Текст книги "Жженый сахар"
Автор книги: Авни Доши
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
***
От моего дома до маминого можно добраться пешком за сорок пять минут, если идти самой короткой дорогой и подолгу не ждать «зеленого» на переходах. Путь лежит мимо трех торговых центров, расположенных как бы в вершинах чуть скособоченного треугольника. В одном из них есть кинотеатр, и в дни громких кинопремьер стоянка у входа забита машинами.
Двухполосный автомобильный мост пересекает узкую речку, которая разливается в сезон дождей и почти полностью пересыхает в разгар лета. Иногда вонь стоячей воды и гниющего ила доходит до маминых окон. Берега плотно застроены. Сплошь элитные жилые комплексы и пятизвездочные отели, непременно упоминающие вид на реку на своих сайтах. На заборах вокруг стройплощадок висят гигантские щиты с рекламой индийских мыльных опер и косметических средств для отбеливания кожи.
Утренний поток машин замирает на каждом углу. Вся Пуна – сплошная дорожная пробка. Каждый взрыв воя клаксонов бьет по ушам, я всерьез опасаюсь оглохнуть. Скоро наступит зима, будет резкое похолодание. Жизнь застынет, замедлится. Зимой люди вялые и неспешные. Резкие движения чреваты шизофренией и больным горлом.
Уже на маминой улице я прохожу мимо лавки зеленщицы Хины. Раньше она торговала с тележки на улице, а теперь стала владелицей настоящего магазина. Дилип говорит, что она являет собой образец современной индийской истории успеха и что о ней надо написать книгу. Я машу ей рукой, но она меня не замечает. Не видит. У нее отслоение сетчатки, но она не желает ложиться на операцию. Рядом с ее магазинчиком – парикмахерская под названием «Рай для волос Муниры». Дилип однажды заметил, что фраза построена криво, получается, что в раю пребывают только волосы самой Муниры, а всем остальным рай не светит. Чуть дальше – аптека, где продаются электроприборы, а прямо напротив, на другой стороне улицы – магазинчик электроприборов, где незаконно торгуют лекарствами.
У калитки при входе на территорию жилого комплекса меня приветствует старый привратник. Я жду лифта, здороваюсь с миссис Рао, которая хмурится, глядя на меня, а ее померанский шпиц гадит прямо на пол у цветочного горшка. Грязь намертво въелась в прогнившие швы между напольной плиткой. Плитка расшатана и болтается под ногами. Ремонта в доме не было много лет, он потихонечку рушится, подобно многим другим домам в Пуне. Я вхожу в мамину квартиру, открываю дверь своим ключом. Я себе сделала дубликат.
В прихожей курятся семь ароматических палочек. Я кашляю, мама выглядывает из кухни. Я слышу запах арахиса, жарящегося в масле вместе с семенами тмина. Я снимаю кроссовки, как обычно, не расшнуровывая. Холодный пол пахнет молоком с лимонным сорго. Окно кухни выходит на восток. В окно льется свет. Мама – темный силуэт у плиты. Она опрокидывает в кастрюлю миску разбухшей тапиоки, накрывает кастрюлю крышкой и оборачивается ко мне:
– Ты уже завтракала?
Я отвечаю: нет. Хотя я уже завтракала.
Я накрываю на стол, как мы привыкли: ставлю стаканы для воды и простокваши, не кладу ложку для мамы, потому что ей нравится есть руками. Она расставляет мисочки с острым перцем. Красный – сухой, молотый в порошок. Зеленый – свежий и мелко нарезанный. Кастрюля ставится прямо на стол, и, когда мама снимает крышку, над столом поднимается облако ароматного пара.
Я беру себе щедрую порцию. Шарики тапиоки рассыпаются по тарелке, оставляя блестящие следы.
Отправляю в рот первый кусок.
– Кое-чего не хватает.
– Чего не хватает?
– Соли. Лимона. Картошки.
Мама откусывает кусочек и медленно жует, откинувшись на спинку стула. Я жду, что она психанет, но она молча встает и идет в кухню. Я слышу, как открывается и захлопывается дверца холодильника. Слышу, как мама гремит посудой. Она возвращается с крошечным подносом и ставит его на стол. На подносе – солонка и мисочка с лимонным соком.
– А как же картошка?
– В сабудану кичади никогда не кладут картошку.
– Ты всегда раньше клала.
Она медлит с ответом.
– Сегодня картошки не будет.
Я гоняю по тарелке шарики тапиоки и смотрю на нее.
– Не надо так на меня смотреть.
– У тебя несерьезный подход.
Она смеется, запрокинув голову. Я вижу кусок пережеванной тапиоки, прилипший к ее зубам.
– Несерьезный подход к чему?
– Зачем ты сказала Дилипу, что я вечно вру?
– Я такого не говорила.
Теперь мне действительно начинает казаться, что ее забывчивость – очень удобное свойство. Замечательная отговорка, чтобы не отвечать за свои слова и поступки. Мне кажется, это нечестно: она так легко забывает о прошлом, в то время как я переполнена прошлым почти до отказа. Я заполняю воспоминаниями блокноты, шкафы, целые комнаты, а она, моя мать, погружается в благостный туман забвения. С каждым днем глубже и глубже.
Она откусывает еще кусочек.
– Говорят, что, когда начинает отказывать память, пробуждаются другие способности.
– Какие способности?
– Кто-то видит свои прошлые жизни, кто-то беседует с ангелами. У кого-то открывается дар ясновидения.
– Ты сумасшедшая.
Я вынимаю из сумки блокнот. Открываю последнюю страницу и добавляю сегодняшнюю дату к списку на сорок с лишним пунктов. Рядом с датой пишу: «Картошка».
Мама щурится, глядя на мой блокнот, и качает головой:
– Как тебя терпит твой муж?
– Что ты вообще понимаешь в семейной жизни, если ты даже не замужем?
Когда я говорю, мама шевелит губами, и у меня мелькает мысль, что она мне беззвучно суфлирует. Мы уже говорили такое раньше? Те же слова, те же фразы? Я жду ответа, но время идет, и молчание затягивается. У меня вспотели подмышки, и все внутри вздыбилось.
Она улыбается. В ярком солнечном свете ее зубы кажутся нечеловечески острыми. По-моему, ей нравятся эти неловкие паузы в преддверии очередной бурной сцены. Мое сердце бьется быстрее, дыхание учащается. Я тоже готова к схватке.
Легонько похлопав меня по руке, она тычет пальцем в мой блокнот:
– Вместо того чтобы переживать о моем сумасшествии, ты бы лучше побеспокоилась о своем.
Я смотрю на свой список – на ровные линии и колонки – и беззвучно захлопываю блокнот. Шарики тапиоки у меня на тарелке уже начали подсыхать. Накал страстей потихонечку остывает. Через пару минут мы забудем о резких словах, сказанных друг другу.
Накапав немного лимонного сока в чашки с горячей водой, мы идем на балкон. На веревке сушатся мамины бюстгальтеры. Старые и застиранные, латаные-перелатаные.
– Выкинь их и купи себе новые. – Я прикасаюсь кончиком пальца к тусклому кружеву на одном из самых заношенных экземпляров.
– Зачем? Кто их видит?
Внизу, во дворе, младенец заходится плачем на руках у няни. Женщина яростно укачивает орущего малыша и о чем-то беседует с привратником. Истошные вопли ребенка напоминают крик зверя, которому больно. Мы сидим молча и ждем, когда он устанет кричать, но ор продолжается без перерывов. Няня все так же неистово укачивает своего подопечного, тяжело дышит, в панике озирается по сторонам и, наверное, надеется, что хозяева ничего не услышат.
Я говорю:
– Не понимаю, почему ты не хочешь купить себе новые бюстгальтеры.
Я не планировала возвращаться к этому разговору, но почему-то вернулась. Ребенок по-прежнему плачет. Я гадаю, чего он хочет, и сама толком не знаю, почему меня это волнует.
– Я должна быть примером.
– Примером кому?
– Тебе. Нельзя все время переживать, что скажут другие. Не все в этой жизни – показуха для мира. Иногда мы делаем что-то лишь потому, что нам так захотелось.
Если бы наши с ней разговоры были картой маршрутов, то все дороги неизбежно сходились бы в этом пустынном тупике, из которого нам не выбраться при всем желании.
Я знаю, к чему все идет, но глотаю наживку:
– Ты считаешь, я делаю что-то, чего мне не хочется?
Она изображает великодушный порыв уклониться от разговора:
– Давай не будем опять начинать…
Категоричный отказ от уловок:
– Ты сама начала.
Встречный отказ:
– Не заводись. Это не важно.
Уже неприкрытая злость:
– Для меня важно.
Дальше все развивается по предсказуемому сценарию. Она спрашивает, почему я никак не оставлю ее в покое, почему вечно набрасываюсь на нее, словно бешеная собака с оскаленными клыками. Тебе больше нечем заняться, говорит она, кроме как издеваться над собственной матерью?
Не замешкавшись ни на секунду, я говорю, что она всю жизнь думает только о себе. Она делает обиженное лицо, но лишь на секунду.
– А что в этом плохого, когда человек думает о себе?
Я упираюсь в обычный тупик. Дальше хода нет.
Я хочу перечислить по пунктам, что в этом плохого, но никогда не могу подобрать нужных слов. Хочу спросить у нее, что такого ужасного в том, чтобы прислушиваться к желаниям других и делать что-то приятное близким людям. Мама всегда избегала любых притеснений. Избегала всего, что виделось ей посягательством на ее драгоценную свободу. Брак, диеты, медицинские обследования. В ходе этого бегства длиною в жизнь она растеряла весь «лишний жир». Так она называет людей, ей неприятных. Говорит, что ее не прельщает общество самодовольных унылых невежд. И никогда не прельщало. Неприязнь, кстати, была обоюдной. Многие мамины сверстники в клубе давно от нее отвернулись. Родственники старшего поколения, питавшие нежные чувства к малышке, которой они ее помнят, либо охвачены старческой немощью, либо мертвы. Да, рядом с мамой есть люди, которые ее любят, но, мне кажется, их исчезающе мало. Мне кажется, мы всегда были одни.
Она сама выбрала такую жизнь. Возможно, в ней есть свои плюсы, но лично мне видятся только минусы. Сплошные потери. Оно действительно того стоит? Она сама верит, что оно того стоит? Я пытаюсь представить, что она чувствует, когда я ухожу, возвращаюсь обратно к Дилипу, а она остается одна. Может быть, для нее это был вовсе не выбор, просто однажды она придумала себе путь – не такой, как у всех остальных, – и идет по нему исключительно в силу привычки, потому что не знает других путей. Я давно собираюсь спросить: ты столько лет убегаешь от всех и вся, неужели тебе ни разу не захотелось остановиться и крикнуть: «Я здесь! Почему вы за мной не бежите?» Может быть, ей как раз и хотелось, чтобы ее догнали, вернули домой и убедили, что она им нужна, что им без нее очень плохо?
Но все эти вопросы растворяются в небытии, когда я вижу, как мама сидит, откинувшись на спинку стула, и потягивает свою кислую воду. Она закрыла глаза и что-то тихонечко напевает под аккомпанемент воплей младенца.
***
Дилип решил обратиться в вегетарианство, потому что вчера в Америке лев убил львицу.
Они оба выросли в зоопарке, в одном вольере. Прожили в неволе всю жизнь, неоднократно спаривались друг с другом. Львица рожала детенышей, которых у нее отбирали совсем в раннем возрасте. И вот однажды, в людные выходные, лев и львица сидели в своем вольере, мимо ходили детишки, тыкали в них пальцами, спрашивали у родителей, настоящие ли это львы, как те, которых показывают в передачах на канале «Нэшнл географик». В газете зачем-то об этом упомянули, словно львы поняли, о чем идет речь, обернулись друг к другу и сказали: «Дети интересуются, настоящие мы или нет. Давай-ка покажем, какие мы настоящие».
И лев откусил львице голову.
На самом деле не откусил, а взял ее голову в пасть и держал, не давая ей вырваться, пока она не задохнулась у него во рту на глазах у вопящих людей.
Автор статьи ставит перед читателем ряд вопросов: возможно, львы были в депрессии? Возможно, здесь мы имеем ту же проблему, что в «Морском мире» и других дельфинариях? Возможно, это не единичный случай, а лишь один из примеров масштабного явления, которое пытаются скрыть от широкой публики? Насколько вообще правомочно держать животных в неволе, представлять зоопарки учреждениями культуры и отдыха и поощрять их как развлечение для детей? Разве общественность не имеет права знать правду?
Дилип говорит, что зоопарки он ненавидит с детства. Нет ничего хуже, чем глазеть на живое существо в клетке. Те же самые чувства он испытывал при изучении колониальной истории. В учебнике была картинка на всю страницу: изображение готтентотской Венеры с цепью на шее и сигаретой во рту. В сопроводительном тексте говорилось, что после смерти ее тело расчленили и часть ее органов выставили в заспиртованном виде на всеобщее обозрение в музее. Дилип рассказывал мне, что подростком, когда они всей семьей ездили в Бомбей, он не ходил на пляж в Джуу, потому что двоюродный брат однажды сказал, что когда-то здесь погибали верблюды: задыхались во влажном воздухе. Их гигантские легкие отсыревали, как намокшие наволочки.
Есть вещи, которые по-настоящему задевают моего мужа, и невозможно заранее предугадать, что именно его заденет. Он ел кейл еще до того, как на него пошла мода, и однажды попробовал сварить мыло в домашних условиях. Летом он выставляет на подоконник миски с водой, чтобы птицы, страдающие от жажды, могли попить. Расизм, сексизм и жестокое обращение с животными, с его точки зрения, вещи одного порядка, и он не делает между ними различий.
Вечером звонит его мама, я ей рассказываю о львах. Она смеется над сыном, говорит, что понятия не имеет, где он набрался таких идей, разве что, может быть, в то далекое лето в Сурате, когда он гостил у родителей ее мужа, которые были убежденными строгими вегетарианцами. Она сама даже не слышала о происшествии со львами в Милуоки, и ее удивляет, что индийским газетам больше не о чем писать, кроме как об американских зоопарках.
Я передаю Дилипу слова его матери, и он пожимает плечами:
– У каждого человека есть право на свое мнение.
Он улыбается, не размыкая губ, и у меня возникает неодолимое желание кое в чем признаться.
– В детстве мне нравилось убивать слизней. – Я вдруг понимаю, что сильно потею, словно из меня выходит какой-то горький яд. – В ашраме.
Муж глядит на меня, его лицо совершенно непроницаемо.
– Окей.
– Я сыпала на них соль, они корчились и кричали. Кали Мата меня научила.
Он отвечает, глядя в зеркало:
– Слизни вроде бы не кричат.
– Кричат. Я помню, как они кричали.
– Ничего страшного. Ты была совсем маленькой.
– Сегодня мы с мамой опять поругались.
– Из-за чего?
– Из-за всего, как обычно.
– Да уж, вы знаете, как побольнее задеть друг друга.
На ужин он ест только дал и немного сырых овощей и говорит, что уже чувствует себя лучше, чище и легче. Буквально после трех приемов пищи.
Два дня спустя, за супом из киноа и шпината, Дилип признается, что его мама была права. В то далекое лето, когда он ездил в Сурат в штате Гуджарат, там действительно кое-что произошло. Ему рассказали о его тете. Вернее, о тете его отца. Ее звали Камала. Она родилась в 1923 году, и ее отец первым во всем Бхавнагаре купил себе автомобиль. Он также был первым, кто позаботился о достойном образовании не только для своих сыновей, но и для дочерей. Однако Камала категорически воспротивилась, когда пришла ее очередь поступать в университет. Она умоляла отца отпустить ее в монастырь. Она хотела стать джайнской монахиней, жить рядом с храмами в Палитане и каждый день подниматься на вершину священного холма Шатрунджая, куда ведут тысячи ступеней, истертых ногами паломников. Она рассказала отцу о своем повторяющемся сне, в котором ей неизменно являлся лик джайнского бога Адинатха, чья статуя стоит в одном из храмов Палитаны. Но каждый раз, когда Камала пыталась к нему приблизиться, его лицо исчезало во тьме.
Я не особенно хорошо разбираюсь в джайнизме, но знаю, что джайны придерживаются строжайшей вегетарианской диеты, запрещающей не только мясо и яйца, но и растения, которые нужно рвать с корнем, чтобы употребить в пищу. Джайнские блюда обычно готовятся без лука и чеснока. Мне придется заново учиться готовить, если Дилип решит удариться в крайности. Джайнские монахини и монахи считают священной любую жизнь, завязывают себе рты куском белой материи и прежде, чем сделать шаг, подметают перед собой землю, чтобы ненароком не вдохнуть или не раздавить какую-нибудь букашку. Однако те джайны, которых я знаю лично, запросто носят одежду из натуральной кожи и совсем не задумываются о том, как живется коровам в связи с развитием индийского промышленного производства молочных продуктов.
У меня ощущение, что меня предали. Словно мне вдруг открылась какая-то темная тайна, которую лучше не знать.
– Ты мне не говорил, что ты джайн.
– Только на четверть. С папиной стороны.
– Откуда Камала узнала, чей это храм?
Дилип барабанит пальцами по столу.
– Я не знаю. Может, она там бывала.
Я киваю, и он продолжает рассказывать, но уже без прежнего воодушевления.
Камале было отказано в ее просьбе. Ее побили и заперли в комнате. Семь дней мать носила Камале еду и каждый раз забирала тарелки нетронутыми. На восьмой день отец пришел сам и увидел, что его дочь уже нарядилась в белые одежды джайнских монахинь. В ярости он сорвал с ее головы тонкое хлопковое покрывало. Картина, открывшаяся его взору, на секунду лишила его дара речи. У Камалы не осталось ни одного волоска. Воспаленная кожа на голове кровоточила множеством мелких ранок.
Он спросил, что она с собой сделала, и Камала сказала, что началась Парьюшана, священный для джайнов праздник, время воздержанности и благочестия. По традиции в Парьюшану джайнские монахини вырывают все волосы на голове по одному волоску – в наказание за прегрешения.
Я прерываю его рассказ:
– Сколько в среднем волос на голове у человека?
Он пожимает плечами.
– Сколько тысяч ступеней ведут на вершину холма в Палитане?
– Я точно не знаю, – говорит Дилип. – Но много.
– В этой истории наверняка многое преувеличено.
– Этого мы не знаем.
– Как раз таки знаем. Еще лет через двадцать появятся новые подробности, и она будет ходить по воде.
– Я просто пытаюсь сказать, что в нашей семье есть призвание.
– Призвание к чему?
– К радикальному неприятию насилия.
– Как и призвание к прямо противоположному, – говорю я и вспоминаю любовь его матери к американским праздникам с непременной запеченной индейкой в качестве традиционного угощения. Вспоминаю меха, которые она носит зимой. Вспоминаю его дядю, избивавшего свою жену.
Я не понимаю, как неприятие насилия согласуется с тем, чтобы выдергивать волосы у себя на голове или каждый день бегать вверх-вниз по лестнице, состоящей из нескольких тысяч ступеней. Мне хочется спросить у Дилипа, только ли джайнские монахини так издеваются над собой или монахи тоже, но я вижу, какое у него лицо, и не решаюсь задать вопрос.
– Что-то тебя беспокоит, – говорит он. – Но ты не волнуйся. Никто не требует, чтобы ты перестала есть мясо, если ты чувствуешь, что не справишься.
***
Мое первое воспоминание из детства: великан в пирамиде. Великан сидит на возвышении в центре. Он сам точно белая пирамида, состоящая из белых одежд, седых длинных волос и густой бороды. Вокруг него – пирамиды поменьше, такие же белые. Одна из них – моя мама, капля в застывшем море пирамид. Я поднимаю глаза к потолку и вижу там в вышине точку, где сходятся наклонные стены, устремленные в небо снаружи.
Малые пирамиды сидят, скрестив под собой ноги. Похоже, их цель – как можно точнее скопировать позу сидящего великана. Я самая маленькая в этой комнате и не знаю, сумею ли вырасти. Мне никто не рассказывал, как это делается, и я боюсь, что не справлюсь. Издали все пирамиды похожи, но, если подойти ближе, некоторые пугают: у них прыщи, у них волосы на щеках и огромные поры на лоснящихся носах.
Тут есть еще одна девочка примерно моего роста. Она стоит в уголке, держит в руках грязную тряпку, наблюдает за нами. Время от времени она выходит вперед, чтобы поднести воду людям, которые просят пить. Перед тем как войти в пирамиду, я видела, как девочка ползала по земле, собирала какашки ашрамских собак.
Великан открывает глаза, разлепляет тяжелые веки. У него все лицо заросло волосами, но я все-таки понимаю, что он человек, а не зверь. Мама его не боится, и я тоже стараюсь его не бояться. У него на шее три нитки бус – коричневых, розовых и зеленых, – запутанных так, что вовек не распутать. Мне хочется их утащить и носить самой, ведь у меня нет своих бус, но я не решаюсь к нему подойти. Его рот открывается, язык вываливается наружу, я вижу густую, пугающую темноту в глубине его глотки, вижу зубы, тонущие в темноте. Вижу бездонную пустоту.
Я подхожу ближе к маме. Она смотрит на великана и обильно потеет, как все в этой комнате, но ее запах я вмиг отличаю от всех остальных и люблю ее, потому что она мне знакома в каком-то особом глубинном смысле, который я не могу объяснить.
Она привлекает меня к себе и целует прямо в губы. Прижимает меня еще крепче к своему мягкому боку и щекочет мне шею. Ее нежность смущает меня и пугает, потому что за лаской нередко следует что-нибудь неприятное.
Великан прячет язык в рот, набирает слюну и плюет прямо перед собой. Плевок падает в метре от возвышения, на сидящего в позе лотоса мужчину с соломенными волосами, но тот даже не вздрагивает: он завороженно смотрит на великана и повторяет за ним. Его вялый плевок едва долетает до границы его собственной тени. Я растерянно озираюсь по сторонам. Моя мама и все остальные малые пирамиды тоже плюются. Великан то ли кашляет, то ли смеется – я никак не пойму, что он делает, – все сильнее и сильнее, его огромный колышущийся живот сотрясается от конвульсий, его длинные волосы похожи на щупальца сказочного чудовища. Все собравшиеся повторяют за ним, кашляют и смеются. Я даже слышу, как кто-то рыгает. Женщина рядом со мной громко плачет, но, когда я смотрю на нее, слез почему-то не видно.
В комнате пахнет теплом. Так пахнет мой палец, если поковыряться в пупке.
Женщина, плачущая без слез, пронзительно вскрикивает в паузах между приступами рыданий, и кто-то еще подхватывает ее крик. Я смотрю на маму, ее лицо покраснело от кашля. Я хочу взять ее за руку, но она вырывает ладонь и встает. Я вижу, что великан тоже встает, и все пирамиды превращаются в белые колонны.
Я держусь за край маминой курты, накручивая ткань на пальцы.
Великан поднял руки и трясет ими в воздухе. Они извиваются, точно змеи, и, кажется, вот-вот оторвутся от тела и улетят прочь, словно он сам разрывает себя на части, чтобы отдать свои руки морю бушующей белизны, как уже отдал дыхание и слюну.
Земля дрожит, потому что дрожат их тела – тела всех пирамид, снова принявших человеческие очертания. Они скачут на месте, топают ногами, пляшут и обнимают друг друга. Кто-то легонько стучит меня пальцем по лбу, кто-то сжимает меня в объятиях. Я кричу, зову маму, но ее нигде нет. В панике обернувшись, я вижу ее у себя за спиной. Ее грудь колышется под белой куртой, а потом ее как бы захлестывает волной. Она теряется в море людей и почти исчезает из виду, чьи-то руки тянутся к ней и ласкают, затем отпускают и убираются прочь.
Великан квакает по-лягушачьи, выпучив глаза. Он и вправду похож на огромного белого лягушонка. Кто-то вторит ему, вступая в лягушачий хор, но многие изображают других животных, ползают на четвереньках, блеют, мычат, издают странные звуки, для которых я даже не знаю названий. Они повсюду вокруг, эти громкие люди-звери: то смыкаются плотным кольцом, то расходятся в стороны. Я сижу на полу. Кажется, обо мне все забыли, но мне в ноздри бьет запах их ног, трущихся о шершавую напольную плитку.
– Мама! – мысленно зову я, наблюдая за ней. Я хочу, чтобы она на меня посмотрела, но она уже где-то не здесь. Это видно по ее лицу. Она всегда надевает такое лицо, когда не видит меня в упор. Я не знаю, когда и где видела его раньше, это пустое лицо, потому что не помню, что было раньше, но оно мне знакомо, и я точно знаю, что его надо бояться.
Мама кружится на месте, вскинув руки над головой. Вокруг нее вьются двое мужчин, загораживают маму от меня, мешают мне наблюдать. Она прекращает кружиться и замирает, легонько покачиваясь. Один из мужчин со смехом сжимает ее в объятиях, не давая упасть, но ее волосы липнут к вспотевшему лбу, а губы подрагивают и кривятся, словно никак не могут поймать пошатнувшееся равновесие. Вокруг пляшут люди, визжат, рыгают, кричат во всю силу легких, срывая голос, заряжают сгустившийся воздух бессмысленным шумом.
Я говорю:
– Мама.
Ее губы уже не дрожат, уголки рта поднимаются вверх, и она улыбается. Только не мне, а кому-то другому. Я смотрю в ту же сторону, куда смотрит она, и мой взгляд натыкается на великана.
Он улыбается маме в ответ, или, может быть, это она отвечает на его улыбку. Этого я уже никогда не узнаю, потому что не видела, кто из них улыбнулся первым. Он стоял на четвереньках, но теперь поднимается на ноги. Длинные волосы падают ему на лицо. У него на губах пузырится слюна и стекает по спутанной бороде.
Я подхожу к маме и шлепаю ее по ноге. Она хмурится и отталкивает меня прочь.
– Не надо так делать, – говорит она.
Я тянусь к ней, но она снова отталкивает меня. Я отступаю и падаю, не устояв на ногах. Ее грудь некрасиво трясется. Я смотрю в пол, не хочу видеть маму такой некрасивой.
– Что ты такая унылая? – кричит она. – Танцуй! Что ты такая унылая?
Между мною и мамой вклиниваются какие-то люди – просто люди в белых одеждах, – норовящие придвинуться ближе к великану на возвышении. Их лица напряжены, челюсти сжаты, на висках бьются жилки. Они опасаются подходить слишком близко.
Я снова встаю.
Я говорю:
– Мама.
Она не слышит меня сквозь истошные вопли, рыдания и смех.
– Мама, – кричу я во весь голос и вдруг чувствую, как у меня скрутило живот. Еще секунду назад все было нормально, а теперь меня чуть ли не разрывает изнутри.
– Мама! – кричу я опять, но мой голос теряется в общем гаме.
– Мама! Мама! Мама!
Я отчаянно бью крыльями, но она меня не замечает.
– Что случилось, красавица? – Голос шепчет мне прямо в ухо. Мне приходится отстраниться, чтобы увидеть лицо говорящей. Рядом со мной на корточках сидит женщина с выбеленным мелом лицом. Женщина в черных одеждах. Единственное пятно черноты в море белого цвета. – Что случилось?
Я говорю:
– Мама.
– Мама? Что ты хотела сказать своей маме?
Я пытаюсь показать пальцем на маму, но вокруг слишком много людей.
– Окей, окей. Я тебе помогу. Ты только скажи, что тебе нужно.
Я показываю пальцем на свой живот и снова на маму. У меня в горле бурлят пузырьки, поднявшиеся из глубин живота, но не мягкие мыльные пузыри, а твердые пластмассовые шары. Они забивают мне рот, не дают говорить. Я не могу выдавить из себя ни звука.
Женщина смотрит на мой живот, переводит взгляд мне на лицо. Она поднимает блестящие брови, и густая подводка вокруг ее голубых глаз растягивается, как черная резинка.
– Болит животик? – У нее странный голос, странный ритм речи. Я никогда раньше такого не слышала. Она словно не говорит, а поет.
– Ка-ка, – бормочу я.
– Окей. Я отведу тебя в туалет.
Она берет меня за руку, и мы пробираемся сквозь белизну. У женщины жесткая, шершавая кожа и длинные ногти, которые врезаются мне в ладонь. У самого выхода я на секунду оглядываюсь, но мама уже затерялась в бушующем белом море.
В туалете пусто и тихо. Я опускаюсь на корточки над унитазом, керамической дыркой в полу. Женщина в черном держит меня под мышки. Мы глядим друг на друга, слушаем, как струйка моей мочи бьется о дно керамической чаши. Когда все дела сделаны, я ей киваю. Она подтягивает мне штанишки, завязывает тесемку на поясе аккуратным бантиком. Я вижу, что у нее серые, неровные ногти, а руки все в бурых пятнышках.
– Малышка-красавица, подождешь меня снаружи?
Я киваю, встаю за дверью и слушаю, что происходит внутри. Струя женщины в черном тугая и плотная, гораздо сильнее и громче моей. Теперь я замечаю, что дверь в туалет – не единственная в коридоре. Здесь еще много дверей, и почти все закрыты. Я шагаю вдоль ряда дверей, прикасаясь к висячим замкам. Они тяжелые, твердые и холодные. Под потолком гудят голые лампочки без абажуров, где-то тихонько играет радио. В конце коридора – балкончик с решетчатым ограждением, выходящий во внутренний двор. В воздухе дрожат капли дождя размером с плодовых мушек.
Я слышу чье-то тяжелое, сбивчивое дыхание, оборачиваюсь и вижу, что одна из дверей приоткрыта. Из-за двери доносится странное, почти звериное пыхтение, звуки радиопередачи и еще какие-то звуки, для которых я даже не знаю названий. Открытый замок болтается в засовной петле, как отрезанная рука. Я осторожно толкаю дверь, и она открывается шире.
Там внутри, в крошечной комнате – та, другая, девочка. Почти такая же маленькая, как я. Она распластана на столе, лежит, раскинув руки крестом. Мужчина в белом держится за ее ноги, раздвигает их широко-широко. Кажется, я его знаю. Он из белого моря. Пирамида с соломенными волосами. Его штаны спущены ниже колен, он пыхтит и трясется над распростертым девчоночьим телом.
– Малышка? Ты где?
Меня зовет женщина в черном. Я отступаю от двери и бегу к ней. Она стоит у двери в туалет. Видит меня и идет мне навстречу. При ходьбе она переваливается, как утка, подол ее длинного черного платья волочится по полу, взметая пыль.
– Хочешь перекусить?
Она достает из кармана пачку печенья с глюкозой. Я беру угощение, набиваю рот. Печенье впитывает слюну с моего нёба, размокает, становится мягким. Меня тошнит, но я не могу остановиться, все ем и ем. От женщины пахнет чуть влажной тканью, испарения многих дней въелись в материю ее платья.
Она спрашивает, не хочу ли я прилечь отдохнуть, пока жду маму.
Я отвечаю, что хочу.
Мы ложимся вдвоем на промокший матрас во дворе. Матрас – выцветший, старый, весь в пятнах – почти сливается с коричневатой каменной плиткой, которой вымощен двор. Дождь пока перестал. Из пирамиды доносятся крики, но они далеко-далеко. Это может кричать кто угодно и где угодно. Я отстраняюсь от этих криков, уклоняюсь от них, отношу их к кому-то, кого я не знаю. К кому-то, кто совершенно не связан со мной. Я отдельно, а крики отдельно.
Расстояние между нами растет, звуки уносятся прочь, или, может быть, это я уношусь прочь от звуков, в ушах остается лишь гулкая тишина, и я чувствую, как расслабляется мое лицо. Напряжение уходит из мышц вокруг глаз, воздух становится белым и звонким. Не знаю, где я этому научилась, но у меня хорошо получается, и этот прием я потом буду использовать неоднократно, на протяжении всей жизни.
Женщина в черном спрашивает, видела ли я звезды. Я отвечаю, что видела, и мы вместе смотрим на небо, затянутое серыми тучами. Я хочу сказать о звездах что-то еще, но не могу вспомнить, как они выглядят, много ли их на небе и складываются ли из них какие-то узнаваемые фигуры. Что делают звезды? Движутся по небосводу или все время стоят на месте? Мерцают или светятся ровно, как горящие лампочки? Я уже начинаю сомневаться, точно ли видела звезды. Возможно, я знаю о них лишь по рассказам кого-то из взрослых: мамы, папы или кого-то еще, кто взялся меня научить представлениям о мире, которых я совершенно не помню, потому что единственная реальность, сохранившаяся с тех времен, состоит из обрывочных ощущений и мыслей, и уже невозможно установить, то ли я создала эти мысли сама, то ли их вложили в меня извне.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?