Электронная библиотека » Аше Гарридо » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 14:20


Автор книги: Аше Гарридо


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Каспер

Сколько себя помнил, он мастерил кукол – из любого добра, что ни попадет под руку. Не постоянно, но рывками, запоями. Они не задерживались дома, расходясь по друзьям. Изредка он делал куклу в подарок специально – с такими легче было расставаться. Те же, кто оставался в доме, какое-то время нежно любимые висели на стене, приколотые к обоям швейными булавками, потом оказывались заброшенными в небрежении в дальнем шкафу, нижнем ящике стола, застревали между папками и старыми журналами в секретере.

Ему советовали делать кукол на продажу – он соглашался, но так и не смог. Ему казалось, что они слишком наспех сделаны. Не так, как делают кукол на продажу, а как рисуют набросок, торопясь уловить ускользающую жизнь, которую легче передать малым количеством точных штрихов, чем подробным выписыванием деталей.

Но ему говорили, что его куклы прекрасны. Что они – не просто так.

Он и верил и не верил, зная, как небрежно приметаны с изнанки все детали, зная, что если отвести шерстяные нити, изображающие волосы, от лица «манюни» – станут видны узелки и стежки, да еще черными нитками, потому что белая катушка в момент вдохновения оказалась чёрт-те где, видимо в другой комнате или, может быть, на кухне – кто б ее искал?

Ни выкроек, ни прикидок заранее – никогда. Он ловил жизнь непосредственно из лоскутов, протягивая их между пальцами, укладывая так и эдак, резал криво, стегал широко, наскоро пряча неровные края и подтягивая стежками то, что торчало не на месте. Глаза он делал из круглых черных блесток. Этого добра у него было много: когда-то ими была обшита повязка на голову, ее еще мать мастера носила в молодости. В детстве ему досталось за распотрошенную просто так повязку. Под плотной чешуей зеркально-черных блесток оказалась капроновая сеточка. Это было давно. Потом блестки пригодились ему – он покупал другие, но с новыми, купленными в магазине, ничего не вышло. Манюни получались только с теми, старенькими, покрытыми уже по затускневшей поверхности тоненькими трещинками.

Мастер пришивал глаз черной ниткой, несколькими стежками-лучиками, и они вдруг оказывались распахнутыми ресницами вокруг блестящего зрачка. Рот мастер делал по-разному. Иногда даже просто подрисовывал фломастером улыбку, а то пришивал одну под другой две красные бисеринки – получались прелестные губки бантиком. Брови мог нарисовать, мог и вышить. Волосы нарезал из шерстяной пряжи и прядь за прядью пришивал к затылку. Мог оставить свободно болтаться по сторонам манюниного лица, мог с помощью ниток закрепить в умопомрачительной прическе. Пряжу выискивал в секондах – разрозненные моточки самых неожиданных цветов, и стоят совсем дешево. По секондам же – в ящиках с откровенным тряпьем – собирал лоскуты. Для того, чтобы наряжать своих манюнь, выманивал и выклянчивал вышедшую из моды бижутерию у всех подруг и подружек. Как-то так из ничего собиралась красавица-манюня. Отдавая в хорошие руки, он целовал ее и наказывал вести себя хорошо и принести удачу в новый дом.

Еще он делал арлекинов и пьеро, ангелов, принцев в кольчуге, связанной на спицах из тонкой медной проволоки.

И однажды он сделал Каспера.

Каспер был набит обрезками ажурных колготок тогдашней подруги мастера, и от этого натура его была нежной, ранимой и художественной. Это сразу было заметно по взгляду его широко расставленных глаз, которые мастер наметил двумя перекрещенными стежками черного шелка. Алым шелком он вышил Касперу застенчивую улыбку. Руки и ноги у Каспера были длинные и тонкие, очень гибкие – из Каспера, будь он человеком, вышел бы непревзойденный танцор или гимнаст. Мастер одел его в пестрое трико, как у арлекина, а красные туфли с длинными носками украсил большими желтыми бусинами, будто бубенцами.

Мастер раздумывал, не подарить ли Каспера подруге на Новый год или день рожденья, но как-то неохотно раздумывал. Это всегда так бывало: расстаться с только что законченной куклой было выше его сил. Вот если бы Каспер сразу был задуман, как подарок, тогда другое дело… А Каспер был задуман просто как Каспер, он скорее даже сам придумался, мастер просто выпустил его наружу при помощи лоскутов и ниток.

Тем более, подруге Каспер не понравился: какой-то нылый, сказала она. Мастеру стало обидно за Каспера, но он ничего не сказал. С этой подругой спорить себе дороже было.

Так Каспер висел на стене, а подруга приходила почти каждый вечер, фыркала и советовала мастеру убрать подальше это убожество и не позориться. Мастер не спорил, но Каспера не убирал.

Может быть, лучше убрал бы. Может быть, ничего бы и не случилось.

А так Касперу было очень обидно. Мастер часто приписывал куклам свои чувства, и по его разумению Касперу было очень обидно, а мастеру было очень неловко перед ним. И постепенно, совсем по другим поводам, он стал часто спорить с подругой, все чаще и чаще, даже – и особенно – когда и повода-то никакого не было. А подруга стала появляться все реже и реже, наконец, совсем редко, а потом они очень громко поругались. Они и раньше ругались, и тогда подруга не приходила пару дней, а потом мастер сам ее приводил. А теперь он не привел ее.

Вот так, брат Каспер, сказал он. Вот так-так.

А Каспер молчал: что тут скажешь? Он чувствовал себя очень неловко, ведь это из-за него мастер поссорился с подругой. Ему даже стыдно было радоваться, что она больше не придет и не станет высмеивать его длинные конечности, рот до ушей (а как раз ушей-то у него и не было) и нелепые крестики вместо глаз (и прекрасно все видно!).

У мастера начался очередной период одиночества, а он их переносил с трудом, на грани депрессии. Вот, брат, говорил он Касперу, совсем не умею жить один. Плохо мне.

И от нечего делать стал разговаривать с Каспером. Так, между делом, обсуждал с ним, что приготовить поесть, если не из чего, – но вдвоем они непременно что-нибудь придумывали, ведь Каспер понимал, что мастеру есть необходимо.

Устраиваясь в кресле или на диване почитать хорошую книгу, мастер брал Каспера к себе: на колени, или прислонял спиной к животу, чтобы ему было видно. Вместе они слушали музыку и смотрели телевизор.

Надо же, говорил мастер, с тобой всё гораздо терпимее.

Но рано или поздно такие периоды заканчивались, потому что мастер на самом деле не мог жить один, и тот, кто присматривает за такими, как он, обязательно посылал ему человека, чтобы пережить еще часть жизни.

На этот раз их было двое. Мастер пришел домой с двумя очень милыми девушками. Одна была блондиночка, с застенчивой улыбкой, как у Каспера, и близорукими глазами, стеснявшаяся очков и почему-то не носившая линзы. Вторая была, представьте себе, дальнозоркой, и носила очки в элегантной оправе, и вся была эдакая… Волосы она красила в темные тона с какими-то особенно шикарными отливами и пользовалась яркой помадой, и все это ей шло чрезвычайно. Каспер для себя назвал их милочкой и красавицей, и мастер тоже – как-то они уже совпадали в мыслях…

Милочка очень смущалась, но смотрела на мастера очарованным взглядом. И Каспер ей сразу понравился, такой славный, открытый весь и очень нежный. Беззащитный такой.

Мастеру тоже больше нравилась милочка, а красавица просто была ее подругой, поэтому некоторое время приходила в гости вместе с милочкой, а потом перестала приходить.

Ну что ты, глупыш, утешал мастер. Не придет она – зачем мы ей? Такая она вся, вся такая! Смотри, какая милочка у нас добрая, какая ласковая, заботливая, готовит как – не то что мы с тобой! По-настоящему. И котлетки умеет, и борщ, и блины. А чего не хватает – с собой приносит. И что ей туда-сюда с пакетами таскаться? Пусть уже у нас живет?

Пусть, соглашался Каспер, но шелковые крестики подмокали – совсем чуть-чуть, незаметно.

Что же делать, что же делать, терзался мастер, ведь я – вот, живой, сам себе человек, а он только через меня и может жить. И надо же! – я сам ее сюда привел.

Ничего, говорил Каспер. Ничего. Я же… я же не настоящий.

Маленький ты мой, да ты в сто раз настоящей ее, она же кукла самоходная, ну что ты…

Ничего.

Потом у милочки был день рожденья, и она отмечала его у мастера. И пригласила свою единственную, с раннего детства, подругу. Ту самую. Красавицу.

Каспер встретил ее огромной улыбкой и букетом фиалок, которые мастер устроил ему в сложенные руки. И красавица подошла и взяла у него из рук фиалки и поцеловала в середину лица, потому что носа у Каспера не было.

Ничего так посидели: попили красного вина и чая, поели пирога и печенья, испеченных милочкой. Мастер рассказывал очень смешные анекдоты. Все смеялись. Красавица подарила милочке тушь для ресниц. Милочка смущалась, как всегда, а потом побежала с зеркальцем на кухню – пробовать.

Они остались втроем. Пойду, помогу ей, сказала красавица.

Подождите.

Да?

Хотите, я…

Иди сюда, у меня не получается! – позвала из кухни милочка.

Извините, сказала красавица.

Ну вот…

Потом они пришли обе – красивые-красивые. У милочки глаза стали в пять раз больше, и губы она накрасила красавицыной помадой. Да ты у меня красавица, сказал мастер. Но для Каспера было не так.

Давайте танцевать, сказала красавица, даром я, что ли, кассеты принесла? Давайте мамба намба!

И они стали танцевать, а Каспер смотрел на них из кресла. Ему тоже хотелось танцевать, чтобы красавица увидела, какие у него необыкновенно гибкие руки и ноги, и как чутко он ловит ритм. А еще бы медленный…

И мастер посмотрел на него и пригласил красавицу на медленный танец, и поставил любимую касперову стрейнджерз ин зэ найт. Еще, просил его Каспер, еще! И мастер танцевал и танцевал с красавицей, не выпускал ее из рук, и еще долго не отпускал из гостей, так что автобусы уже не ходили, и пришлось ловить мотор. Когда он пошел ее провожать, он оглянулся на Каспера и сказал: хотите, подарю его вам.

Ну что вы! Он очень милый, но куда же я его?

На стену. Или на подушку. Он очень мягкий.

Я уже не маленькая, важно ответила красавица. А на стене у меня он смотреться не будет. И не в стиле совсем. Спасибо, не надо.

Видишь, я сделал все, что мог.

Спасибо.

Когда мастер вернулся, милочка плакала, заливалась слезами. Мастер попытался ей все объяснить. Она не поверила. Ты совсем свихнулся со своими лоскутнями. Устроился бы лучше на работу. Так я и поверила. Конечно. На нее все мужики западают. А ты со мной только потому, что она на тебя и внимания не обращает.

Да нет же! Ты самая милая!

Вот-вот. Милая. Всего-то.

Да я же люблю тебя.

Что ж ты раньше не говорил? Только сейчас. Все, нечего мне мозги пудрить. Не маленькая.

Ну все, хватит, взорвался мастер. Это он на Каспера закричал. Хватит. У тебя внутри – старые рваные колготки, я сам тебя сшил, и не очень хорошо к тому же. Все наружу. Иди-ка сюда. И мастер булавками приколол его на место, на стену.

А милочка… ну, она ведь тоже любила мастера, и дала себя утешить, и Каспер со стены смотрел на то, как сползало, сползало и наконец сползло на пол одеяло, смотрел и смотрел, потому что, приколотый булавками к стене, не мог ни отвернуться, ни закрыть глаза.

Но боль боли рознь, и боль от булавок, когда их, вонзенные в затылок, и руки, и ноги, приходится выдирать из обоев, все же легче перенести, чем ту, которая терзала колготочное нутро. Под утро милочка спросила, что это, как бубенчики звенят? Ой, это здесь, что это, мама! Мастер приподнялся – только тень метнулась в темном коридоре, лязгнул замок.

Вот паршивец! Мастер прыгал на одной ноге, не попадая в джинсы, и бормотал: свихнулся, да? я же говорил!

Лифт еще не работал, и мастеру пришлось бегом по лестнице с девятого этажа – спросонок чуть ноги не переломал. Каспера он нашел перед подъездом, в луже. Он лежал вниз лицом и вокруг его головы покачивались синеватые бензиновые круги – колеблющимся нимбом. Видимо, он выбросился с балкона: на некоторых этажах двери на общий балкон давно и окончательно были сломаны.

Тоже мне, Анна Каренина, почему-то сказал мастер и вынул Каспера из лужи. Он был мокрый насквозь, грязная вода текла с него ручьями. Живой? Каспер кивнул и всхлипнул. То-то же. Ну и что мне теперь с тобой делать? Может быть, я еще уговорил бы ее взять тебя – лежал бы где-нибудь на шкафу в чемодане. Хотя, конечно, какие у нее чемоданы на шкафу… А теперь? Мастер ощупал голову Каспера – вода потоками излилась из покривившихся крестиков-глаз. Маленький мой… И – что было делать? – мастер прижал его к голой груди, потому что когда человек страдает, нужно прежде утешить, а потом мыть и сушить. Хотя… Мастер подумал, что мытье и сушение сами по себе – процедуры приятные и утешительные, и потому решительно направился домой – вверх по лестницам девяти этажей.

Ты же человек, говорил ему мастер, выставив из ванной всхлипывающую милочку. А раз человек – обязан терпеть, даже когда терпеть невмоготу. Нечего унижаться. Глаза не щиплет? Терпи. Да кто она такая, чтобы ты из-за нее – в грязную лужу?

Я хотел умереть.

Не выйдет.

За что? Разве ты не можешь меня распороть?

Что? Урод несчастный. Ни за что на свете. Подожди. Я тебе скажу страшную вещь. Это только еще первая любовь – мы все через это проходим. Тебе еще любить и любить… Как кого? Откуда я знаю? Я мог бы сделать для тебя манюню, но, во-первых, тебя это не устроит, правда? Во-вторых, не знаю, выйдет ли еще такое чудо. И в-главных, нельзя же создавать человека, не оставляя ему выбора. Да и ты ведь не кукла, и не куклу хочешь любить.

Так, а теперь придется повисеть вот здесь, пока вода стечет, а потом положим тебя на батарею…

Что значит, зачем ты меня сделал? Что значит, ненавижу? Я тоже так умею говорить, когда совсем плохо…

Эй, что это в тебе ворошится? Так… так-так… милый, да никак у тебя завелось сердечко… Живи.


(– Каси, знаешь, я должна тебе сказать… Может быть, ты даже разговаривать, даже видеть меня после не захочешь, но я не могу… Я хочу, чтобы все было честно. Между нами такое… Я не думала, что любовь – это так. Вот так. Понимаешь?

– Не говори ничего, не надо. Если ты так боишься, не говори. Зачем? Что угодно, все-все, что угодно, скажи – и ничего не изменится. Это не я тебя люблю, это не ты меня любишь, это сама любовь в нас.

– В тебе – да. А во мне что… Я тебе скажу.

– Ты дрожишь вся.

– Я скажу! Я должна тебе признаться. У меня сердца нет. У меня внутри…

– Рваные колготки? – обрадовался Каспер.

– Нет, – растерялась она и беспомощно захлопала ресницами. – Синтепон от старой куртки…)

Здравствуй, Валерк

Вот пишу. Все так как-то странно. Даже слов не собрать. Как об этом говорить, еще совсем непонятно, наши, кто остался, смотрят только друг на друга и молчат. И глаза у всех плоские, одинаковые.

В воздухе какие-то хлопья. Ветра нет, кончился, и они падают, падают, кружатся – днем темно-серые и светятся в темноте. Я боюсь их трогать, хотя это, наверное, уже не важно. Да?

Как у вас там? Так я и не побываю в Киеве. Уже нет.

Помнишь, хотели встретиться в октябре? А потом не сложилось. И все теперь. А так хотелось на тебя хоть раз посмотреть живьем – спорить с тобой интересно, и теперь признаюсь, что ты меня по всем пунктам на лопатки уложил, только это еще не значит переубедить. Представляю, что ты сейчас сказал бы мне про «доброго боженьку». А что я тебе отвечу? Что все это давно было обещано? И что мы, рассчитанные на вечность, не должны этого бояться? Что это не конец? Что все только начинается? Пустые слова. Да?

Ты извини, если ошибок много, ни фига ж не видно, экран черный. Наощупь пишу. Клава щелкает так привычно, успокаивает.

Да понимаю я, понимаю, что ты это письмо не получишь. Понимаю. Тут вообще все электричество… В холодильнике темно и душно. Что-то капает с полок. Пахнет нехорошо. В магазине уже ничего нет. Пока там стреляли, духу не хватило, а сейчас уже без толку. Только мертвые люди. И в «Александре». И в круглосуточном. Про супермаркеты я и думать не хочу. Угораздило же меня подсесть на эту диету – ни крупы теперь в доме, ни картошки. А мясо протухнет. Если только никто не придет за ним. Знаешь же, какая у меня дверь. А, ну откуда! Так дверь у меня на честном слове держится – пару раз приходилось выламывать, когда ключ терялся, а еще раз выломал сосед, когда мы его залили. Так руки и не дошли хорошую дверь поставить. Теперь уже не важно. Знаешь, как смешно теперь думать обо всем, что так долго и надолго откладывалось, за что годами мучила совесть. Ну, была бы у нас новая стальная дверь. И что? А еще – правильно, что за квартиру не платили. Хоть пожили на эти деньги. А теперь все равно – пропало все.

Думаю, может, выложить мясо на лестницу, пусть берут? Спасти оно меня не спасет. А убьют за него запросто. Как ты думаешь? Хотя смешно сейчас бояться, что убьют. Уже всех убили.

Но не хочется грубости, понимаешь?

А ты, может быть, уже кружишься этими хлопьями и залетаешь в окно. А я тебе пишу.

Так хотелось пройтись с тобой по Крещатику. Сколько раз по ночам, пока не засну: а как бы ты меня встречал на вокзале, а как бы мы узнали друг друга? И что написать тебе: на мне будут черные джинсы и серая куртка, и смешная такая шапочка, то ли под летчика, то ли под танкиста… Мне казалось – начинаю в тебя влюбляться. Вслепую. Издалека. Вечно мне нужно было что-нибудь недосягаемое. Всегда так бывало: влюблюсь, – и не дай Бог, человек мне ответит чем-нибудь тем же. За что только ни прячусь, начиная с религии. Грех ведь. Как та улитка, тут же рожки втяну – и не надо мне оно. Мне вообще нравилось сравнивать себя с улиткой, потому что рюкзак был моим домом-на-спине, только вот до тебя мы доехать не успели, а как жаль. Ты едва ли влюбился бы в меня («как умный человек может быть христианином?»), да и мою влюбленность не стоит всерьез воспринимать, особенно теперь. Вот теперь у меня действительно серьезная отговорка: конец света – какая уже любовь!

Валерк, Валерка. Валерочка. Не стесняюсь. Чего теперь стесняться? Чего стесняться человека, который уже лежит на подоконнике толстым слоем пепла и залетает, и ссыпается, стекает на пол. Чего стесняться человеку, которого уже убили, так нелепо, так случайно, в такой большой толпе. Валерочка. Валера. И все.

Чего я тогда пишу, спросишь ты? Не знаю. Я не знаю. А что еще делать? Воды нет. В кране нет. А в Преголе она знаешь, какая? Конечно, это уже неважно. Пока оставались яблоки, ничего. А теперь придется пить из Преголи. И как хочется пить, когда воды нет. Так же, как хочется есть, когда нет еды. Эта мысль совершенно неотвязная: чего бы съесть. Интересно, от чего я умру. От чего именно. Понимаешь, у меня ничего не болит, только тошнит слегка. Но меня здорово об стену приложило, может быть, просто сотрясение. От этого же не умирают? Я не чувствую ничего такого… особенного. Ничего умирательного. А на улицах тоже столько мертвых людей – и совершенно непонятно, от чего они умерли. Просто лежат, целые совсем. И другие ложатся на асфальт между ними, потягиваются и затихают. И все. Мне все видно из окна.

Валерка, я тебя люблю. Не имеет никакого значения, что я набираю эти буквы вслепую на клавиатуре мертвого компа. Ты мертвый, я тоже. Очень скоро. Поэтому – то, что никогда в жизни, ни за что ты не услышал бы от меня.

Тошнит как-то нудно – не сильно, но все время. И плохо видно клавиатуру. Ты, наверное, ничего вообще не поймешь, да и ладно. И не получишь ты это письмо, я помню. И не имеет никакого значения, что я пишу тебе про любовь только потому, что мне некому больше – и уже никогда не будет, кому сказать это, потому что все умерли, потому что я не успею – а казалось, что это еще Отче наш

Шаман

– В твоем мире так, а в моем – эдак.

– Да помилуй, Яку, мы в одном мире живем.

– Не-а. Как же в одном. В разных.

– Чушь какая.

– Не, не чушь. Мы с тобой, Макс, живем в разных мирах.

– Чушь, поэзия и метафизика.

– Да помилуй, – передразнил Яку, – какая метафизика? Если ты смотришь на эту стенку и говоришь, что она белая, а я смотрю на эту стенку и говорю, что она – красная, кто возьмется доказать, что мы находимся в одном месте? Как это вообще возможно доказать?

– Ну, положим, я понимаю, что ты имеешь в виду. Парение мыслей над множественностью миров. Но…

– Честное слово, эта стена – зеленая, – невинным голосом напомнил Яку.

– Ну… А вот что! Что бы ты ни утверждал, физические приборы зарегистрируют пребывание нас обоих в одном месте.

Яку сокрушенно вздохнул.

– Что за мода, – безнадежно протянул он, – какой-то бездушной коробке доверять больше, чем честному слову порядочного человека?

Яку натянул куртку, подхватил рюкзак, звякнувший во всю мощь трех латунных бубенцов, и отправился домой.

Огромная луна царила в небе, заливая потоками бледного света редкие рваные листья, промокшие стволы деревьев, хлюпкую жижу на булыжной мостовой, угольно-черные лужи. Было совсем не холодно и безветренно, влажный воздух казался приятно теплым.

Яку нес на лице растерянную улыбку: в скольких мирах живет он сам, кто бы посчитал… Хотя, конечно, физические приборы сколько угодно могут регистрировать его безотлучное пребывание в этом единственном мире, где у него есть дом, работа, друзья, любимые…

Но когда шаман совершает свои полеты – разве соплеменники не видят его глазами так же ясно, как всегда? А он не здесь, он – не здесь.

Яку понимал, что называться шаманом ему – редкостная наглость и самозванство. Какой же он шаман – без бубна? Но, но, но… Уж слишком все сходилось.

Начать с того, как его загоняли. Вот как.


***

Ночь. Поэтому темно. Поэтому страшно.

Одеяло – единственное спасение, нос наружу, остальное упрятано в плотный кокон из ваты и сатина. Иногда хочется открыть глаза и убедиться, что в комнате нет никого, кроме тебя и темноты, но открыть глаза нельзя. Ты знаешь, что кто-то есть. Ты ощущаешь присутствие, нечто, нависающее над тобой, неподвижное, внимательное. Оно не тронет тебя, если ты будешь лежать тихо, почти не дыша, не шевелясь и не открывая глаз. Оно совсем рядом, оно почти касается одеяла, и ты слышишь его даже не кожей, а внутренней поверхностью кожи. Оно не уйдет, не отступится. Но если ты потихоньку заснешь, утром его уже не будет. Спи. Но оно не подпустит к тебе сон.

Складка простыни намнет бедро, рука под головой затечет, зачешется нос. Ты уже почти засыпал, но придется медленно, осторожно высунуть палец и почесать кончик носа, сдвинуться ниже, медленно-медленно вытянуть руку вдоль туловища, опасаясь нарушить целостность ватного кокона, внутри которого жарко и влажно, но так безопасно. И снова замереть. И почти уснуть. Но даст о себе знать естественная гидравлика, и ты будешь мучиться и терпеть, пока возможно и еще чуть-чуть.

А потом – панически быстрым движением выкинуть руку в темноту, с трудом найти кнопку ночника, покрываясь холодным потом. Лампу под потолком включить, чтобы свет попал в коридор, из-за угла нашарить ладонью выключатель, пройти освещенное пространство, стараясь не приглядываться к темноте за волнистым стеклом кухонной двери, шмыгнуть в тесноту сортира.

На обратном пути придется весь этот свет выключать и идти спиной к настигающей тебя темноте, ожидая прикосновения и не смея обернуться.

Ты упакуешься в одеяло с головой, судорожным движением втянешь голую беззащитную руку, погасившую ночник. Замрешь. И темнота неторопливо обступит тебя и нависнет над тобой.

Когда из окна просочится холодный серый свет, ты вытянешь шею, освобождая лицо и жадно ловя прохладный воздух, распрямишь затекшее тело, перевернешься на живот и наконец заснешь, улыбаясь.


***

Как его загоняли! Шаг вправо, шаг влево – чудовища настороже. Темнее самой темноты приходили гости, стояли над душой. И никуда от них…

А там, далеко, куда не было времени пристально вглядываться, из ничего воздвигались горы, взмывали мосты над бурливыми реками, разливалась зелень долин, и лица человеческие, блистая разумом и красотой, представали ему и смотрели на него со спокойной требовательной надеждой.

Но они были по ту сторону врат и ждали, чтобы он открыл их.

А ему не до того было. Вернее, ей.

О как! Не правда ли, вам приходилось слышать, что это распространенное явление среди шаманов?

Просто однажды она проснулась – и не нашла себя.


***

Ты озираешься в безмерном удивлении. Что изменилось? Что изменилось вокруг? Откуда эта сосущая, как недоброе предчувствие, пустота внутри? Окно осталось окном и солнечный свет – солнечным светом, красновато-коричневая краска на потертом полу так же тускла, как вчера, и стена напротив не изменилась, золотистый узор змеится по обоям цвета кофе с молоком.

Ты пьешь чай и не понимаешь, хорош ли он, нравится ли тебе его вкус, крепость и красноватые блики в глубине. Ты сидишь на табуретке, и не понимаешь, удобно ли тебе сидеть вот так, и как ты сидела вчера, какая нога должна быть сверху, каким локтем опереться на стол. И, в конце концов, как тебе, не горячо ли? И сколько ложек сахара ты кладешь обычно – ты не можешь вспомнить, и поэтому никак не определишься: не слишком ли сладок этот чай, не положить ли еще ложечку?

И от этого тебе неуютно. Ты возвращаешься в постель – и снова в растерянности. Свернуться клубком или вытянуться, или, как в детстве, одну ногу вытянуть, другую – почти к подбородку… но какую из них? Ты не помнишь.

Ты достаешь из-под подушки книгу, которую вчера никак не хотела выпускать из рук, хотя уже раз в пятый, с трудом разлепляя глаза, начинала все тот же абзац. Ты обнаруживаешь, что совершенно не представляешь, о чем там шла речь.

Так проходит неделя. И другая. Ты не помнишь, что важно для тебя в жизни, что – так, ерунда. Ты не знаешь, как относиться к старым шуткам, которыми приветствуют тебя друзья, не знаешь, по каким улицам тебе нравится гулять, и, в конце концов, какую же погоду ты предпочитаешь.

Тебя нет. Это очень неуютно. Оказывается, привычки и есть нити той основы, сквозь которую прядь за прядью продергивается уток событий и поступков, и даже совершенно пустых минут и часов нашей жизни. А теперь основа исчезла – и отмотавшуюся нить некуда девать, и ты стоишь в растерянности, руки твои спутаны, ты не можешь пошевелиться, потому что есть множество способов сделать это, но ты не знаешь, какой из них принадлежит тебе.

Какая музыка тебе нравится?

Ты даже этого не знаешь.

Это совсем не то что в течение недолгих лет твоей жизни постепенно обзаводиться вкусами и пристрастиями. Это совсем не то что даже не иметь еще определенных склонностей к тому или этому.

Чистый лист. Внезапно. Непривычно чистый лист там, где были тома и тома.

И ты идешь – в который уже раз – к зеркалу и смотришь, смотришь в глаза того человека, который тоже смотрит на тебя оттуда и тоже не узнает…

И однажды видишь, что к этому взгляду совсем не подходит то, что на тебе надето.

А чуть позже вечером приходит подруга – да вы знакомы еще со школы, вы друг друга наизусть знаете, и речи, и повадки, и все-все-все, потому что это та самая старая подруга, которую не назовешь лучшей, но которая давнее всех, и в вашей дружбе нет ничего из того, что дураки приписывают дружбе женской, вы честны и независтливы друг к другу. И вот она приходит, и вы сидите и пьете пиво, а она вдруг мотает головой, жмурится, смеется, и говорит:

– Ты у меня в глазах двоишься. То ты, то – не ты.

– Как это? – настороженно спрашиваешь.

– Ну… это не твои слова и не твои жесты.

И ты долго пытаешься объяснить ей, что с тобой происходит, а она кивает и вздыхает, и удивляется, и понимает все.

И ты живешь дальше, уже не ты, снова ты. Потому что теперь ты – вот этот чужой и непривычный человек. И только очень постепенно у тебя получается полюбить его, как себя самого.


***

Яку идет домой по блестящей дороге под царственной луной, на рюкзаке в такт его шагам позвякивают бубенцы. Яку обдумывает, из чего бы соорудить на зиму шапку с меховым хвостом, как бы украсить ее кожаными шнурками, и чего бы к этим шнуркам присобачить эдакого, чтоб смотрелось… И хорошо бы хоть маленький бубен.

Яку знает, что он – не шаман. Но, но, но…

Темные чудовища не приходят к нему уже и не придут. Пустота не сосет ему нутро, никогда больше.

Он откроет врата, множество врат, великое множество. Кто он такой – Яку? Открывает врата и идет туда, куда его зовут. Открывает врата и чувствует прикосновения ветра к своему лицу, чужого ветра, иного, нездешнего. У него другой вкус и другой цвет, он бывает шелковист и шершав, холоден и горяч. И Яку, наклонившись, входит в поток ветра, идет искать нездешних ответов на здешние вопросы.

День за днем и ночь за ночью его пальцы топчут клавиатуру, он не знает усталости, он не знает покоя. Он приводит сюда тех, кого встречает по ту сторону врат.

Нет, он не провожатый. Он пытался учиться, он читал труды литературоведов. От них мысли сбивались колтунами, которые легче выстричь, чем расчесать. Он пытался управлять героями, составлять планы, вычерчивать схемы. Вкладывать душу. Герои терпеливо стояли рядом, недосягаемые, за внезапно захлопнувшимися вратами, дожидаясь, когда он одумается. Там, куда он вкладывал всего себя, не оставалось места им. Разве он может называть себя писателем?

Нет, он не шаман, но…

Нездешний ветер не помещается в груди, но когда он наполняет Яку, тот сам становится ветром. И гулко-гулко стучит в груди сердце, и слабеют руки, и так легко, и так трудно дышать. Яку не здесь, Яку – не здесь.

Он не провожатый, он – врата.

Он становится ветром, потому что только сам ветер может направлять свой полет, никто другой ему не указ.

И гулко-гулко стучит в его груди сердце, когда он отправляется в полет.

Он не шаман, нет.

Он просто Яку. Сам себе ветер и бубен, сам себе врата.

И все же, и все же…

Он сильный шаман, Яку.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации