Текст книги "Лифшиц / Лосев / Loseff. Сборник памяти Льва Лосева"
Автор книги: Барри Шерр
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Джеймс Л. Райс
Леша в Скиннервилле: Le ventre de Péterbourg & La tristesse symétrique
«БРЮХО ПЕТЕРБУРГА»
Еще мы помнили блокаду,
В стране голодный был режим,
Когда гулял по Ленинграду
Довольно толстый Мистер Джим.
Теперь забыта голодуха,
Забыто имя «Ленинград»,
У Джима Райса нету брюха,
А Петербург опять брюхат.
Официально заявляю, что единственными собственниками вышеприведенного текста являются Джеймс Райс и его законные наследники.
Лев Лосев, Юджин. 5/27/96[49]49
В свой второй и последний визит в Юджин в 1996 году Леша читал в весеннем семестре два курса: первый, посвященный Иосифу Бродскому, по-английски (это стало первым шагом к созданию книги, опубликованной десятилетие спустя), а второй, о Петербурге в истории русской культуры, по-русски. В лекциях второго курса он широко пользовался информацией, полученной из нового издания книги А. А. Бахтиярова «Брюхо Петербурга. Очерки столичной жизни» [1885–1887] 1996 года. По-видимому, Бахтияров своим названием книги пародировал название романа Золя «Чрево Парижа» (1873), после внимательного прочтения которого Достоевский написал жене: «Не могу читать, такая гадость». В мой день рождения была установлена традиция: никаких подарков, но если кто очень настаивал, позволялось подарить какую-нибудь уже не новую и нехудожественную книжку в мягкой обложке. Леша подарил мне «Брюхо Петербурга» с поздравительным стишком (см. выше) на титульном листе. И еще приписал: «Хоть и не в мягкой обложке, но не новая». Вручил он мне подарок 27 мая, на следующий день после события. В стихотворении есть намек на то, что во время моего первого визита в Ленинград в январе – июне 1962 года, благодаря непрерывному веселью, северному климату, длинным лестницам и частым путешествиям на трамвае номер 11 (т. е. пешком), я похудел на 14 килограммов. См.: JLR. My Twelve Years with Trediakovsky // New Zealand Slavonic Journal. 2004. 1–7. – Д. Р.
[Закрыть].
В июне 1986 года Лев Лосев случайно оказался в городе Скиннервилль (который сейчас называется Юджин, штат Орегон) и провел там неполную неделю более чем через столетие после того, как Юджин Скиннер построил свою хибару на западном склоне холма, который и теперь называется Скиннерз Бьютт [Холм Скиннера]. Через десять лет Леша вернулся сюда уже в качестве преподавателя русского языка, литературы и искусства, стипендиата фонда покойной Марджори Линдхольм, которая также устраивала для наших уважаемых гостей и целой толпы приглашенных щедрые банкеты[50]50
Среди других преподавателей-стипендиатов Марджори Линдхольм, работавших здесь в разные годы, можно назвать Ефима Эткинда, Илью Захаровича Сермана и Руфь Зернову одновременно, Андрея Синявского, Ольгу Йокаяму, Хораса Дж. Ланта, Кэтрин Чвани, Елену Гощило, Татьяну Толстую, Игоря Ефимова, Владимира Уфлянда и Михаила Эпштейна.
[Закрыть]. В любимом ресторане Мардж под названием «Электростанция», представлявшем собой блестящий ансамбль отслуживших свое железнодорожных вагонов-ресторанов, мы частенько сиживали, и эти посиделки всегда превращались в грандиозные пирушки. Через несколько лет Леша прислал мне наброски своих воспоминаний о времени, проведенном в Юджине, где он рассказывал о нашей дружбе и описывал разные забавные случаи; позже воспоминания были опубликованы под названием «De la symétrie triste» [фр. «О печальной симметрии». – Примеч. перев.][51]51
Опубликовано в книге «Солженицын и Бродский как соседи» (СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2010. С. 14–23).
[Закрыть]. Публикация датирована 2001 годом, а в присланных мне набросках имеется приписка от руки, помеченная 23 июля 1998 года: «Дорогой Джим, не соблаговолишь ли просмотреть и сообщить, что ты об этом думаешь, особенно о P. S. – Леша». Помню, я исполнил просьбу и сообщил, что думаю, но, кажется, отчасти по телефону, поскольку не все мои замечания были поняты и учтены. Так что я с удовольствием пользуюсь возможностью внести ясность в некоторые подробности моей давней дружбы с Лешей[52]52
Начиная с 1996 года я пишу бесконечные мемуары, посвященные Иосифу Бродскому, в которых найдется достойное место и Леше. Рабочее название книги: «Человек выживает, как фиш на песке…» (И. Б. 1976–1996). Эти мемуары я намерен отдать в архив библиотеки Бейнеке.
[Закрыть].
На лекции его во время этого первого визита я не ходил, но поэтические чтения посещал. Как он совершенно правильно, хотя и опуская некоторые подробности, вспоминает, я тогда постепенно выздоравливал от биполярного маниакально-депрессивного психоза, которым Бог наградил меня; я носил в себе этот дар не только «в юности» (по словам Леши), но аж до сорокалетнего возраста. Как нередко случается, мне понадобилось еще семь лет, чтобы привыкнуть к новейшим методам лечения наших тупиц-психотерапевтов. В ноябре 1985 года Иосиф Бродский в качестве талисмана подарил мне перевод своей драмы «Мрамор» (британское издание), написав на титульном листе следующие строки (заканчивающиеся типографским названием): «Сим подтверждается, что Джим Райс абсолютно, безраздельно и совершенно владеет своими “ШАРИКАМИ”. [Здесь игра слов: в английском переводе название звучит, как «Marbles», что означает «стеклянные шарики» или просто «шарики», т. е. «мозги». – Примеч. перев.] От себя к комментарию Леши (в «Simétrie») могу добавить еще несколько слов. На следующий день я заехал в гости к сестре (жившей в Сомерсе, Уэстчестер, шт. Нью-Йорк) и, сидя с ней утром на кухне, показал полученное от Бродского свидетельство о том, что я совершенно здоров. Сестра – всем сестрам сестра! – молча взяла лежавший на холодильнике небольшой кожаный мешочек и вручила его мне. В нем были стеклянные шарики! Она словно хотела сказать этим: «Хочешь, скажу, что я думаю, братишка? Все-таки немного их у тебя не хватает». Она оказалась права: буквально через пару дней я потерял и подаренную книжку, и мешочек с шариками, а потом добровольно сдался врачам психбольницы в Александрии, штат Вирджиния. Но после этого болезнь меня больше не донимала, и я на всю катушку наслаждался работой и общением с людьми[53]53
Роберт Лоуэлл был на нашем континенте одним из первых бенефициантов лития, правда, лишь в более зрелом возрасте. «Как ужасно думать, Боб, – признавался он Роберту Жиро, – что причиной всех моих страданий и всех страданий, которые я причинил другим, послужил крохотный недостаток какой-то соли у меня в мозгу» (См.: Collected Prose, ed. R. Giroux. New York: Farrar Straus Giroux, 1987, P. xiii – xiv). Лоуэлл страдал гораздо серьезней, чем я, и в психиатрических лечебницах лежал гораздо чаще.
[Закрыть].
В те годы мне уже порядком поднадоели Бахтин и его Достоевский (хотя двое из самых любимых моих людей – ведущие специалисты по Бахтину), но однажды я попросил Лешу продекламировать свое стихотворение «Бахтин в Саранске», чтобы я смог уловить интонацию и спросить о его «истоках». Любопытно, что он отделался лишь замечанием, мол, был поражен «пафосом» положения Бахтина, пребывавшего в ссылке в [кошмарном] Саранске. В русском языке слово «пафос» обладает гораздо меньшим кругом значений, чем английское «pathos». Оно вообще может ничего не значить. Вот прекрасный пример того, какую роль играет поэт – в данном случае Леша – в толковании собственных стихов. Как бы то ни было, в тот вечер за обедом (мы сидели в кафе «Эксельсиор» втроем, с нами была моя жена) я мимоходом спросил, кто такой Голосовкер в его бахтинском стихотворении, не тот ли самый, кто написал книгу «Достоевский и Кант». Да, ответил он, тот самый, а через несколько лет признался, что был тогда крайне поражен, встретив американца (да что там американца, просто человека), который знает, кто такой Голосовкер, и даже читал его книги. Еще одна неожиданная польза этого разговора в том, что Леша, видимо, почувствовал необходимость объяснить читателю присутствие Голосовкера в тексте стихотворения, что он и сделал в своих «симметричных» мемуарах (за десять лет до того не удостоив этим меня). Таков был его стиль.
Познакомились с Лешей мы после его поэтического вечера в тот, первый, день его в Юджине, пожали друг другу руки, выяснили, что, благодаря Иосифу Бродскому, который за десять лет до нашей с Лешей встречи на десять дней приезжал в Орегонский университет, мы заочно уже были знакомы. Перед коктейлем я предложил ему слегка размяться, взять напрокат велосипеды и прокатиться по берегу реки. Город Юджин славится тем, что велосипедных дорожек в нем на душу населения гораздо больше, чем в Амстердаме. Но меня поистине потрясла страсть, с которой он категорически заявил «нет» и добавил, что ни разу в жизни не садился на велосипед и не собирается! Леша оказался закоренелым горожанином с урбанистской душой и к сельским утехам был совершенно равнодушен. Однако позже, прожив несколько месяцев в Юджине, хотя он и называл его «неинтересным, плоским городишкой», но все же снял-таки домик на холме, недалеко от кладбища Пионеров, расположенного на соседнем холме посреди университетского городка, в свою очередь окруженного еще более высокими холмами с крутыми склонами, а также горами, в том числе и виднеющимся к северу грандиозным предгорьем Кобург Хиллз. Многие улицы городка (и моя тоже) круты и довольно опасны для передвижения, пожалуй, не меньше, чем в Сан-Франциско. «Прямой ирригационный канал», рассекающий город на две части, на самом деле представляет собой извилистый амазонский ручей, то есть естественный многокилометровый водный поток, с незапамятных времен протекающий здесь и несущий свои воды в долину. Набережные его одеты в бетон только в пределах города, в остальных местах живописные берега заросли густой травой. Здесь можно встретить уток с выводками. Но мы с Лешей обычно гуляли не в этих местах, а по берегам широкой реки Уилламетт (ударение на предпоследнем слоге: название происходит от индейского слова «Уи-ла-ме-та»).
Во время наших прогулок мимо нас довольно часто шмыгали туда и сюда с выражением лица и осанкой небожителей велосипедисты обоего пола, порой вынуждая нас, как зайцев, отскакивать в сторону, в высокую траву. Местные велоцирапторы, как правило, считали себя не подвластными общечеловеческим законам и глубоко презирали нас, простых пешеходов[54]54
Как тут не вспомнить, что истинные орегонцы все еще при случае любят выражать свои политические взгляды с помощью динамита. А также песенку Лорда Бакли, жившего в иную эпоху, где пелось о «Его Величестве Пешеходе».
[Закрыть]. Я тогда все еще пребывал в состоянии депрессии под воздействием лекарств (это в какой-то степени совпадало и с Лешиным настроением), но однажды вдруг, ни с того ни с сего, мне пришло в голову пошутить, причем по-русски. Глядя на велосипедистов, то и дело пытающихся сбить нас с ног, я пролепетал: «Простите их, ибо… – и тут мой церковнославянский подвел меня, – не знают, что делают». Леша, шагавший впереди, резко повернулся: «Вы хотите сказать, “не ведают, что творят”, не правда ли?» И громко, от всей души рассмеялся! Вот как сработала моя жалкая попытка пошутить. Мы уже успели привязаться друг к другу (как оказалось, навсегда), но я все-таки огорчился и пролепетал в ответ: «Ну вот, занимаюсь русским уже тридцать лет, и даже не знаю евангельского текста». Леша сочувственно похлопал меня по плечу. И это утешило меня, ободрило, подняло настроение! Фрейд как-то заметил, что способность людей смеяться над одной и той же шуткой есть признак готовности избавиться от одних и тех же комплексов[55]55
Sigmund Freud. Der Witz und seine Beziehung zum Unbewussten, 1905, chapter V. Русский перевод: «Остроумие и его отношение к бессознательному».
[Закрыть].
Эта история имела свое продолжение через несколько лет, когда один из моих коллег отказался (признав свое поражение) вести курс по Толстому, и мне пришлось вопреки своему желанию взять курс на себя. Я и не подозревал, что преподавать Толстого окажется так интересно. (Я не раз слышал, как Роман Якобсон, читая свой курс «Поэтика прозы», говорил: «Не можете найти себе тему курсовой, возьмите любые две страницы Толстого!»)[56]56
Когда через тридцать лет я наконец решился опубликовать одну из своих работ, посвященных творчеству Толстого (The Dream Mechanism of Tolstoy’s Confession // Tolstoy Studies Journal, VII [1994], 84–88), мне доставило большое удовольствие заметить, что образчик текста Толстого, описание сна, которым заканчивается его «Исповедь», в юбилейном издании занимает ровно две страницы.
[Закрыть] Я почел своим долгом тщательно подготовиться к лекциям, а для этого внимательно прочитать прежде казавшуюся невыносимо скучной «Исповедь» и «Краткое изложение Евангелия». Добравшись до описания казни Христа на Голгофе, я почувствовал, что настала моя очередь громко смеяться, поскольку у Толстого Христос прощает хулящих его людей знакомыми мне словами: «Ибо не знают, что делают»! Пускай я не знал церковнославянского текста Нового Завета, зато в критической ситуации ухитрился упростить и опошлить эти слова не менее ловко, чем сам Толстой (между прочим, великий писатель называл воскресение Христа, без веры в которое от православия почти ничего не остается, выдумкой). Разумеется, Леша был первым и (до сих пор) единственным человеком, перед которым я мог похвастаться своей стилистической близостью со Львом Николаевичем.
Но вернусь к тому нашему с ним первому обеду в «Эксельсиоре» в 1986 году: я притащил тогда с собой папку с работой, посвященной Вашингтону Ирвингу; пока это были, главным образом, бессвязные заметки, сделанные во время двух бесконечно долгих копаний в бумагах Ирвинга, хранящихся в Нью-Йоркской публичной библиотеке, названия разных фондов с именами кураторов, а главное, отрывки, переписанные из его романа «Альгамбра» (1832) по-английски и по-французски и из его записок о потрясающем пешем переходе от Севильи до Гранады, который он предпринял со своим русским другом, сотрудником российского посольства в Мадриде. Идея моя заключалась в том, чтобы провести несколько часов во время пересадки между поездами в Большом Яблоке, то бишь Нью-Йорке, и Леша сразу, конечно, усек, что идея эта прекрасна. Это послужило поводом для беспорядочного разговора, и, в частности, была затронута фраза из «Пиковой дамы» о мебели старой графини, расставленной в «печальной симметрии», – дело в том, что двое моих студентов прочесали текст «Альгамбры» и перед заключительным экзаменом по Пушкину сообщили мне: мол, «обнаружили в нем эту вашу “печальную симметрию” дважды!» Экзамены кончились, студенты уехали (на Аляску) и я не успел добиться от них подробностей. Но соблазн подвиг нас с Лешей на двенадцатилетние донкихотские поиски фразы, пока он не бросил это дело, зато написал воспоминания «simétrie triste». Мои же студенты, доверительно сообщая мне о том, что обнаружили «вашу печальную симметрию», не то чтобы ошиблись, нет, они просто легкомысленно пошутили – это прояснилось через много лет, когда они снова появились в Юджине. Все последующие, богатые разными событиями двенадцать лет мы с Лешей почему-то так и не удосужились сравнить наши заметки относительно Вашингтона Ирвинга[57]57
Мой интерес разгорелся вновь в 1993 году, когда одна моя бывшая студентка, Лада Юдель, прислала мне из Испании книгу «Tales of the Alhambra», роскошно иллюстрированную тридцатью двумя цветными фото (Гранада, Мигель Санчес, 1989).
[Закрыть]. Тем временем я внимательно прочитал «Альгамбру» и обнаружил-таки в тексте оба случая «симметрии» (правда, не печальной, а вполне себе радостной) – скрытую реакцию на созревающие груди юных девушек (см. «Visitors to the Alhambra» и «Legend of the Rose of the Alhambra»).
По поводу последнего замечания позволю себе небольшое отступление. Во время нашей первой праздной болтовни Леша узнал, что в 1962 году я полгода учился в Ленинградском университете у профессора П. Н. Беркова, – как раз в тот семестр я и похудел на 14 кило. Как и большинство студентов, изучающих литературу, он тоже слушал курс литературы XVIII века у Беркова. И вот однажды, сидя в заднем ряду аудитории, он сделал одно удивительное открытие. Рядом с ним сидела девушка в платье с очень глубоким вырезом, и на шее ее висела цепочка с какой-то побрякушкой. Леша обнаружил, что если потянуть за цепочку, а потом отпустить ее, то между двумя великолепными горячими сферами (расположенными достаточно симметрично, и, можно теперь сказать, оглядываясь назад, симметрия их была отнюдь не печальна; они были вполне себе très jolies) появляется и снова исчезает означенная побрякушка. Словно ученый-физик в лаборатории, он повторял свой опыт снова и снова – а девушка при этом играла роль лаборантки – как вдруг почувствовал, что в аудитории наступила странная тишина; он поднял голову и увидел стоящего над ним со скрещенными на груди руками Павла Наумовича. Профессор, ни слова не говоря, указал естествоиспытателю на дверь[58]58
Представляется весьма вероятным, что Берков, будучи одним из величайших русских библиофилов своего времени (и знатоком мировой литературы, весьма далекой от метода социалистического реализма), знал Лешиного отца, детского писателя. Кроме того, этот строгий ученый, родившийся в Аккермане, выпускник Венского университета, в частной жизни был весьма веселым и открытым человеком. Первыми словами, с которыми П. Н. обратился ко мне (по-русски), были: «Четырех вещей я не понимаю: пути орла в небе, пути змея на скале, пути рыбы в море и вашего пути к Тредьяковскому!» – по-видимому, это один из образчиков традиционного семинарского юмора (см. Притчи Соломоновы, 30, 18–19; в русском переводе Библии концовка звучит так: «…и пути мужчины к девице»).
[Закрыть].
Леша сделал для себя вывод, что пушкинист ничего больше для себя из «Альгамбры» не выжмет, но я не стал торопиться с окончательным вердиктом. Снова и снова Ирвинг возвращается к великолепной, изысканной метафоре симметрии прошлого (безвозвратно утерянного) и настоящего (мимолетного), повсюду воплотившейся в древней мавританской Альгамбре. Вот как это звучит в переводе мадемуазель А. Собри[59]59
Les contes de l’Alhambra… Paris: H. Fournier, 1832.
[Закрыть]:
…l'expression doucement mélancolique de ces lieux est en harmonie avec les idées de grandeur déchue qu'ils rappellent à la memoire. (I, 133)
…Elisabeth et des beautés de sa cour, qui d'abord avait donné tant d'attrait à ces chambres, ajoutait maintenant à leur tristesse. (I, 112)
…où étaient-elles? Tendres et poussière, dans la tombe, vains fantômes dans la mémoire des hommes! (I, 112)
…O puissant esprit d'harmonie! (I, 270)
…Des divans, des ottomans, brodés en perles, garnissaient les salons depuis si long-temps désemblés et toutes les fontaines jouaient. (I, 272)[60]60
Из «The Court of Lions» и «My Chamber». Третий абзац заставляет вспомнить размышления Германа, когда он спускается по винтовой лестнице («Пиковая дама»).
[Закрыть]
Все это столь напоминает до дыр затасканный троп, где говорится о меланхолии по поводу «былого и пришедшего в упадок величия». Из этого развала Пушкин утащил в «Пиковую Даму» мебель, а «гармония» ему (как и Сальери) не пригодилась. Смакуя такие пассажи, начинаешь понимать, почему Байрон называл творчество Вашингтона Ирвинга «восхитительным», особенно в качестве развлекательного чтива (см. письмо, датированное 5 июля 1821 года)[61]61
Эта история вдохновила Лешиного дартмутского коллегу Мишу Гронаса на поиски «печальной гармонии» в интернете; он нашел три употребления этой фразы, притом одно у поэта XVIII века Луи Себастьяна Мерсье (1740–1814), Пушкину небезызвестного. Так что можно было снова отправляться в печальные поиски и искать в этом направлении, воздав должное М. Г.
[Закрыть].
За несколько лет Леша совершил бессчетное количество добрых поступков; этим он славился. Например, пригласил меня в Дартмут, чтобы осуществить кое-какие задумки (дорога за мой счет), а сам прорекламировал некоторые мои произведения на радиостанции «Голос Америки»[62]62
Убежденная в том, что я написал продолжение романа «Братья К», корреспондентка «Голоса Америки», услышав от меня, чем на самом деле я занимаюсь, была так разочарована, что перестала мне звонить.
[Закрыть]. Но главное, отвечал на мои бесчисленные вопросы, касающиеся нашей любимой забавы – русской словесности, многие из которых изводили меня годами. Они так и остались невысказанными, потому что суть их слишком хорошо укладывалась в определение Генри Джеймса, который назвал нашу область эстетики так: «Низкое пресмыкательство перед очевидными пустяками»[63]63
См. предисловие к американскому изданию его романа «Трагическая Муза».
[Закрыть]. Но Леша к этому определению отнесся весело, он со своим благодушием легко преодолевал всякую неловкую ситуацию. Например (дело было в 1965 году), в одном из авторитетнейших русских источников я обнаружил гипотетическое определение некоего непечатного слова, упоминаемого Гоголем (в конце пятой главы «Мертвых душ»); в нем говорилось, что слово это состоит из одного слога и на английский язык его можно, вместе с эпитетом Гоголя, перевести словосочетанием «the patched prick». Мне казалось, что по-английски это звучит просто прекрасно, как некое бранное выражение, состоящее из слова с уничижительной семантикой, употребляемого среди медиков, в сочетании с еще одним, уже общепринятым неприличным словом, – в общем, почти шекспировский термин. Но существительное казалось мне все-таки слишком сильным – не для русского уха вообще, конечно, но для Гоголя (если вспомнить его отношения с сестрами и его неявно выраженную паранойю). Леша разрешил эту загадку достаточно приличной вокабулой «зад», ссылаясь на устойчивое разговорное выражение, которое он слышал в далеком прошлом: «заплатанный зад» – так называли отчаянно бедного человека – то есть, рассуждал он, по мысли Гоголя, скряга Плюшкин был настолько скуп, что и его дом, и все его имение было заплата на заплате. Пятая глава заканчивается возвышенным, но совершенно бездоказательным развернутым сравнением, этот монолог подобен перевернутой пирамиде, широкое основание которой воспаряет к небесам, а вершина упирается в сомнительное, применительно к данному контексту, словечко «зад», отчего вся конструкция кажется весьма шаткой. Леша продолжал настаивать, что обнаруженное мной неприличное толкование ошибочно, что оно просто-напросто не подходит, что прилагательное логически не сочетается с этим словом. На что я возражал, что большая часть неприличных выражений вообще не поддается никакой логике, как в его родном языке, так и в моем. Но он, очевидно, решил любыми средствами доказать мне свою правоту и, чтобы уберечь меня от опасного шага, ведущего к увековечиванию этой ошибки, свое электронное послание закончил кратко, зато сильно: «Зад, а не хуй!»
В тот день, когда я отправился в лечебницу на второе шунтирование сердца (28 января 1996 года), в газете «Нью-Йорк таймс» был напечатан некролог, посвященный смерти Бродского. Не успел я выйти из дома, как позвонил Леша и сообщил, что один из своих курсов в Орегонском университете, запланированных на весенний семестр, решил заменить на курс, посвященный Бродскому. «Я все время буду думать о нем», – сказал он. Устроить это оказалось легко. Я обмолвился о своей переписке с Бродским за последние несколько месяцев. Она началась где-то близ Рождества, и тогда я в первый раз рассказал Иосифу байку о том, как навсегда (как мне казалось) ушел из мира науки. Отправил все свои книги по воде из Города Бобов [т. е. из Бостона] домой, вернулся в старое родное гнездо в пригородах Чикаго как раз вовремя, когда они прибыли, и с помощью почтальона через подвальное окно переправил их в подвал и сложил штабелем возле лестницы. Через несколько месяцев я случайно наткнулся на них и, не в силах сдержать внезапный порыв, открыл первую попавшуюся под руку коробку. В ней оказался десятитомник Пушкина. Я вытащил наугад один из томов, раскрыл и увидел перед собой повесть «История села Горюхина» – произведение, которого я не читал. Я сел на ступеньку лестницы, прочитал несколько страниц, потом, прихватив с собой книжку, поднялся на второй этаж и продолжил чтение у себя в комнате. Когда закончил (повесть довольно короткая), то вдруг понял, что я вернулся! То есть снова обрел профессию, которой с тех пор не изменял. Я рассказал эту историю Иосифу, он перечитал «Горюхино», и его последнее письмо ко мне (возможно, последнее его длинное письмо, посланное им кому бы то ни было) по большей части содержит рассуждения о том, как Александр Сергеевич мог бы работать; сменяющиеся в письме образы похожи на игру в пасьянс, игру, в которую играют в одиночестве. Леша попросил меня прислать ему это письмо, что я и сделал (ксерокс, разумеется). На протяжении двадцати лет мне и в голову не приходило делиться с ним корреспонденцией от Бродского или новостями от него, поскольку он был лучшим другом Иосифа: это все равно, что ехать в Тулу со своим самоваром или морю воды прибавлять[64]64
Однажды Леша сказал мне, что, звоня по телефону, Иосиф всегда начинал разговор с обращения: «Ле-шеч-ка!», которое звучало весьма энергично, радостно и пытливо, словно хотел выразить надежду, что за время после последнего их разговора здоровье его значительно поправилось.
[Закрыть]. Но сейчас обстоятельства изменились. Лежа в палате для выздоравливающих, я получил полный Лешин перевод письма Иосифа на русский. Он также сообщал, что собирается опубликовать его в журнале «Знамя», что эта публикация одобрена представителями фонда Бродского. Я написал небольшое предисловие, которое он тоже перевел. Увидев письмо опубликованным, я был раздосадован: оно было напечатано не полностью, отрезан самый конец его, около 20 % текста[65]65
Знамя. 1996. № 6. С. 147–150.
[Закрыть]. Похоже, это был компромисс с литературным душеприказчиком, который тогда считал, что публикация личных бумаг и писем Бродского должна быть запрещена. Она, видите ли, предполагала, что Иосиф исповедовал следующее убеждение: «Я не хочу, чтобы мои стихи читали сквозь призму моей биографии». А я считал, что беспокоиться об этом уже поздновато, поскольку поэт, разъезжая по Западу, успел дать множество импровизированных интервью, которые были засняты на видео. Разумеется, сама идея (клише) была из тех, что он любил примерять на людях, чтобы увидеть их реакцию[66]66
Например, однажды я был свидетелем того, как он в течение несколько минут пытался выяснить у Стивена Спендера, считает ли тот, что всякий стихотворный размер обладает собственным внутренним смыслом, в то время как глаза Спендера буквально стекленели от скуки.
[Закрыть]. Я сообщил Леше, а также душеприказчику, что если бы Иосифу было даровано еще немного времени, достаточного для того, чтобы выкурить сигарету, я успел бы развеять его заблуждения насчет пресловутой «призмы биографии». Он уже все рассказал о себе в своих интервью и в байках, с любовью пересказываемых и приукрашиваемых его друзьями[67]67
Я всегда считал Бродского своим хорошим другом, несмотря на то что был, в сущности, для него иностранцем, чьи «обстоятельства» не оставляли его равнодушным. Мы с ним редко говорили по-русски. Я был очень рад узнать из книги Людмилы Штерн «Brodsky. A Personal Memoir», 2004 (значительно расширенное издание по сравнению с русским текстом, изданным в 2001 году), как много заботилось о нем друзей-эмигрантов. И тем не менее она выражает «сомнение в том, что у него были по-настоящему близкие друзья, исключая, разве, Барышникова и Лосевых» (т. е. Леши и его обожаемой Нины). Леша (в своей рекламной аннотации) говорит, что книга Штерн «написана чрезвычайно раскованно» и что «читать ее – одно удовольствие».
[Закрыть]. Более того, читатели поэзии (особенно носители языка) сочинят вам любую, какая им потребуется, биографию своего кумира. И чтобы соблюсти баланс между Словом поэта и всем остальным, что нужно о нем знать, уж лучше иметь это, чем случайный набор непроверенных фактов. Сила вездесущих слухов в русской цивилизации такова, что эта идея Бродского способна быстро эволюционировать в согласии с неодарвинистскими принципами: «…человек выживает, как фиш на песке…»[68]68
Цитата из стихотворения «Колыбельная Трескового мыса». Когда мы с ним познакомились, я работал над переводом этого стихотворения, и поэт признал, что слово «фиш» на письменный английский язык непереводимо. Это словечко из русского идиша, но в транслитерации его не отличить от английского «fish». В тексте оригинала оно присутствует, чтобы снизить «пафос» (!) этого стиха или, как мне представляется, чтобы придать некий комический оттенок выражению «рыба на песке». И наконец, чтоб отвлечь мое внимание (или в качестве последнего ударного аргумента), он заявил, что в Ленинграде многие пожилые женщины до сих пор вместо слова «рыба» употребляют слово «фиш». Этот разговор происходил в 1977 году по телефону. Варианты его рассуждений содержатся в длинном письме, которое он вскоре прислал (14 февраля 1977 года). Само стихотворение, думаю, было написано под влиянием «Колыбельной» Одена (написанной в апреле 1972 года, за несколько месяцев до их с Иосифом знакомства, и прочитанной также на лондонском фестивале, где они оба выступали в то лето).
[Закрыть].
Во время пребывания Леши в Орегоне (весна 1996 года) он решил как следует отметить день рождения Бродского, 24 мая. И я оказался на кухне Леши вместе с Володей Уфляндом, Андреем Устиновым и бутылкой ирландского виски «Бушмиллс» – напиток, который покойный поэт предпочитал всем другим, ставший почему-то той святой водичкой, которая окропила его пребывание на Западе. Уфлянд, конечно, был старый ленинградский мушкетер и соратник Бродского, а Устинова Иосиф рекомендовал мне несколько лет назад (чтобы пригласить в Орегон, найдя для этого любой подходящий повод) как человека, который мог бы с успехом сойти за его сына (внешне), хотя таковым не являлся. Мы прочитали оригинал последнего письма Бродского, того самого, и все пришли к единому мнению, что в изъятых из публикации 20 % текста перед нами предстает истинный, высоко нами ценимый и дорогой Иосиф. «Ах, если бы», – восклицает он там… дальше передаю своими словами: мол, было бы у нас больше времени (вычеркнуто) больше места – как у наших дочерей (одной два с половиной года, другой три), у которых сейчас полно и того и другого…[69]69
В конверт с этим письмом была вложена цветная фотография Нюшки Иосифа, снятой висящей в руках матери вверх ногами на фоне колонн старого здания университета (вероятно, в Маунт Холиоук). Я ему только что отослал фотографию нашей Мирабель, устроившейся у меня на ручках, снятую в Линкольн-Сити, штат Орегон; наши силуэты вырисовывались на фоне открытого окна, за которым раскинулся океан.
[Закрыть] (Шутка насчет пространства и времени содержит намек на то, что в его стихах повсюду разбросано множество пространственно-временных метафор, а также на двустишие Китса, которое мы нередко между собой пародировали, из его сонета «К Д. Р.»; Д. Р. – это Джеймс Райс – старый друг поэта-романтика.) И место, похоже, нашлось – Лешина кухня в день рождения Бродского. Которое, как ни странно, случилось как раз сегодня! И не лучше ли сбегать еще за бутылочкой Бушмиллса!
И последнее замечание о Лешиной впечатлительности. Однажды, закончив читать курс («сколько можно, честное слово») по Чехову, он отрекомендовал мне чеховского «Ионыча» как «величайший рассказ в мировой литературе». Можете себе представить?
Пер. Владимира Кучерявкина
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?