – ответил Ефим. – Тащите скорее ребят и садитесь.
– Ой, Ефимка! – закричала обрадованная мать.
И тотчас же бросилась накладывать на телегу мешки, посуду, корзинки, ребят, подушки, все в одну кучу.
– Мама, не наваливайте много, – предупредил Ефим. – На дороге еще тетка Евдокия с ребятами.
– Соломон где? – уже в десятый раз спрашивала Самойлиха. – Он побежал лошадей доставать. Куда же без Соломона?
– Не видел я Соломона. Это мои подводы, – ответил Ефим, и, забежав во двор, он отвязал с цепи собачонку Шурашку.
Вернувшись к первой подводе, он увидел, что мать взваливает ножную швейную машину.
– Мама, оставьте машину, – попросил Ефим. – Где же место? Ведь у меня на дороге еще тетка Евдокия с ребятами.
– Что, Евдокия?.. Я вот тебе оставлю! – угрожающе и тяжело дыша, ответила мать. – Я тебе, дьяволу, покажу, как бегать… – И, кроме машины, она бухнула на телегу помятый медный самовар.
– Бросьте машину! – с внезапной злобой вскрикнул Ефимка. И, вскочив на телегу, одним пинком он сшиб самовар, потом рванул за край машину и сбросил ее на дорогу.
– Верка! – крикнул он, отталкивая оцепеневшую мать. – Бери вожжи. Сейчас трогаем.
Трах-та-бабах!.. – грохнуло где-то уже совсем неподалеку.
– Соломон! – застонала старуха Самойлиха. – Как же мы без Соломона?
– Некогда Соломона… Найдется… Не маленький… Верка, поехали.
Трах-та-бабах!.. – грохнуло где-то еще ближе.
Быстро захватив на перекрестке Евдокию Васильеву с ребятишками, Ефим с силою ударил вожжами.
И тогда обе телеги, гремящие чайниками, корзинами, кастрюлями, жестянками, рванулись вперед по пыльной опустевшей дороге.
Трах-та-бабах!.. – ударило еще три раза подряд.
Ошалелые кони шарахнулись в сторону. Собачонка Шурашка метнулась в проулок. А Ефимка рванул вправо, потому что возле нового моста уже загорелась разбитая снарядами ветхая извозчичья халупа.
У противоположной окраины поселка кое-как они перебрались через старый, прогнивший мостик… Когда они очутились на другом берегу, то мать замолчала, бабка заплакала, Евдокия перекрестилась, а Ефимка сразу же круто свернул в лес.
Дорога попалась узкая и кривая. Близилось утро, но в лесу было еще так темно, что только по стуку колес Ефимка угадывал, что вторая подвода идет следом.
Ефим подстегнул коня, и телеги выкатили на просторную светлеющую опушку.
И тут Ефим понял, где они. Кожуховка-то, в которую собирались отряды и беженцы, была где-то далеко, влево за лесами, а впереди совсем близко дымило трубами уже проснувшееся село Кабакино. Но, угадав, куда они выехали, Ефим вовсе не обрадовался. Он попридержал коня и задумался.
– Кабакино, – тихо сказал он Верке, показывая рукою на окутанное туманами серое и угрюмое село.
– Что ты? – испуганно переспросила Верка.
– Оно самое. Видишь, колокольня с золоченым крестом. Это ихняя, другой нет.
– Куда, Господи, занесло! – в страхе сказала мать. – Что же мы теперь делать будем, Ефимка?
– А я почем знаю, – сердито ответил Ефимка, очищая кнутом замазанные дегтем сапоги. – То ругаться, а теперь – что, что? Подержи-ка вожжи, Верка.
Он спрыгнул и пошел к опушке. У опушки остановился и стал присматриваться: нет ли другой дороги, чтобы миновать стороною это опасное село.
Это было село богатых садоводов, то самое знаменитое Кабакино, в котором полгода тому назад погиб весь первый взвод Тамбовского продотряда и возле которого только две недели тому назад разбили бомбами легковую машину губпродкома. И теперь, когда кругом шныряли прорвавшиеся через фронт казаки, чего хорошего могли ожидать беженцы на этом незнакомом пути?
Но влево никакой дороги не было.
И вдруг Ефимка увидел, как со стороны Кабакина выезжают навстречу три подводы, а сбоку подвод гарцует на конях кучка черных всадников. Тогда, отскочив назад и низко пригибаясь, как будто бы кто-то ударил его палкой по животу, Ефимка помчался к подводам.
Он схватил за узду и круто заворотил телегу.
– Гони, Верка! Да замолчите, чтобы вы сдохли! – крикнул он, услыхав, как дружно заорали разбуженные рывками и толчками ребята.
И, подскакивая на выбоинах и ухабах, обе подводы покатили назад. Так катили они долго, Ефимка молча нахлестывал измотавшегося коня и оборачивался по сторонам, отыскивая, куда бы свернуть с дороги.
Наконец, он заметил маленькую тропку.
…Задевая за пни и корни, подводы тихо подвигались по узенькой кривой тропинке. Иногда деревья склонялись так низко, что дуги лошадей с шорохом цеплялись за спутанные ветви.
Давно уже и далеко позади простучали и стихли колеса кабакинских подводчиков, но беженцы шаг за шагом всё глубже и глубже забирались в чащу леса.
Наконец, ветви раздвинулись. Сверкнуло солнце. И подводы тихо въехали на маленькую круглую поляну.
Здесь тропка оканчивалась. Здесь нужно было остановиться, отдохнуть и подумать, что же делать дальше.
Остановились и стали разбираться
– Доехали, Верка, – невесело сказал Ефим, бросая вожжи и устало подсаживаясь на сухое трухлявое бревно.
Они молча посмотрели друг на друга.
Лицо Ефимки горело и было в красных пятнах, как будто бы он только недавно упал головой в крапиву. Рубаха – в пыли, сапоги – в грязи. И только ободранные ножны штыка у пояса сверкали на солнце, как настоящие серебряные.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.