Текст книги "Лифшиц / Лосев / Loseff. Сборник памяти Льва Лосева"
Автор книги: Барри Шерр
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Михаил Гронас, Барри Шерр
Лифшиц / Лосев / Loseff. Сборник памяти Льва Лосева
© Л. Лосев, наследники
© М. Гронас, Б. Шерр, составление, 2017
© Авторы, 2017
© Е. Канищева, В. Кучерявкин, А. Павловская, Д. Тимофеев, перевод с английского языка, 2017
© ООО «Новое литературное обозрение», 2017
От составителей
Этот сборник посвящен памяти выдающегося русского поэта Льва Владимировича Лосева. Название сборника – три имени, которыми он подписывался в разные периоды жизни и которые связаны с разными сторонами его личности. Лев Лифшиц – имя, полученное им при рождении; Лев Лосев – избранный им в начале 1970-х годов поэтический псевдоним; Lev Loseff – имя, под которым он был известен англоязычной публике после иммиграции в США как литературовед и профессор-славист. Следуя заданной этими тремя именами канве, сборник содержит биографические, литературные и научные материалы.
Первый раздел включает ранее не публиковавшиеся или малоизвестные прозаические тексты Лосева. Сюда вошли ответы на составленную журналистом и писателем Марком Поповским анкету о литературной эмиграции и развернутое интервью, которое было опубликовано в израильском литературном журнале «Окна» в 2004 году и с тех пор не перепечатывалось. Здесь же мы публикуем текст доклада, с которым Лев Лосев выступил на конференции в Сан-Франциско в декабре 1979 года и в котором он оспаривает традиционное представление об «эмигрантской» литературе. Завершают этот раздел отрывки из хранящегося в архиве Нотр-Дамского университета рукописного дневника Льва Владимировича за 1974 и 1975 годы.
Во втором разделе помещены стихотворные посвящения Лосеву, которые принадлежат перу его бывшей студентки Шаны Смит и друживших с ним поэтов: Михаила Еремина, Бахыта Кенжеева и Алексея Цветкова.
Третий раздел состоит из воспоминаний друзей, коллег и учеников Лосева. Четвертый раздел – научный. Сюда вошли статьи о поэзии самого Лосева, о творчестве его друзей и важнейших для него авторов (Иосифа Бродского и Михаила Еремина) и работы на темы, входившие в круг его научных интересов.
Составители выражают искреннюю признательность всем, кто помог нам в подготовке этого сборника. Мы особенно благодарны Нине Лосевой и Дмитрию Лосеву за советы и поддержку; Наташе Ляндрес, директору архива Нотр-Дамского университета, за разрешение опубликовать архивные материалы; наследникам Бориса Эндера за разрешение опубликовать его иллюстрации к «Двум Трамваям» О. Мандельштама; Альфие Раковой за помощь в расшифровке рукописных материалов и Якову Клоцу, подготовившему к публикации неопубликованный доклад и фотографии Лосева; Наташе Шарымовой (Вайнер) за разрешение опубликовать ее фотографии и помощь в подготовке фотографий к публикации.
Михаил Гронас, Барри Шерр
Публикации
[Из дневников 1974–1975][1]1
Публикуется по рукописи из Отдела особых собраний библиотек Хезбурга Нотр-Дамского университета.
[Закрыть]
[май 1974]
8. V. Читаю «Игру в бисер» Германа Гессе (Das Glasperlenspiel). Интеллектократическая утопия, с характерными для утопии любого порядка наивностями: на<пример> решение сексуальных проблем молодежи в Касталии: там де существовал обычай поздно выдавать замуж бюргерских дочек. С педантично распланированными немецкими страстями. Последнее не в упрек. Это не великое художественное произведение, так как не одухотворено большой пластической силой, образы не более чем тезисы, слегка оформленные в живую фигуру. Резкий контраст с предыдущим чтением – «Поэзией и правдой» Гете, чья духовная жизнь естественно имманентна от материальной. Или с Т. Манном, который с несравненным, чарующим изяществом создает свой кукольный театр и разыгрывает спектакль. «Игра», скорее большое эссе о границах интеллектуализма и духа, и ограниченность первого показывает очень убедительно. Второе же можно изобразить только в формах высокого художественного творчества, о которых автор знает, но которыми не владеет. Одно ясно, что не только душе непозволительно лениться, но и интеллекту и хотя границы его очевидны, но добраться до них как и до любых границ мира сего невозможно. Но стремиться нужно. Возвращаясь по житейской ассоциации (оторвешься от книги, чтобы послушать свежую информацию) к своему «фельетонистическому веку», вдруг видишь, как предопределен общий политический провал среднего государства (всесокрушающей варварской мощью оно уже не обладает, а в интеллектуальных играх стоит заведомо ниже более цивилизованных партнеров – как в персональных поединках, так и в играх).
9. V, четверг. Приезжала мама, жаловалась на Илью[2]2
Ася Генкина, мать Льва Лосева. Ее второй муж, Илья Мейзеров.
[Закрыть], на жизнь в коммуналке, на болезни и бедность. Успокаивал. Проводили ее по сырой дороге на автобус у дома <нрзб>. Спал после обеда. Написал Иосифу (скомпоновал письмецо из кусочков заготовок).
10. V, пятница. После завтрака по холодной пасмурной непогоде с Митей[3]3
Дмитрий Лосев, сын Льва Лосева.
[Закрыть] в Рощино. Огромная развалюха на краю леса, кусок которой приобрели Михайловы[4]4
Семья поэта Юрия Михайлова, друга Льва Лосева.
[Закрыть]. Но внутри (несмотря на холод, ремонт и переустройство) что-то ностальгически приятное – старая петербургская квартира – простор, высокие двери с медными ручками, сумрачность, зеркало, шкаф, картина в раме… Вернулись к обеду. Митенька вздыхал о домоземлевладении, к которому испытывает истинную тягу. Нина с Машей[5]5
Нина Павловна Мохова, жена Льва Лосева, и Мария, их дочь.
[Закрыть] побеседовали, пока дети гуляли с Машей Крыжановской[6]6
Мария Крыжановская, друг семьи Лосевых, внучка Евгения Шварца.
[Закрыть]. Они уехали около пяти. Читал Гессе. Слушал радио. Делал опыты с релаксацией. Не знаю, получается ли, но отдохнул и соснул, и был бодр потом. Гулял вечером: море отступило чуть не к Кронштадту, обнажив бескрайнюю тоскливую россыпь валунов, над которой сшибаются визгливые стаи чаек.
11. V, суббота. Сон (под утро): Я – тренер хоккейной команды, в которой кое-кто из моих друзей. Кто-то из них меня подвел – манкирует игрой (кто – не могу вспомнить, те, кого перебираю, все не те). Но я беру перерыв (как в баскетболе) и хочу произвести замену – заменить халтурщика и почему-то Красильникова[7]7
Поэт Михаил Красильников, друг Льва Лосева.
[Закрыть]. Все расчеты у меня на Прыгунова[8]8
Актер Лев Прыгунов, друг Льва Лосева.
[Закрыть], который здесь же, на 1-м этаже, приехал (а игра идет на 4-м этаже какого-то общежития). Я бегу искать Прыгунова. Временами коридор превращается в ночную хвоистую мокрую дорогу (вечерняя прогулка!), пусто, вбегаю в первую попавшуюся комнату и сразу схватываю обстановку: много кроватей. На одной лежит аккуратно укрытый крошечный Рид Витте[9]9
Писатель Рид Грачев (Витте).
[Закрыть], а у стены сзади играет на гитаре и поет похабщину, бессмысленную, как похабные песни, которые я слышал в 4-м, 5-м классе, какой-то дебил: «А девчата кверху раком…»
Архив Нотр-Дамского университетаФонд: Лифшиц – Генкина – ЛосевПапка 172. С. 58–59.
[май (?) 1975]
Давайте разберем следующий парадокс: в надежде на врачей, лекарства есть что-то очаровательно дикарское, первобытное, признание болезни таинственной злой силой, внедренной в тебя и поэтому, возможно, подлежащей изгнанию при помощи всякого медицинского шаманства, включая лекарства, процедуры, анализы и «популярные разъяснения», которые по сути разъясняют не более, чем рассказы бабок о лихоманках, порчах и бледных немочах. Это же мистическое отношение к болезни как к некоей напасти (чему-то такому, что невесть откуда наскочило на тебя, забралось внутрь, терзает, мучает, вдруг затихает, чтобы неожиданно, в самый неподходящий момент наброситься с утроенной силой, так попробуем закидать ее ядовитыми для нее сладостями, <…> электричеством ее, физиотерапией…) это отношение провоцирует и такой поворот: а, будь что будет! Плевать на все! Буду не обращать внимания, испытаю себя, а вдруг чудо? Вдруг, если я буду делать то, что здоровые делают, Она (Оно) испугается, съежится, исчезнет…
Все это первобытная мистика, и для того, чтобы сохранить способность распоряжаться своей судьбой, необходим совершенно иной подход, иное понимание болезни. Нужно понять, прежде всего, что болезнь – это не что-то ненормальное, наскочившее на тебя извне, а совершенно нормальное состояние, твое собственное, в конечном счете ты сам. Понять, что мучения, страдания, страхи – это ты сам себя мучаешь и особенно сам себя боишься.
Если углубиться в дебри фрейдизма, все это объясняется одним из самых лучших стимулов существования – стремлением к смерти. Но это объективное рассуждение сейчас нас не устраивает, поскольку, в общем и целом, коли мы недовольны своим состоянием, мы хотим жить. А то вон святые угодники, так те радовались болезни и страданию, искали их. Лев Николаевич Толстой, помирая от пневмонии, улыбался и приговаривал: «Чем ближе к концу, тем лучше!» (Если кто считает это лицемерием, то тем самым выражает только пошлость собственных взглядов.)
Итак, исходя из желания жить, вернее нежелания умирать, какой же подход мне представляется мудрым? Очень простой. Ясно отдавать себе отчет в том, что все недуги, включая нервные депрессии и усталость психики, – естественное выражение изменений, происходящих в твоем физическом существе с ходом времени. Хочется сказать самому себе: «А как же ты… думал? Что возраст будет выражаться в том, что твои кудри будет серебрить седина? Что глубокие морщины избороздят чело?» Это ясное сознание, это постоянное спокойное и внимательное прислушивание к себе сразу же все поставит на свои места – подскажет время для отдыха и время для труда, для поблажки себе и для усилия над собой, когда отнестись к своим ощущениям безразлично и когда прибегнуть к терапии… Нет, жизнь все равно не станет равномерно благостной, как эти строчки (да и не должна она быть такой, не такова жизнь вообще), но тоска, раздражение и страх по крайней мере перестанут в ней хозяйничать.
Может быть, самый первый, до смешного простой практический результат внимательного прислушивания к самому себе, о котором я говорю, состоит в том, что ты вдруг осознаешь многие свои привычки и потребности как псевдопривычки и псевдопотребности, как недостойные взрослого человека соски и ходунки. Ты вдруг понимаешь, что все эти вкусненькие кушанья, длинные сигареты, крепкие выпивки – всего лишь бессознательные попытки убежать от трудной необходимости разбираться в себе самом, остаться наедине с собой. И тогда в тот же примитивный ряд (обжорство, пьянство…) само собой встают ненужные love affairs, «приятельские отношения» – бессмысленная болтовня, жалкие твои честолюбивые амбиции… Сокруши этих пузатых божков (как на средневековой картине – чревоугодие, пьянство, прелюбодеяние, пустословие, тщеславие) – и окажешься лицом к лицу с самим собой. Болезнь как что-то чуждое и пугающее исчезнет, отойдет на задний план, перестанет тебя занимать как таковая.
Тут мне вспомнился ваш рассказ о<нрзб.>, который озадачил раввина вопросом: «А что делать, если я не люблю самого себя?» То есть тот самый страх: освободившись от всех шор, от всех очков, розовых и черных, распахнуть дверь своего чердака и с ужасом увидеть там пустоту, мрак, пыль и пауков, копошащихся в паутине.
Все равно надо. Во-первых, это авантюра, требующая значительного мужества, что, по-моему, самое привлекательное в жизни. Во-вторых, чудесным образом, многократно проверенным и подтвержденным опытом святых и мудрецов, такие головокружительные рейды внутрь самого себя приводят к так называемому самоусовершенствованию (пока не забыли метафору) – чердак-то при распахнутых дверях проветривается, солнце проникает, etc.
Что получается с болезнью в результате этих путешествий на чердак? Болезнь вроде бы никуда не ушла – куда ей деться, если она часть самого тебя, такая же непременная, как твои взрослые размеры (ты не можешь снова стать маленьким, как бы этого ни желал, не можешь и снова стать здоровым), но она не страшит и не гнетет тебя больше, болезнь сама по себе перестает быть проблемой (ты оказываешься лицом к лицу с единственной проблемой – жизни вообще). А болезнь, что же? Ты открываешь в ней даже некоторые достоинства, подобно достоинствам зрелого и пожилого возраста. Она обеспечивает тебе большую остроту взгляда на действительность, это по меньшей мере…
Вообще нет смысла распространяться дальше на эту тему, так как она досконально разработана Т. Манном в «Волшебной горе», в ряде эссе (например, «Ницше и наше время» в томе 10). Резюмируя в одном из этих сочинений свои размышления о болезни, он прекрасно сказал: «Болезнь есть небуржуазная форма здоровья». (Возвращаясь на минуту к идеалу самоуглубления, хотел сказать, что, как всякий идеал, он немного надчеловечен. Во всяком случае я не способен превратиться в Рамакришну, не слезающего со своего чердака. Мне, «слишком человеку», там все же скучно, «неудобно для рук» (И. Б.) – ограничимся периодическими ревизиями, оставим лестницу постоянно приложенной к слуховому окну, а слуховое окно открытым, будем жить с постоянной оглядкой на чердак, но не в сверкающей и пустой сердцевине, а в бесконечно живой меняющейся короне, в тонкой ауре, светящейся на границе внутреннего и внешнего миров, ибо все подлинно человеческое – на границе.
Архив Нотр-Дамского университетаФонд: Лифшиц – Генкина – ЛосевПапка 174. С. 197–200.
Ответы на анкету
Dartmouth College Hanover New Hampshire 03755–3511
Department of Russian tel. (603) 646-2070
Lev Loseff
Professor of Russian
21 декабря 92
Глубокоуважаемый Марк Александрович,
Отвечаю на Вашу анкету.
ФИО: Лосев Лев Владимирович (до 1979 г. Лосев был псевдонимом, настоящая фамилия – Лифшиц, но в 79 г. я, чтобы упростить дело, сходил в местный суд, заплатил 25 долларов и стал Лосевым в законе).
На Запад приехал в 1976 г.
Ненапечатанные рукописи привез, но не свои, а знакомых. Некоторые из них издал книжками – сборники стихов В. Уфлянда, М. Еремина.
В эмигрантской периодике публиковался больше всего в «Континенте», «Русской Мысли», «Новом Американце», а также в «Панораме», «НРС», «22», «Третьей волне», «Стрельце», альманахах «Встречи», «Часть речи» и др.
Постоянно сотрудничаю с «Голосом Америки», время от времени с радио «Свобода».
Книги.
«Чудесный десант», Эрмитаж, 1985, стихи.
«Тайный советник», Эрмитаж, 1988, стихи.
«Жратва, или Закрытый распределитель», Эрмитаж, 1984, сборник очерков On the Beneficence of Censorship: Aesopian Language in Modern Russian Literature («О благодетельности цензуры. Эзопов язык в новой русской литературе»), Мюнхен, Sagner Verlag, 1984, литературоведение. (На английском.)
Кроме того, мной подготовлены к печати комментированные издания «Мемуаров» Евгения Шварца, La Presse Libre, Париж, 1982,
«Записок на манжетах» Михаила Булгакова, «Серебряный век», Нью-Йорк, 1981.
Ряд литературоведческих сборников на русском и на английском – составление, редактура.
Все, что хотел опубликовать, – опубликовал.
Литературные заработки являются подспорьем. Служу: профессор русской литературы в колледже. Гранты небольшие, получал на писание литературоведческих работ.
В России начиная с 1988 года опубликовано много моих стихов – в «Знамени», «Октябре, «Звезде», «Новом мире», «Дружбе народов», «Юности», «Огоньке» и др. журналах и газетах. Есть два договора на книги, обе должны были выйти давно, но, думаю, не выйдут никогда. Бог даст, буду заниматься лит. делом и впредь.
На Западе русский (и любой) литератор находится в идеальных условиях, определяемых формулой одного старого русского литератора, жившего на Западе, Георгия Адамовича: одиночество и свобода.
Всего Вам доброго и с наступающим Новым Годом!
Ваш
Л. Лосев
Комментарий
Составитель анкеты – Марк Александрович Поповский (1922, Одесса – 2004, Нью-Йорк), как и Лосев, принадлежит «третьей волне». Он приехал в Америку годом позже Лосева: «журналист и писатель, православный христианин, политический эмигрант», – так писал он сам о себе уже в эмиграции.
В 1992 году, прожив в эмиграции 15 лет и приобретя некий experience жизни на Западе, М. А. Поповский задумал с помощью анкеты опросить коллег по писательскому цеху об их профессиональных делах. Вопросы анкеты «прочитываются» через ответы. Последний вопрос был сформулирован так: Как бы Вы оценили жизнь русского литератора на Западе?
Анкета находится в личном фонде М. А. Поповского: Bakhmeteff Archives of Russian and East European History and Culture, Columbia University, New York. M. A. Popovskii papers, box 1 folder 62.
Публикация и комментарий Галины Глушанок
[Ответы на вопросы журнала «22»][10]10
Ответы на анкету, составленную Михаилом Юдсоном. Публикуются по версии, сохранившейся среди бумаг Льва Лосева. В квадратных скобках – вопросы Михаила Юдсона.
[Закрыть]
23 февраля 04
Дорогой Михаил.
Вообще-то с моего компьютера ни посылать, ни получать тексты кириллицей невозможно, но какой-то каббалистической магией Ваше послание дошло. Правда, не все буквы. Например, Ваше имя получилось так: «ħихаил едсон». Что «ħихаил» – это Михаил, догадаться можно, а вот «едсон» – не знаю, можно подставить любую гласную.
Отвечаю на Ваши вопросы.
1 [Сразу поздравляем вас с 30-летием поэтической деятельности – услышалось (как говаривал Солженицын), что вы начали писать стихи в 1974 году. («Так бери же скорей перо, опиши нам, каков этот вид…») Почему так поздно? Что послужило первотолчком?]
Спасибо за поздравление. Мне этот юбилей в голову не приходил. Впору ждать ордена «за Заслуги перед Отечеством» 4-й степени. Как говорил один персонаж у Шукшина: «У нас дадут! Догонят да ишшо поддадут». В предисловии к своей первой книжке, «Чудесный десант», я объяснял, что друзья моей юности – Сергей Кулле, Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Евгений Рейн – писали настолько лучше меня, что мне как-то расхотелось. И еще я видел, что для них сочинение стихов – неизбежность, а я могу писать, могу не писать. Так что лучше уж и не надо.
Сейчас я думаю, что даже некоторые классики выиграли бы, если бы мы не знали их ювенильного творчества. Блок, например, как большой поэт начинается с третьего тома. Бродский тоже был прав, когда не хотел печатать стихов до сборника «Остановка в пустыне», морщился от «Ни страны, ни погоста…» Правда, под конец махнул рукой, разрешил напечатать все подряд в собрании сочинений.
B 1974 году стихи пришли ко мне неожиданно и совсем не так, как бывало в юности. То был, по разным причинам, трудный момент в моей жизни, и я меньше всего собирался сочинять стихи. Шагал в один не самый прекрасный день по непарадной невской набережной за старой водонапорной башней и вдруг сообразил, что случайные мысли складываются в стихотворные строки и что от этого я испытываю большое облегчение. Я так боялся спугнуть этот внезапно открытый терапевтический эффект, что примерно с год не показывал даже самым близким. (То, самое первое стихотворение, и до сих пор никому не показывал и не покажу – как талисман.) Потом постепенно стал показывать и удивился положительному отклику, поскольку мои близкие обычно в литературных оценках не лукавили. B начале семьдесят шестого года мы уехали из России, я начал сотрудничать в эмигрантских изданиях, но стихов не печатал.
Напечатал меня впервые в 1978 году по собственному почину мой друг Владимир Марамзин в журнале «Эхо», который он на пару с Алексеем Хвостенко издавал тогда в Париже. И уж совсем неожиданностью явилась сопроводительная заметка Бродского. Мы с ним постоянно виделись в Энн-Арборе, где оба тогда жили, но он ни разу не обмолвился, что Марамзин показывaл ему мои стихи. Бродский сравнивал меня с Вяземским и т. п., но под конец написал нечто действительно очень лестное: на кого он (я, стало быть) похож? Ни на кого.
2) [Известно, что Иосиф Бродский относился к вам «как к старшему». («Иосиф! Брось свои котурны!») Расшифруйте, пожалуйста, это поподробнее. Каковы были ваши взаимоотношения?]
Да, Бродский как-то сказал Петру Вайлю, что относился ко мне как к старшему. Я действительно старше его на три года. Но иногда он говорил: «На этот опыт я старше тебя». На опыт жизни в Америке. На опыт сердечных заболеваний. Вообще список опытов, на которые он был старше меня, получился бы длинный.
3) Влияние? Не могу сказать. Мне кажется, тут полная эклектика. Из классиков, наверное, Некрасов, A. K. Толстой, Фет. Из поэтов советской поры – Слуцкий и Мартынов (его поэмы). B нынешней поэзии мне многое очень нравится. Помимо моих старых друзей, которых я назвал и которые все, за исключением рано умершего Сережи Кулле, живы-здоровы, слава Богу… Благородный и умный лирик Сергей Гандлевский. Удивительная Елена Шварц, с которой мы незабываемо гуляли по старому Иерусалиму в 97-м году. Из более молодых – Дима Быков пишет интересные стихи. И совсем по-другому, но очень талантливо – Миша Гронас.
4) [«В “Костре” работал. В этом тусклом месте…» Вы были благополучным советским литератором. Почему вы уехали? Как могла бы сложиться ваша судьба, если бы вы остались?]
«Благополучный советский литератор» – понятие слишком общее. B «Костер» на работу я попал так. Отработав год с небольшим после университета на Сахалине, я вернулся в Ленинград и больше года никуда не мог устроиться. Не брали ни в какую многотиражку (я ведь кончил отделение журналистики). Однажды открылась вакансия редактировать программки в театре оперы и балета. Так даже туда не взяли. Причем старая приятельница моей матери, тетка Довлатова Маргарита Степановна, которая там этими программками заведовала, моей маме так и сказала: твоя вина, надо было дать сыну русскую фамилию. Тогда еще я ходил под своей природной фамилией Лифшиц, хотя псевдонимом Лосев уже пользовался (это я только в Америке, следуя ахматовскому мотто «Все равно все пропало!», сделался Лосевым/Lоsеff'ым в паспорте). Нештатно мне приятели давали подработать в ленинградских изданиях, в том числе я какую-то детскую чепуховину сочинял для журнала «Костер». В марте 1962 года из «Костра» задумал уходить на вольные хлеба мой товарищ, талантливый переводчик английской поэзии И. M. Ивановский. Он хотел меня сунуть на свое место, но нужна была протекция. И тут повезло. Мой отец, известный детский писатель и автор всенародно любимой песни «Пять минут, пять минут…», получил в московском Союзе писателей (он жил в Москве) общественное поручение – вместе с другими поэтами сочинить приветствие пионеров очередному съезду партии. Он сочинил раздел про любовь к труду:
И этот стол, и этот дом,
И караваи хлеба —
Все это создано трудом,
A не свалилось с неба.
И т. д.
Секретарь ЦК Комсомола Тамара Куценко, которая принимала у него работу, так расчувствовалась, что спросила: «А я могу для вас что-нибудь сделать, Владимир Александрович?» Журнал «Костер» находился в ее подчинении. И отец сказал: «Можете». Так я попал в эту тихую заводь, где платили мало, но можно было приходить (или не приходить) на работу в общем-то когда хочешь, сколько угодно ездить в командировки и устраивать грошовые заработки всем нищим друзьям. Так уже в ноябре 1962 года в «Костре» появилась «Баллада o буксире» Бродского, первая из его публикаций в СССР (их все можно по пальцам пересчитать – понадобится пальца четыре, ну шесть).
B «Костре» я проработал тринадцать лет. Одновременно занимался самой разной литературной халтурой – на телевидении сочинял сценарии детских передач, перед Новым годом «елки» писал. Это все была, смею думать, халтура не татарская, a греческая (по Шкловскому), т. е. честная, не лишенная технического мастерства поденщина. Но это был не тот вид литературы, с которым можно было соваться в Союз писателей. И это была работа на износ. Чтобы прилично заработать, надо было здорово вкалывать – двое детей, кооперативная квартира, дачу летом надо снимать. Стресс я снимал известным российским способом. Ну и закончилось это все инфарктом в тридцать три года. Я лежал в больнице в декабре семидесятого с транзисторным приемником под ухом и слушал Би-би-си: спасут Эдуарда Кузнецова и других «самолетчиков» от расстрела или нет?
Оклемавшись, я решил, по примеру отца, попробовать писать для кукольного театра. Сочинил пьеску «Неизвестные подвиги Геракла». Идея была такая: в детстве, прежде чем стать героем и совершить 12 геройских подвигов, маленький Геракл совершает маленькие подвиги – приучает себя не бояться, не зазнаваться и т. п. Пьесу, как положено, я предложил в отдел министерства культуры РСФСР, ведавший детскими театрами. Если Министерству пьеса нравилась, они платили тысячу рублей (для сравнения моя зарплата в «Костре» была, кажется, 160 в месяц) и рассылали по театрам страны. Если театр ставил пьесу, то начинали капать авторские отчисления от сборов. Сначала моего «Геракла» отвергли. Какой-то умник в министерстве, по фамилии Антокольский, написал, что там слишком часто упоминается бог. Что правда – там то и дело упоминались Зевс, Аполлон и др. Но, как и при устройстве на работу в «Костер», помогли связи. Соседом отца по лестничной площадке был B. Б. Шкловский. Отец показал ему мой опус, и старику неожиданно очень понравилось. Он даже написал мне письмо с цитатами из Еврипида, хвалил и, что с практической точки зрения было важнее, написал в министерство культуры. И пьесу взяли. A там пошло. За следующие четыре года я написал самостоятельно и «по мотивам», один и в соавторствах еще десяток детских пьес, что сделало мои последние годы в СССР довольно зажиточными. Особенно с точки зрения небогатого Довлатова: «замшевый пиджак», «финская мебель». Эту мебель он, поэт Охапкин и прозаик Иван Сабило помогали мне перетаскивать в новую квартиру, o чем из троих, по-моему, только Охапкин не оставил воспоминаний. Пиджак был болгарский.
Кстати, может быть, израильским читателям будет интересно. Я как-то был в Киеве и пытался пристроить своего «Геракла» в киевский кукольный театр. B помещении театра меня удивил восточный декор. Мне объяснили, что прежде здесь была синагога. «Геракла» в бывшей синагоге не взяли.
Во всех моих пьесах было много стишков, их мне нравилось сочинять, но по-настоящему драматургического таланта y меня нет, и мне не жаль было бросать это дело.
Я уж давно забыл о своей драматургии, как вдруг тридцать лет спустя, в этом году мне о ней напомнили. Во-первых, поэт, писатель и журналист Дмитрий Быков написал из Москвы, что читал «Неизвестные подвиги Геракла» в возрасте пяти лет (пьеса была напечатана в журнале «Пионер») и даже процитировал стишки оттуда. Но забавнее письмо я получил от московско-иерусалимского жителя, известного барда и, в отличие от меня, настоящего драматурга Юлия Кима. Дело в том, что среди моих сочинений был мюзикл «Играем в принца и нищего» (по Марку Твену). Музыку написал тогда юный Саша Журбин. Из-за моей эмиграции мюзикл могли закрыть, такое бывало. Чтобы не подводить Журбина, я c помощью доброжелательных чиновников в Управлении по охране авторских прав перевел авторство на своего приятеля, покойного Юрия Михайлова. Я уехал, «Принца и нищего» несколько лет в каких-то провинциальных театрах играли, пока Журбин тоже не уехал. И вот оказалось, что авторские отчисления за «Принца и нищего» поступали на счет Кима, потому что его драматургический псевдоним «Юрий Михайлов». Как говорится, хоть в хорошие руки…
Если бы я не уехал, я бы продолжал сочинять детские пьески и прочие тру-ля-ля, поскольку это был единственный доступный вид чистой, не замазанной идеологией литературной работы. Но заскучал бы, наверное. Борис Парамонов мне однажды объяснил, почему я уехал из России: «Ты уехал от метафизической скуки».
5) [Вы преподаете русскую литературу в Дартмутском колледже. («Передо мною сочинений горка. “Тургенев любит написать роман “Отцы с Ребенками”. Отлично, Джо, пятерка!») Это интересно (учить!) или неизбежно? В вас постепенно прорастает Пнин?]
Писание стихов – не работа. Один американский поэт правильно сказал: «Нельзя быть профессиональным поэтом – что тогда делать остальные двадцать три часа тридцать минут?» Даже если бы за стихи мне платили так же, как платят за преподавание, я бы где-нибудь служил. Как сказал другой поэт: «Труд – это суть бытия и форма, нечто больше путей прокорма». Пнина из меня не получилось – я для этого недостаточно филолог и слишком практичен. Но «Пнин» самый для меня милый роман Набокова.
6) [Вы живете в Штатах («Жую из тостера изъятый хлеб изгнанья…»). Как вам там дышится? Не ощущаете «языкового голодания», оторванности от булошных, от черноземных поребриков с розановскими червяшками?]
По характеру я не то что нелюдим, но не так уж нуждаюсь в постоянном общении, спонтанных встречах и в том, что на языке следующего за моим поколения называется «тусовкой». Всего этого было достаточно в первые тридцать восемь лет моей жизни. Я ведь сначала подумывал уехать не за границу, a просто из Ленинграда. A потом оказалось, что уехать в Америку проще, чем, скажем, в Торжок. Наш крохотный городок в Нью-Гемпшире для меня идеален. Буквальная медвежья глушь – медведь к нам во двор приходит яблоки-падалицу жрать. Оленей жена гонит, чтоб цветы не объедали.
Язык? Тот, что усвоил от рождения, тот всегда при тебе. Языковые проблемы возникают не в пространстве, a во времени. Новые поколения говорят на новом языке. Кстати сказать, мне страшно нравится все, что сейчас хлынуло в русскую речь из криминального жаргона. Бандиты, конечно, и есть бандиты, но язык y них яркий. Большинство речений – все эти «разборки», «отморозки», «крышевания», «наезды», «беспределы», «открысятничать», «отвечай за базар», «развести на бабки» и т. п. – очень выразительны. B них есть еще не стертая метафорическая энергия. Заметьте, это в основном все из ресурсов русской лексики (за исключением «бабок») и поэтому сразу понятно, в отличие от арго моей молодости – «лабушской фени». Другое дело, что было бы неестественно, если бы я на старости лет стал этим новым языком пользоваться.
7) Вот это как раз изменилось. Мне давно разонравилось пить по-русски: шарахнуть полстакана, зажевать и начать говорить глупости. Я выпиваю eжевeчерне, в основном в одиночестве, умеренно.
8) Боюсь, что проводов к Довлатову не получится. Близкими друзьями мы не были. Мы были знакомы много лет, временами приятельствовали. B «Невидимой книге» он действительно изобразил меня с неожиданной почтительностью. Не меньшей неожиданностью было для меня прочитать довольно злобные обо мне высказывания в его опубликованной переписке с Ефимовым. Но он ведь сильно был болен под конец, и одним из проявлений болезни становилась патологическая мнительность.
9) [Вы печатаетесь в России. («Пишу в умирающих толстых журналах…») На Западе (в вашем случае – Востоке США) по-прежнему нет вашего читателя, окромя славистов?]
Кроме русских, читателей y меня и не может быть. Поэзия непереводима. Я более четверти века преподаю иностранцам русскую литературу, в том числе и поэзию, и знаю, каких трудов стоит хотя бы примерно объяснить, в чем прелесть для русских стихотворения Пушкина или Ахматовой. При этом языки, русский и английский, в разном положении. Русский легче адаптирует чужие языковые и поэтические формы – синтаксис, строфику. Что еще важнее – русскому свойственна более размытая семантика, он допускает больше дву(и более!)смысленности. B английском с референциальностью куда строже: A указывает на Б, a если не указывает, получается чушь. Поэтому на русский с английского кое-что в какой-то степени перепереть можно, a в обратном направлении – нет. Как бы клапан такой вставлен, который пропускает только в одну сторону и то нехотя. Талантливый человек Джералд Смит (до недавнего времени он заведовал кафедрой славистики в Оксфорде) перевел несколько десятков моих стихотворений на английский и собирается издать книжкой, но, с моей точки зрения, это будут его тексты, не мои (ну, можно сказать, «из», «по мотивам»).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?