Электронная библиотека » Борис Евсеев » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Казнённый колокол"


  • Текст добавлен: 24 декабря 2016, 14:10


Автор книги: Борис Евсеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я выбежал за ней со двора почти сразу: прячась за акациями, долго крался следом. Мне любопытно было узнать: что это бабушка едва слышно про себя бормочет и почему она в отличие от всех других родственников не гладит меня по головке, не произносит уже, честно сказать, поднадоевшие слова: «Как ты похож на дядю, как неимоверно, как неслыханно ты на него похож…»

Не признала меня бабушка повторением дяди Бо и в году шестьдесят первом, когда мы с отцом впервые приехали на Донбасс погостить на две-три недели.

– Похож, а другой, – сказала Елена Ивановна, вглядевшись.

Но тут же, чтобы сгладить суровость, добавила:

– Вот и будь другим: похож, а не повторяй. Не повторяй никогда никого – будь ты хоть тысячу раз похож!..


Уже позже, в середине семидесятых, еще раз приехав в М-ск и все никак не желая успокоиться насчет кооперативной учебы и не слишком связанных с кооперацией стихов дяди Бо, я, воспользовавшись случаем, вытащил из-за бабушкиной иконы тонкую – и всего-то в ней было сто с небольшим страниц – единственную оставшуюся после дяди Бо книгу.

Все сразу встало на места!

Дядя Бо, много читавший, много «ни о чем» грустивший – или скорей грустивший о чем-то таком, о чем знать никому не следовало, но о чем можно было вполне догадаться, глядя поочередно на четыре оставшиеся от него студенческие фотографии, – дядя Бо, конечно же, знал: среди преподавателей бывшей Экономической школы числился до 1930 года блистательный и неповторимый Александр Васильевич Чаянов!

Книгу Чаянова из-за иконы я и вытащил.

Книга была не про экономику, была не новой и, как я сразу понял, весьма редкой. Видно было и то, что читали и перечитывали ее десятки, а то и сотни раз. А оставил ее дядя Бо (случайно или намеренно, этого понять я так и не смог), когда единственный раз приехал после второго курса института в М-ск на каникулы.

Называлась книга «История парикмахерской куклы, или Последняя любовь московского инженера М.».

Вместо даты издания значилось: «Первый год республики».

Стало ясно: книга издана в 1918 году.

Но еще интересней, чем год издания, были те две страницы, на которых читавшие книгу чаще всего останавливались.

На первой из страниц ногтем было отчеркнуто:

«Всю ночь Владимира душили кошмары. Он задыхался в змеиных объятиях бронзовых кос…»

А на предпоследней странице книги уже волнистой чернильной линией было обведено: «Прогуливаясь по дорожкам Александровского сада, Владимир… поднял голову, посмотрел на полосу зубчатых кремлевских стен и вдруг почуял реальное приближение смерти…»

Так вот что бабушка читала под комариной лампой в пятидесятые-шестидесятые годы и позже!

Она хотела знать: чуял дядя Бо реальное приближение смерти или нет? И если чуял, то не внушила ли ему эти страшные мысли бронзовокосая змея – будь она трижды и четырежды проклята!

Неразделенная любовь и таинственная поступь небытия, победно шествующие по высоким облакам жизни и по низкому воздуху смерти, томили и подтачивали дядю Бо! Ему нравился Чаянов, он начинал сочинять сам, но в глубине души, возможно, чувствовал: что-то в жизни его складывается не так! Может, и учиться не надо, и сделать ничего не успеешь, и любовь отдаляется, тускнеет, и лучше бы поскорей вступить добровольцем в армию!

Что дядя Бо и сделал, скоротечно окончив курсы стрелка-радиста.

Полгода учебных и боевых вылетов были, наверное, счастливейшими в его жизни.

Четыре крыла – два видимых и два тайных – несли дядю Бо над сушей и над морем. Пара крыл прозрачных – крыл жизни вечной, жизни нескончаемой – и два теневых крыла смерти: черных, бархатистых, оставляющих на рукавах и пальцах жирный, неоттираемый след, закидывали его высоко, роняли низко…

Но все равно: летать было куда лучше, чем ступать по грешной земле, где, что ни час – уходила в дебри переулков не распробованная как надо любовь, где толком еще никто не знал про то, что ученый и писатель Чаянов еще в 1937 году расстрелян в Алма-Ате, близ тенисто-таинственных, шевелимых сладкими ветрами красных и золотых садов Медео. Никто толком не знал и про другое, гораздо худшее: еще задолго до расстрела неповторимого Чаянова – вкупе со всеми книжками об экономике и о тайных похождениях необычных людей – грубо выдергивали из его же размышлений, возили тряпкой по полу и швыряли, как ту ненужную ветошь – из ссылки в тюрьму, из тюрьмы в ссылку. А он смотрел поверх всех этих жалких и бесплодных усилий убить живую человеческую мысль и так же, как дядя Бо, его обожавший, блаженно улыбался.

И, улыбаясь, возможно, тоже видел четырехкрылое, с прозрачными иллюминаторами вместо глаз, громадно и громоздко шевелящееся над садами и водами то ли птичье, то ли комариное существо: жизнесмерть!..

Сам я ни тогда, ни сейчас приближения этого громоздкого существа, употребляющего для восстановления энергии чистый авиационный керосин, близ себя не наблюдаю. Хотя вдалеке четырехкрылое это создание иногда вижу.

А дядя Бо, тот скорей всего видел и чувствовал каждую слюдяную чешуйку приближаемых крыльев! И не только наблюдал подлет жизнесмерти, но, что вполне возможно, уже пребывал в ее ореоле, в отсветах поблескивающих зеленым огнем иллюминаторов.

В этом-то, наверное, и была причина, по которой бабушка не хотела, чтобы я слишком походил на него…

Не походил на дядю Бо и вполне пригожий брадобрейский болван, который завела бабушка лет через двадцать после войны, видно, найдя-таки время вдумчиво и подробно прочесть ту единственную книгу, что осталась после старшего сына.

Болван этот брадобрейский в летном шлеме был отлит из грубой пластмассы и, несмотря на все бабушкины ухищрения, того мягкого и мечтательного овала лица, который так выделял дядю Бо среди знакомых и родственников, – ни плотными разминаниями, ни легкими постукиваниями придать искусственной голове не удавалось.

Парикмахерский манекен стоял на почетном месте в посудном шкафу, правда, не впритык за стеклом, а на порядочном от стекла расстоянии.

А вот второго брадобрейского болвана, верней, вторую парикмахерскую куклу, я нашел в заброшенном курятнике.

Разрубленная пополам, с оставленным прямо в разрубе изогнутым охотничьим тесаком, в обрамлении ядовито-рыжих кос, валялась она среди помета и перьев. В глазах парикмахерской куклы застыл целлулоидный страх. Глаза ее вроде о чем-то просили и едва заметно слезились…

Может, именно поэтому в то дождливо-комариное лето, найдя в пустом курятнике парикмахерскую куклу с рыжими косами, я бережно вынул тесак с изогнутым лезвием, отнес его к инструментам, в сарай; а две половинки головы, как мог, соединил веревочкой и закопал в саду под сливой-дичком, рядом с небольшой и в семидесятые годы уже сильно захламленной халабудой, куда сносили то, что больше не нужно, но что пока жаль выбрасывать…

В последний миг своей кукольной жизни голова-манекен с рыжими косами разлепила губки и – сквозь слезный туман – ядовито мне улыбнулась.

Как раз в комарином саду, меж курятником и халабудой, меня и пронзила мысль: не знаю, как кто, а я живу именно благодаря той страшной и многогрешной войне! Не упади дядя Бо в Черное море, меня скорей всего назвали бы по-другому.

«А с другим именем, сам знаешь, – и жизнь другая».

– Что? Что вы сказали?


Последние слова я произнес вслух.

Летчик Рябушкин, ободренный внезапно вспыхнувшим диалогом, на минуту застыл с полуоткрытым ртом.

Но потом повел свое дальше:

– …так я ж вам уже полчаса вталдыкиваю: Бог знает, что вокруг творится. То есть именно Бог, в конечном счете, и знает, что творит. А война – она ничего не знает! Она – мертвая. И потому законам Божиим неподвластна. Она создает механически или рождает естественным образом мертвых людей. Мертвые люди войны – вот-вот хлынут сюда, на Донбасс! И тогда никакая техника, никакие «сушки» с «градами», никакие гаубицы с фугасами – не помогут. И учтите! Мертвые всегда побеждали живых.

– Вот даже как…

– Да-да! Поэтому мертвых и надо перевести в разряд живых. Проще говоря, оживить. Чем хотите: наукой, сказочной живой водой, церковным или сочинительским словом!.. Да вы не отворачивайтесь! Вы поймите! Война – не под Богом ходит! Кроме мертвых людей, она, знай себе, вытачивает, а потом сама же и уничтожает искусственные солдатские и офицерские фигурки. Игрушки мы для нее, солдатня пластиковая, куклы, сапогом разлопнутые…

Летчик Рябушкин вошел в раж. Я думал, он сейчас обрушит столик и перевернет всю кофейню вверх дном.

Но тут заскулила Нера, летчик стал собаку гладить, потихоньку успокоился, рассказал про то, как Нерочка, подаренная подполковником Зубко, вывела его к своим. И как он с чудесным черно-серым лабрадором ходит сегодня по улицам пустого Донецка. Как сам стал поводырем для Неры и чувствует неслыханную собачью благодарность, которая одна только в жизни ему теперь и подмога…


Нетерпеливо попрощавшись и едва ли не силой засунув Рябушкину в нагрудный карман московскую визитку, вышел я на улицу.

Крылья жизни и крылья смерти, пока еще не разъединенные, близкородственные, подхватили меня, поволокли по Университетской вниз.

Это был опасный, хотя и пеший, полет: дважды я чуть не попал под машину, и, в конце концов, меня остановил военный патруль.

Тут уж я решил все воспоминания и размышления прекратить и присел на случайно подвернувшийся пень-скамейку.

Но мысли побежали все те же.

Думалось: у этой спрятанной войны – уже наготове тайные вместилища и неброские, но необходимые атрибуты: тихое гудение принтеров, полоски скотча, налепленные крест-накрест на широкие стекла, гербовые листовки, обучающие, как вести себя при артобстреле, негромкие командирские голоса подтянутых, даже молодцеватых мужчин в штатском, которых можно было заметить в то утро сквозь открытые и лишь наполовину зашторенные окна нижних этажей.

Но главный признак новой войны – грязно-розовый воздух: лихорадочный, зловещий.

Воздух – главный переносчик будущих лихолетий и чумных поветрий, он как вестник – со стесанным напрочь лицом: оно – зеркально-гладкое, слегка кровит, чуть гноится. Но нет на этом лице ни носа, ни губ, ни глаз: все начисто пропало…

Тут же я вспомнил вчерашний блеск Кальмиуса: на его бронзово-латунной поверхности явно читались водяные знаки войны.

Читались они, конечно, только тогда, когда было желание к воде приглядеться. И одним своим видом сообщали всем, кто это мог ощутить: война – зреет, она спешит, она летит, не провороньте начало, готовьтесь! Потому что войну эту некому пока остановить…

Навсегда мною покинутый Рябушкин догнал, тронул за плечо и, придерживая повизгивающую Неру, негромко крикнул:

– Слышите? Вжиу-жжжик! Ну? Звук смерти, говорю я, слышите? Это вам даже не «сушка»! Звук только что был здесь, а сейчас – слышите? – уходит.

Я прислушался. Ничего смертельного вокруг слышно не было.

Только где-то вдруг бухнул, потом зазвенел верхами, но тут же и смолк далекий колокол:


Дон-бас. Дон-бас. Дон-дон-бас-с-с! Дон-бас-дон… Дон-дон…


Однако летчик Рябушкин – тот слышал совсем другое.

Он хватал меня за грудки и призывал в свидетели Господа Бога, он легонько подталкивал Неру под зад, и та тихо повизгивала, он заглядывал мне в глаза и все спрашивал и спрашивал:

– Но ведь вы его слышите? Вы слышите звук этих крыльев? Не моя в этот звук обернута смерть и не ваша, но чья-то – здесь точно сейчас пролетела. Слышите? Ну же, ну! Это сейчас был «василек». А вчера вечером я слышал «плетку».

Я не понял, переспросил.

– Так мы здесь винтовку Драгунова зовем. Эта убивает только по выбору, кого нужно. «Плетка» бьет наверняка! Но сегодня не моя и не ваша очередь!

От радости авиатор на миг выпустил из рук поводок.

Нера никуда не ушла.

«Тихо сидит, словно жизнь чью-то сторожит, – неожиданно подумал я. – А может, чью-то смерть. Ей бы, Нерочке, четыре крыла и медленно-медленно – в собачье небо: тут и картин никаких рисовать не надо, так ясно это видно».

– А куда она пойдет, слепая? Она у меня никуда так просто не ходит, – перехватив мой взгляд, рассмеялся Рябушкин. – Нера, как судьба: слепа-то она слепа, а куда надо все одно выведет!

Я резко встал, не прощаясь, пошел по Университетской улице к центру города.

Рябушкин что-то кричал мне вслед.

Но слушать летчика я больше не стал.

А кто-то посторонний слышать его просто не мог: Донецк и в девять утра был все так же безлюден.

Тиня-тушкан
Рассказ

Юрию Некрасову


Гумпопо

– Осмердело! Затрахало! Кранты!.. Сейчас медленно моргать стану.

Ловко отпрыгнув к стене, разбитной малый с висящей в согнутом положении, не достающей до земли примерно тридцати-сорока сантиметров правой ногой опускается на ящик из-под колы, прикрывает глаза ладошкой, зевает сладко.

Медленно моргать на шахтерском жаргоне – спать.

Тиня сильней прижимает ладошку к глазам. Ладошка – красная, узкая. Лицо смуглое, книзу до остроты удлиненное. Вид усталый. Еще б! За прошедшее утро – с пяти до девяти – Тиня, по его собственным словам, упарился, как веник: хоть бы часок вздремнуть…

Но вздремнуть не получается. Дикое возбуждение от никем не руководимой вольноказачьей жизни так и выбулькивает – криком, смехом, покашливанием, другими внесловесными звуками – из Тини вон.

Несмотря на усталость, он готов прыгать, плясать, петь. Однако сдерживается: Тиня – мужик, Тиня сам себя кормит, и дергаться ему не к лицу. Посидев с закрытыми глазами, он набирает полные легкие воздуху, кричит весело, кричит зычно: «Расступись, гидропидоры!» – и, отбросив в сторону легкий свой алюминиевый костылек, скачет через рыночную площадь к одноэтажному зданию с узенькой вывеской «Гуманитарная помощь».

Скачет Тиня, как тушкан: высоко подпрыгивая, не глядя по сторонам, чуть свесив набок седоватую голову. Создается впечатление, что он едва касается земли. Но равновесие при этом держит прекрасно. Бег его по-своему завораживает. Во всяком случае, не только я, но и некоторые другие посетители рынка наблюдают за Тиней безотрывно.

И еще одно чувство не покидает меня во время странно-притягательного Тинина бега. Почему-то думается: это глубинный холод жизни, без всяких сомнений сопровождающий Тиню, как утреннее морозное облачко, гонит и гонит его вперед!

Сегодня в Донецке и впрямь холодно. Холодно было ночью, холодно – на рассвете, но вот уже и утро, а пар изо рта вылетает и вылетает.

На минуту теряю Тиню из виду: народу на книжном рынке «Маяк», особенно под гуманитарной вывеской, – пруд пруди. Это потому, что внутрь пускают не всех.

– Штурмом гумпопо браць будзем, – гудит басовито, гудит с присвистом, прорезая голосом, словно паровозным гудком, базарную площадь, здоровенная бабища, с крохотными серьгами в ушах, – штурмом яго, радзимого, возьмем!

Серьги в ушах ее вспыхивают дивным цветом задумчивости и любви, вспыхивают гранатом, серьги ласково покалывают нас, на них глядящих…

А бабища продолжает орать:

– Штурманем, эх-х-х, штурманем!..

Кончив орать, она коротко разбегается и ударяет головой в дверь.

Раздается треск, вокруг смеются, но кладовщик из-за двери даже носа не кажет.

Тщетность усилий бабищу на несколько секунд озадачивает. Серьги гранатовые перестают мигать светляками, бабища широко раскрывает рот и внезапно начинает выть. Она воет долго, воет истомляюще тихо, воет так, что ей начинают подвывать бродячие рыночные псы.

Какие-то сельского вида женщины бабищу успокаивают: «Болезная ты наша, махонькая ты наша, Верунчик ты наш, не переживай ты так сильно…»

Откуда-то сбоку выпрыгивает Тиня. Вид у него развеселый, ухарский. В зубах Тиня держит полупрозрачный пакет с тушенкой и какими-то другими консервами поплоще, за пазухой – две, а может, и три буханки белого формового хлеба.

Я с опаской оглядываюсь: не отобрали бы! Кроме бабищ и усталых женщин, на рынке ошиваются пятеро-шестеро рябят приблатненного вида: в кепочках, с велосипедными цепями, нагло свисающими из карманов брюк.

Но ничуть не бывало! Тиню и пальцем никто не трогает. Опускаясь на все тот же ящик из-под колы и уронив прямо на асфальт тушенку в пакете, Тиня, враз оценивший мою опаску, меж делом бросает:

– Я тут любого порву. Вишь, зубы какие? Загрызу, как волк болонку. Держи гумпопо! – Он протягивает мне банку килек. – Тебе принес. Вы ведь, москвичи, народ бедный…

Я любуюсь Тиней. Такого жизнерадостного калеки не встречал я нигде: ни в Питере, ни в Москве, ни даже в Сергиевом Посаде, где перед лаврой обиженных и покалеченных жизнью всегда предостаточно.

А тут – наоборот! Не жизнь обидела Тиню, он ее – под зад пинком – выпер на улицу: гуляй, курвенция, где тебе нравится!

Выпутываясь из мыслей, слышу: Тиня ведет и ведет свою речь, такую же прыгающую, как его походка, которую он умышленно выставляет напоказ, каждое утро отбрасывая костыли и прыгая по книжному рынку серо-зеленым – серая куртка, зеленые штаны – тушканом:

– …тридцать шесть сантиметров до земли не достает, – весело кричит Тиня, – такую ногу не вытянешь, не удлинишь. И я, слышь ты, хорошо это понимаю!..

«А почему это ты вдруг стал так хорошо все понимать, Тиня?» – …спросишь ты меня. И я тебе, дядя московский, отвечу: по кочану! Но если серьезно: молния мне кочан до самой кочерыжки от всякой гнили очистила.

Тиня охватывает пальцами полуседую (я сперва думал: светло-русую) голову, смешно раскачивает ею из стороны в сторону. Потом одну руку заносит вверх, выставляет три пальца, тычет себе в темечко этаким трезубцем с хорошо отросшими коготками. При этом мордочка его острая, мордочка замурзанная млеет от радости, кривится от восторга.

Тиня опять садится, вынимает из-за пазухи новенький серый планшет, раскрывает его, стукает по клавишам пальцем, потом сокрушенно прячет планшет за пазуху и уже неторопливо, по-взрослому рассказывает…

Молния в авоське

Дело было так.

Тиню когда-то сразила молния. Он так и говорит, явно повторяя чьи-то слова: «сразила». И не простая молния, а молния шаровая! Правда, попала молния не прямо в него, а сперва в дерево, где он с тремя дружками играл сначала в буру, а потом в сику.

Тиня видел, как летела молния. Страшно вращая глазами и помогая себе при этом правой рукой – левую Тиня непроизвольно прижимает к виску, – переходя на свистящий шепот, рисует он запоминающуюся картину:

– …и понимаешь? Не одна эта молния летела, не одна! А летело их сразу пять-шесть штук: как те дыньки в плетеной авоське, они перекатывались! То вспухали, а то, как мяч пробитый, внутрь себя вдавливались. Как вроде пальцами невидимыми их кто-то в полете щупал! Сами бугристые, серо-лимонистые, неприятные. Как морда у нашего сторожа! Ну, ты сторожа нашего, Ряху, все одно не знаешь…

– Ряха – прозвище?

– Зачем прозвище? Фамилия ему дана такая – Ряха.

Тиня убирает руку от виска и на минуту замолкает. Чувствуется: он припоминает нечто таинственное, важное.

– А еще эти молнии в авоське цвет в полете меняли: то желтились до невозможности, то зелеными становились. Черно-зеленый, страшный такой свет от них на асфальт и на песок детский падал… И опять же, авоська эта небесная. Ее почти не видно, а она есть: по-особому прозрачная и крепкая – я тебе дам! Главное дело, что необычно: полет той авоськи с молниями быстрый, неуследимый, но сами-то дыньки, как в замедленном кино, шевелятся! Я уже потом допер: не молнии в той авоське были, не дыньки! Змеюки головастые, а может, и змеи небесные в ней шевелились…

Тиня переводит дух, молчит. Потом вместе с воздухом все быстрей и быстрей из себя выталкивает:

– Ты, дядя московский, головастых змеюк, которые не на брюхе ползают – на лапах бегают, конечно, не видел. А есть они в нашей степи, есть! Близ Амвросиевки и у Мокрого Еланчика попадаются… Я сам одну такую змеюку видел: желтая, веселая, язык набок свесила. Она в кольца хвост пыталась собрать, на меня хотела кинуться. Да лапы ей быстро собрать хвост колечком – чтоб потом его с силой распрямить – помешали. Ну, я и утек от нее… Так я про что? А, вот! Быстро-быстро авоська с молниями летела, а потом знаешь так – медленно-медленно. Такое движение непонятное, никак было не сообразить, где та авоська опустится!

Тиня окончательно вскочил на ноги. Нога его, от рождения укороченная, чуть болталась из стороны в сторону, мешала слушать.

– Так я с ногой этой мучился, так переживал, – чувствуя, что покачивание ноги действует на меня как-то неправильно, и поэтому чуть под меня подлаживаясь, говорит Тиня, – а теперь ногу свою укороченную ужасно полюбил, и другой мне не надо! Даже во сне вижу: торчит моя нога из золоченого стула вверх ступней. Ногти на пальцах острижены, между пальцами – ни грязиночки! Торчит нога как из трона, и ни у кого на сто кэмэ вокруг такого трона нет! И потому нога моя от счастья аж похрустывает, от радости дрожит ежесекундно…

Слушателей у нас прибавляется: видно, не все еще про шаровую молнию знают.

Но Тиня на подошедших не смотрит, он их осязаемо презирает, обращается ко мне, только ко мне:

– Все, кто во дворе был, эти молнии в авоське засекли. Стопудово. Помотало их как следует перед нами… Но тут вдруг одна дынька, одна молния, в остеопорозника Серегу – жасть! Серега в карты был не мастак, чуть в стороне от нас всегда сидел, смотрел, как играем. А она в него – жасть, жасть!

Тиня снова и снова пытается повторить необычный звук.

Звук этот в его исполнении похож на глуховатый лязг и рассыпчатый треск крупно вдавливаемой квадратными каблуками кровельной жести. Потом Тиня начинает изображать перезвяк железок, которыми от хребта до икр был набит остеопорозник Серега.

– Здым-м, здым-м, жасть! Здым-м, здым-м, жасть!!!

Я закрываю глаза.

Рассказывает Тиня так, что никакой киношки не надо. Да еще и внесловесными звуками, как теми вешками, картину рассказа по бокам все время обтыкает.

– Ёк-ёк-ёк – селезеночка! Здым-м-м – железки! Кр-разах-х – остеопороз Серегин на мелкие винтики рассыпался! А тут еще с балкона доктор Юра, что жил у нас тогда, кричит: «Бегу, спускаюсь!» Но только Серега уже сильно белеет, потом чернеет и напоследок дико так зеленеет. А Катерина, мать Серегина, еще ничего не знает, где-то за кухонной занавесочкой, про любовь и морскую доблесть поет, дура…

Тиня говорит, и слушатели ясно видят: как пылает дерево, как лежит, притворяясь мертвой, а на самом деле живая-живехонькая собака Мишка, по словам Тини, сильно схожая с медведем, как высоко в кронах платанов огненными соловьями еле-еле потрескивают шаровые молнии в авоське…


Доктор уже спустился с четвертого этажа на первый, бежит к дереву.

Мать Сереги-остеопорозника, тонкая, как прутик, застенчивая Катерина, зацепилась подолом за торчащий из дверей гвоздок. Она воет, она рвется напрочь вон из платья.

Недолеток Иванюта – самый что ни на есть охотник до буры и сики – лежит мертвый.

Сам Тиня пока что живой, только волосы обгорели да жила какая-то в голове лопнула.

Тем временем врач Юра как будто застыл: безотрывно глядит на кору дерева. Желтоватый след молнии на коре ясно виден. След этот – тоже как живой: как словно змеюка на четырех лапах к небу убегает. А потом, с того же места, с которого бежал, опять начинает вверх уходить.

А тут еще только что пылавшее дерево начинает чернеть и сразу становится непроницаемо темным: вроде загасил кто над ним абажур пылающий, абажур небесный.

Доктор Юра крестится, потом упирает руки в Иванютину грудную клетку, раздается легкий хруст, за ним еще, еще.

– Респирации нет! – кричит доктор.

Иванюта – не дышит.

Тогда доктор бросает Иванюту, сломя голову кидается к Тине.

А Тиня к той минуте уже и помер совсем!

– Вот знаю, и все тут: помер я до кончиков пальцев и до последней кишочки своей помер. Вижу, конечно, что вокруг творится, но как сквозь смертный туман вижу. Да еще и бесцветно вижу почему-то…


Доктор Юра ложится на Тиню всей своей немаленькой тушей. Но тяжести Тиня не чует: помер ведь! Доктор раздирает пальцем Тинины губы, дышит ему рот в рот: с присвистом, тяжело, но потом все легче и легче. Устав, доктор Юра отдыхает – и опять дует, и снова вдавливает двумя руками и тут же отпускает Тинину грудную клетку.

И тогда в Тине что-то начинает шебаршить, ворочаться! Из глаз фонтанчиком выстреливают слезы, сердце заводится и больно стукается о грудную клетку, зрачки начинают разбирать цвета.

Доктор Юра тем временем уже отошел в сторону, стоит себе, молчит.

Но тут бабка Секьюрити из третьего подъезда, зазирая, как всегда, своим красным оком, в самые дальние углы двора, вдруг упирает свой взгляд в доктора, стукает себя костяшками пальцев меж плоских грудей и орет благим матом:

– Батюшки-светы, упырь, чистый упырь ты, Юраша!

Теперь и Тиня, хоть он и помер, видит: лицо у доктора Юры в брызгах и каплях, а подбородок и губы – те вообще всплошную вымочены кровью. И смотрит доктор на Тиню с прицелом, как вампир, и думает, конечно, что бы еще такое с ним сотворить. Но Тине ничуть не страшно, потому как взрывается и растет в нем вдруг грозная сила жизни, и удваивается эта сила, и утраивается, и даже в десять раз вырастает!

Смех начинает душить Тиню. И душит до тех пор, пока не нападает на него приятная слабость, не распадается на мелкие волоконца зрение, которое возвратится к нему уже только на койке, в горбольнице…

– Ты бы в планшете пальчиком поковырял, записал все это.

– Мне-то на кой ляд? Хошь сам историю про молнию в коробочку запакуй, хошь расскажи кому из московских… Да я и писать-то как следует не умею. Так, стучу по клавишам, а толку чуть. Нас в школе по-украински писать заставляли. А мне че-то не хотелось. Мову ихнюю я уважаю: звучная, песенная. А выписывать все эти i да ii чей-то мне неохота было. Вот и не выучился ручкой слова выводить. А клавиши – тут, конечно, особо учиться не надо. Стук-постук, набрал – и готово. Но у меня и тут выходит не очень. Трындеть – это могу с утра до вечера. А записывать – это ж, блин, адский труд… Может, когда-нибудь и освоюсь ручкой писать. У меня впереди годков десять жизни еще точно есть…

Тиня резко смолкает. Потом переходит на злобный, для него совсем не характерный шепот:

– Вали, вали отсюда, дядя московский, вали, я сказал, на хрен! Не поймать тебе нашей жизни даже за кончик. И надоел ты мне хуже горькой редьки! Щас блатных позову, они тебе глаз на противогаз – и будет телевизор!

Собака Мишка

Про молнии в авоське я не поверил. Съездил на улицу Розы Люксембург, по адресу, который называл Тиня, зашел в просторный двор…

Все оказалось правдой.

Обгорелый платан с желтовато-янтарной расплющенной змейкой, бегущей по стволу вверх. Та самая оградка, которую поставила тоненькая, как прут, Катерина, оградка, о которой Тиня упоминал почему-то вскользь и нехотя.

Яснел за оградкой и камень: белый, фигуристый, приволокнутый откуда-то все той же застенчивой Катериной, матерью Сереги-остеопорозника.

Оградка – низенькая, а мемориальный камень – крупный, объемистый.

На камне – надпись с именами Сергея и еще тех двоих, что погибли от молнии.

Под именами-фамилиями – глубоко высеченные и залитые серебряной краской слова:

 
Шаровая молния – вестник иной жизни.
Одних она лижет. Других убивает.
Не Бог, а судит! Не палач, а казнит.
 
Доктор Юра

Видел я во дворе и собаку Мишку. То есть сперва я, конечно, увидел надпись, на которой значилось:

Медведь-собака.

Охраняется всеми законами

Донецкой Республики

Собака Мишка вылезла на меня поглазеть, слабо рыкнула и спряталась назад: последние мартовские деньки уже потиху-помалу горячили ей шкуру…

Замечен я был и бабкой Секьюритихой. Ее узнал сразу, заговорил с ней без колебаний.

Выслушав мои вопросы, баба Секьюритиха вынула мобильник, не спеша, кончиком рукава, протерла экран, глянула на себя в черное зеркало, нажала давно заготовленную кнопку и, светясь от счастья, тонко заголосила:

– Мила-ай! Егорыч! Шпиён тут у нас! Лазутчик вражеский во дворе объявился…

Бой у Саур-могилы

На следующий день я снова поехал на книжный рынок, где Тиню впервые и встретил.

Близ «Гумпома» его не было. Заглянул по очереди во все жутко остывшие за ночь канцелярские и книжные лавки – канцелярских было до неприличия много, десять или одиннадцать, – но «веселого калеки», как рекомендовался Тиня любому встречному-поперечному, смертельно обижаясь на дразнилку «человек с ограниченными возможностями», и там не нашел.

Отыскался Тиня на другом конце рынка, за сувенирной лавкой.

И сейчас ясно вижу: сидит он на каменной призбе, подмостив под себя укороченную ногу, гоняет вверх-вниз морщинки по смугло-матовому лицу, из которого постреливают хитрющие глазки и торчит тонковатый, прозрачный, на кончике чуть замокший нос. Молчит, курит трубочку…

И трубочку не простую – золотую. Тиня курит и при этом делает вид: знать меня не знает, видеть не видит.

А трубочка его медная смотрится очень приманчиво!

Тиня передвигает ее из одного угла рта в другой, докурив, выколачивает горелый табак, отвинчивает головку, прикручивает ее к мундштуку с другого конца и… В руках у Тини – крупная гильза, отливающая медно-оливковым тускловатым блеском.

Полюбовавшись на гильзу, он как ни в чем не бывало продолжает – уже без нервов, без крику – вчерашний разговор:

– Вот как ты со мной ни спорь, а я трижды рожденный! А надо будет – и в четвертый раз мать сыра земля меня из себя родит…

От собственных напыщенных слов Тиня легонько прыскает, но потом опять становится серьезным.

Про третье свое рождение, случившееся у Саур-могилы, Тиня говорит скупо, без лишних выкриков и почти без жестов:

– Поехал я на Сауровку не в войнушку играть, как тут у нас некоторые на рынке брешут… Едло и бинты повезли мы тогда с Кирюхой-беленьким на его байке. Но почти перед самым курганом байк пришлось откатить в лесопосадку: опасно, и проселок весь минами изрыт. Добирались-то мы не по главной дороге: объезжали грунтовками. Дело в августе было, в двадцатых числах, дороги проселочные после июльских ливней давно подсохли… Конечно, часто сворачивали в перелески: того и гляди, засекут нас. Саур-могилу тогда со всех сторон простреливали: и перекрестный огонь, и авиация, и все остальное… В посадке той Кирюха и остался: то ли взаправду подвернул ногу, то ли струхнул маненько. А может, байк свой пожалел… Теперь поди разбери: убили в октябре Кирюху-беленького. И байк его пропал, неизвестно кому достался. Ну вот. Кирюха в перелеске остался, и я, дядя московский, крадусь к нашим позициям дальше один и опять-таки лесопосадками. А дорога все кряжестей, дорога вверх забирает!.. Нога здоровая от напруги аж гудит, костылек мой алюминиевый, недоделанный, того и гляди погнется, рюкзак здоровенный – все плечи оборвал. Тут как-то незаметно вечер из-за кургана выступил. Пули не только слышно, но и видно стало: здоровски они тогда над Сауровкой просверкивали! Стал я на основную дорогу выбираться. До ополченцев-то всего метров пятьсот-шестьсот оставалось… И здесь – вот так клюква – из лесопосадки – украды!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации