Электронная библиотека » Борис Херсонский » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Кабы не радуга"


  • Текст добавлен: 9 августа 2016, 14:00


Автор книги: Борис Херсонский


Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«смиренное кладбище не так уж смиренно…»

 
смиренное кладбище не так уж смиренно
оно затягивает постепенно
разросшийся кустарник чугунные оградки
смерть садила огород возделывала грядки
мраморный ангел закрыл глаза рукою
доля-то какая горе-то какое
 
 
а в том-то и горе что горя-то и нету
есть простор прозрачному вечернему свету
а в том-то и горе что горе уходит
уходит оглядывается глаз не отводит
от ангела лицо закрывшего рукою
уходи отсюда оставь меня в покое
 
 
доля-то какая горе-то какое
 

«Лежат уткнувшись друг в друга скошенные дедушкины…»

 
Лежат уткнувшись друг в друга скошенные дедушкины
ботинки.
Стоит в прихожей черный зонтик с ручкой резною.
В стакане по кругу плавают маленькие чаинки.
Шумный дождь ночной за окном – так бывает только
весною.
 
 
Так бывает только весною или вообще не бывает.
Одна чаинка тонет, другая всплывает.
Мальчик спит, вспоминает подружку, пускает слюну
в подушку.
Люди, как дедушкины ботинки, лежат, уткнувшись друг
в дружку.
 
 
А дедушка пьет третий стакан холодного слабого чая,
ни весны, ни ночи, ни старости не замечая.
 

«летняя одежда многодневная влажная трудная жара…»

 
летняя одежда многодневная влажная трудная жара
в неподвижном вечере у лампочки летает мошкара
из тьмы деревянный летний домик выстоит углом
лиловые гроздья сочатся свисают над столом
 
 
летняя одежда легкая накидка нескладный дачный быт
тени листьев неподвижны но в глазах рябит
хоть бы легкое движенье хоть бы ветерок
хоть бы утро хоть бы море белый катерок
хоть бы жизнь назад отмотать как пленку или срок
 
 
что отмерено грех жаловаться с толком и с лихвой
лиловые гроздья над столом свисают книзу головой
среди листьев лампочка абажур металл
чтоб ночной невзрачный мотылек вокруг летал
 
 
чтобы ты сидела ладонями подбородок подперев
чтоб смола янтарная сочилась из гибнущих дерев
чтобы все высыхало и крошилось чтоб на воздухе кровать
гроздья сочатся лень дотянуться ягоду сорвать
 

«Сидишь у шатра на круглом зеленом холме…»

 
Сидишь у шатра на круглом зеленом холме
с чахлой бородкой, в тяжелом халате и белой чалме.
 
 
Пьешь подсоленный чай, зеленый, с бараньим жиром,
опий куришь, себя называешь великим эмиром,
типа, сижу, курю, управляю подлунным миром.
 
 
Небольшой скорпион, наполненный ядом,
сидит спокойно на камне рядом.
Мимо идет пастух с мычащим и блеющим стадом.
 
 
Изумрудная ящерка греет гибкое тело.
Сознание переполнено. Бытие опустело.
Молчит. А когда-то оно говорило, а при случае – пело.
 
 
Песня была заунывна и монотонна,
Жен было двадцать. Двадцать первая – незаконна.
Европа катилась в бездну. Бездна была бездонна.
 
 
Вдали – деревня. Плоские крыши прогреты.
Куда ни глянь – над миром торчат минареты.
В умах твое слово, на стенах твои портреты.
 
 
Ты радуешься скакунам, их расчесанным гривам.
Заскучали гяуры. Нужно их порадовать новым взрывом.
Тем более, что с утра ты в настроенье игривом.
 

«Посиди рядом с ним, послушай минуты три…»

 
Посиди рядом с ним, послушай минуты три.
Слышишь тихий звук – будто шашель грызет доску?
Это зависть грызет завистника изнутри,
это внешний мир загоняет в него тоску.
 
 
Пожалей его: сколько тайных ходов извитых
в нем сплетаются и разветвляются – не найдешь
ни входа, ни выхода, сколько лакун пустых
в сердце его, а за окном дождь —
 
 
настоящий, осенний, которому нет конца,
который остатки тепла вымывает из наших душ,
загоняет в подвал черную кошку с крыльца,
отрезвляет ум, как и всякий холодный душ.
 
 
Внутреннее запустение с внешним распадом в родстве.
Тянется ночь. Один фонарь на весь прокаженный двор.
А утром сколько угодно ходи по палой мокрой листве,
безразлично – вовнутрь или вовне направляя взор.
 

Иван Бунин в Одессе

 
Весь вечер у Ивана сидит Волошин —
велеречив, бородат, взъерошен.
Обнимая воздух, разводит руками,
примеряется, видно, как с большевиками
обняться и слиться в порыве едином,
барину-поэту – с мужиком-простолюдином.
 
 
То-то время! Разве только на атлантов
и кариатид не цепляют красных бантов.
Матерь-преисподняя ворота открыла —
выпустить на улицу бесовские рыла.
 
 
Мы и сами с усами – звереем, сатанеем,
газетки читаем, все никак не поумнеем,
не поймем – газетка тем лживей, чем свежее.
Братики-солдатики, что вам сидеть в траншее,
отдавать буржуям головы и шеи!
 
 
Осталось пить чай пустой, вполуха слушать Макса
про ангела мщенья, про учение Маркса,
то и хорошо, что все непоправимо,
от этого светлеет лик серафима,
а серафимов девять, один другого краше…
 
 
А поживи-ка, Макс, на кровавой каше,
на кровавой каше да красной самогонке,
да воспой осанну родимой сторонке
с березкой, рябиной, широтою свадеб,
с петухом-пожаром на крышах усадеб.
 
 
Ах, Макс! Поищите кого-то поглупее
для ваших разговоров, хоть этот в портупее,
царской гимнастерке, а погон-то спорот,
да вошь тифозная заползла за ворот.
Странно, ведь Одесса – такой красивый город,
откуда же на улицах столько уродства,
и у всех уродов – чувство превосходства.
 
 
Тянется время, не уходит Волошин.
Завтра вечером вновь придет непрошен.
 

«в заповеднике каждой твари по паре и сверх того…»

 
в заповеднике каждой твари по паре и сверх того
лесостепь нетронутая даже облако в вышине
заповедное значит никто не коснется его
разве только воитель архангел на красном коне
 
 
заповедник заказник национальный парк
заповедь нация или заказ какие слова
ветерок ли шумит или вертятся прялки парк
сосуществуют деревья звери ковыль просто трава
 
 
мир в котором нам нечего делать обойти стороной
остановиться полюбоваться издалека
над заповедным фрагментом коры земной
плывут в безопасности заповедные облака
 

«белым-бело морозный денек по местным меркам погожий…»

 
белым-бело морозный денек по местным меркам погожий
правда солнца не видно не слышно прав и свобод
небольшой промышленный северный город похожий
на средневековый вместо собора огромный завод
 
 
к которому каждое утро тянутся прихожане
муравьиной цепочкой по белому снегу гудок
заменяет колокол секретарь горкома в пижаме
смотрит в окно ни хера себе городок
 
 
он живет в единственном доме из кирпича по чешским
проектам
остальные бетонные блочные пятиэтажки кухоньки
метров семь
одна широкая улица называется тут проспектом
конечно именно имени ленина это понятно всем
 
 
по ней как в задаче за пятый класс навстречу друг другу
два автобуса из пункта б в пункт а и из пункта а в пункт б
секретарь горкома подходит к дивану целует супругу
она недовольно морщится ну и пусть дрыхнет себе
 
 
няня уже пришла возится с заспанной дочкой
вороны сидят на телеантеннах украшение плоских крыш
секретарь горкома на кухне разговаривает с радиоточкой
потому что больше ни с кем не поговоришь
 

«Пустой стакан в подстаканнике, ложечка из нержавейки…»

 
Пустой стакан в подстаканнике, ложечка из нержавейки
в случае землетрясения дребезжанием подадут сигнал.
В углу – чемодан, на нем цветные наклейки
гостиниц соцлагеря: ты кое-где побывал.
 
 
Бывал, но не видел, считал копейки —
так, чтоб доход от продаж расходы перекрывал.
По городам не шатался: в плеер забил батарейки,
пробежал по центральной улице – и отдыхать на вокзал.
 
 
Кое-что привозил своим – полосатое легкое платье
подросшей сестренке, жене – обувку, маме – халат.
Через двадцать лет мама будет ходить в этом халате,
и сестра не выбросит платья, что подарил ей брат.
 
 
Висит неподвижно пальто семь лет как покойной тещи,
в фанерном шкафу с мутноватым зеркалом, нафталин
в мешочках из марли. Здесь умеют беречь вещи
более, чем друг друга: сукно, трикотаж, кримплен.
Тут говорят друг другу – старик, будь проще,
и люди к тебе потянутся и помогут подняться с колен.
 
 
И возьмут под локотки и потащат на многоугольную
площадь с деревьями чахлыми, где трамвай делает круг,
где стоит часовенка рядом со старушкою богомольною,
где Господь прибирает к рукам всех, кто отбился от рук.
 

«Было бы мне дано выбирать, кто я…»

 
Было бы мне дано выбирать, кто я —
       философ, которому снится, что он
бабочка, или бабочка, грезящая, что она
философ, я выбрал бы бабочку, которая видит сон,
я был бы зимующей бабочкой. Снежная пелена
выбелила бы на время вечное бытие,
я был бы зимующей бабочкой, я бы вселился в нее,
как нечистый дух вселяется в невинное существо,
не в силах ни соблазнить, ни замутить его.
 
 
Я был бы крапивницей, забившейся в щель, куда
не проникают зимние холода,
крылышки бы подрагивали в ожиданье весны,
и сны мои были бы сложны, но честны.
 
 
Во сне бабочки я был бы старец, лысый, с реденькой
бородой,
со свитком в руках, облака бы по небу шли чередой,
я размышлял бы над смертью, старостью или иной бедой,
над силуэтом девушки, промелькнувшим вдали,
над зимующей бабочкой в безопасной щели,
но, пробудившись в апрельском луче золотом,
я выполз бы на поверхность, согрелся бы – и потом
расправил бы ржавые крылья на мягком листе молодом.
 

«Рамадан никогда не кончается. Можно пировать по ночам…»

 
Рамадан никогда не кончается. Можно пировать по ночам,
днем поститься, каяться, ходить по врачам,
становиться в очередь, зайдя в угловой гастроном,
за мясом типа халяль и запретным красным вином.
 
 
За неимением минаретов, муэдзины с труб заводских,
которые тут в изобилии, восклицают священный стих.
Дым и молитва, не смешиваясь, как бензин и вода,
восходят в небо, безбожники говорят – в никуда.
 
 
Просто рассеиваются, создавая эффект парника,
наводненья в прибрежных зонах, из берегов река
выходит, течет по улицам, уносит убогий скарб,
вдоль по Питерской проплывает зеркальный карп.
 
 
Кошерный зеркальный карп, есть жабры и чешуя,
плывет, жабрами хлопает, не поймет ни хуя:
вместо дна – мостовая, вместо камня – автомобиль.
Где кости сухие, о которых писал Иезекииль?
 
 
Все вымокло и продрогло, но поток еще не потоп.
Кроме того, под водою много протоптано троп.
По одной идет подружка юности под черною паранджой,
смотрит сквозь щель на тебя, как будто ты ей чужой.
 

«Живый в помощи Вышнего, умерший в помощи Вышнего…»

 
Живый в помощи Вышнего, умерший в помощи Вышнего
превращается в каменный барельеф, не говорит лишнего,
да и о чем говорить, если все слова
на латыни готическим шрифтом написаны по краю плиты.
Плита вмурована в стену собора. Ты
пятый век стоишь вне суеты-тщеты,
попираешь аспида, василиска, дракона, льва.
 
 
Маленькие города Германии ангелы больше любили, или
их по какой-то иной причине союзники меньше бомбили.
Уцелел собор, алтарь – резной деревянный складень.
 
 
Я и сам больше люблю городки, который можно обойти
за день.
 
 
А то уснешь, не проснешься, не досмотришь, и это
будет тревожить тебя во всех уголках того, безутешного
света.
 

«огромная готическая окаменелость…»

 
огромная готическая окаменелость
вроде чудовищного коралла
веками росла и все время менялась
наполнялась молитвой и пеньем хорала
 
 
грегорианского лютеранского не все равно ли
камень не слышит не чувствует боли
только музыка нас укоряла
но мы не слышим ничьих укоров
ни материнских ни протестантских
ни готических как шпили соборов
 
 
католических что по-русски тоже
соборных совместных как брачное ложе
ибо все великое совершается скопом
общим собранием прихлопом притопом
а ты стоишь остолоп остолопом
пьешь водичку с сиропом
 
 
нас тоже рассмотрят как ископаемый оттиск
религии трилобитов страданий
древней рыбешки огромных зданий
великой живописи затейливых пыток
показательных соревнований
дачи свидетельских показаний
и правдивых и себе не в убыток
 

«Стоит погода жаркая…»

 
Стоит погода жаркая.
Сморкаясь и сопя,
идешь, ногами шаркая,
неловко за себя,
за вид неотутюженный,
за то, что ты простуженный —
в такой-то липкий зной! —
как будто бы не вирус,
а ты тому виной,
за то что рос – не вырос,
мужал – не возмужал,
а кто тебе мешал?
Ведь были, в самом деле,
и гири, и гантели,
и на углу – спортзал,
была упругость в теле,
не дряблость, не жирок,
и был простор широк.
 
 
Присядешь на скамеечку,
водичка за копеечку,
а море – вовсе даром
синеет за бульваром.
 
 
Плывет без напряженья
проворный катерок.
 
 
Открытка «С днем рожденья!»,
ночь смерти между строк.
 

«Собор не достроили. Через два века он сам…»

 
Собор не достроили. Через два века он сам
начал расти, выпуская башни и шпили,
а строители из кружек пудовых темное пиво пили,
а потому не дивились никаким чудесам.
Пиво, известное дело, текло по усам,
а если что и попадало в рот,
то, проходя, изливалось в яму у главных ворот
огромного здания, что само по себе без конца
росло и строилось с фасада, а то и с торца, —
должно быть, на то была особая воля Творца.
 
 
Храм рос вверх и в стороны,
заполняя площадь, разрушая прилегающие дома,
словно почка на ветке, химера на башне распускалась сама.
Священники и епископы годами бродили зря
в огромном пространстве, не находя алтаря.
 
 
Со всех концов туда присылали гонцов, расчет был прост:
за немалые деньги магистраты приобретали рассаду —
небольшие башенки, маленькую аркаду
и вкапывали на площадях, надеясь на быстрый рост.
Иногда ничего не случалось, но чаще храмы росли,
башни и шпили в небеса кресты вознесли,
где повыше, где чуть пониже, ни камня не требуя, ни труда.
Никто не подумал: когда они вырастут, что случится тогда?
 
 
А случилась война,
ковровые бомбардировки, камни, смешанные с золой.
И новые башни не проросли сквозь культурный слой.
 

«Съешь кашу, вытрешь тарелку корочкой…»

 
Съешь кашу, вытрешь тарелку корочкой,
посмотришь, какая там картинка на дне.
Придешь домой, расскажешь родне,
что тарелка твоя была с козочкой,
черной козочкой на прогнившем пне.
А у козочки разные задние лапы:
на одной копыто, вторая трехпала,
ею козочка шерсть на брюхе трепала,
а грудь у нее – как у мамы,
а между ног – как у папы.
 
 
Видел козочку? Еще раз смотри:
дно тарелки белое, а у тебя внутри
кто-то блеет, копытцем топочет, когтем скребет.
Нет, не зря чертями пугают ребят!
 
 
Что-то есть на дне тарелок в детском саду,
что положено видеть взрослым только в аду.
 

«грешный белый многоэтажный корабль…»

 
грешный белый многоэтажный корабль
   плывет мимо черно-зеленой святой горы
они глядят друг на друга играют в гляделки устав
от этой игры
на горе молитва труд и пост в корабле блуд в полный рост
и пиры
что случится раньше корабль утонет или гора провалится
в тартарары
 
 
корабль видит черные скалы карминные корпуса
темно-зеленый лес
между отутюженною лазурью воды и голубизной небес
монах теряет облик земной думает что со мной тело
теряет вес
на правом плече ангел в парче на левом крутится бес
 
 
гора глядит и видит корабль как рентген насквозь
танцы-шманцы парочки вместе коленки врозь
в остальном та же ряса матросский китель та же обитель
кельи кают
тоже такой уют нечистые духи воют ангелы в небе поют
 
 
та же внизу лазурь наверху та же голубизна
та же жизнь ясна короче сладкого летнего сна
по горной тропинке идет отец эконом
треугольный черный стучит ритмично посохом
как метроном
 

«Если у них колокольня, то Джотто, если купол…»

 
Если у них колокольня, то Джотто, если купол,
то Брунеллески.
И еще потрясают мозаики и, разумеется, фрески:
белое, голубое, золотистое что-то,
тоже Джотто, а может быть школа Джотто.
 
 
И почти все равно, что не сыщешь там благодати,
которая обитает в убогой церквушке или крестьянской хате,
над Днепром, Днестром, а когда и над Южным Бугом,
где в семидесятых мы рыбку ловили с другом.
 
 
И почти все равно, что церквушку свалили или спалили,
потом кое-как отстроили из силикатного кирпича или
местного известняка, а потом бригада
из Почаево изнутри ее размалевала как надо.
 
 
Копии с Васнецова и Нестерова, срисованные с открыток
или журнала «Огонек». Держит развернутый свиток
ангел: мир входящему, исходящему благословенье,
три подружки-старушки – вот и все церковное пенье.
 
 
И почти все равно, какие бутылки или консервы
можно купить в сельской лавке у продавщицы-стервы,
Надьки-Таньки, вороватой, разъевшейся разведенки.
Вечером в клубе танцы – пришли подонки, стоят
в сторонке.
 
 
Сразу за исполкомом – кладбищенская ограда.
За ней – столетние липы. Одна отрада:
в поминальный день с венком из проволоки и бумаги
навестить родителей, выпить стаканчик браги,
 
 
плеснуть на могилку остаток, выложить кулич и яичко.
Пусть ест алкоголик-нищий, а крохи склюет птичка.
 

«Трудовые династии – потомственные санитары…»

 
Трудовые династии – потомственные санитары,
рубщики мяса, приемщики стеклотары,
завскладами, грузчики из овощной лавки,
натощак сигарета и полста для затравки.
 
 
Страна держалась на вас – что ж вы не удержали,
зря буденновцы бились, зря их лошади ржали,
зря глядел в бинокль начальник генерального штаба,
зря мылась в большом корыте его румяная баба.
 
 
Зря примус огнем горел под чайником медным.
Зря человек вносил свой вклад, стараясь быть незаметным,
напрасно в общем строю и в общей столовке,
напрасно кубок с медалью за победу на стометровке.
 
 
Красная майка, герб на груди, на спине инвентарный
номер, цена нам копейка – советская в день базарный.
Комнатка два на четыре, через кухню вход с галереи,
можно будет расшириться, как уедут соседи-евреи,
 
 
или бабка-пенсионерка душу отдаст собесу,
или сосед-моряк утонет и не вернется в Одессу.
Нет, не удержали страну, а что мы – какие атланты?
Зря на октябрьский парад надевали красные банты.
 
 
Впрочем, что рыдать, покойнице много чести.
Магазин овощной на месте и корпус мясной на месте.
Только дедушка молодой на подкрашенном фото
пучит глаза, шевелит губами, словно просит чего-то.
 

«Жизнь – не классическая симфония, где к финалу…»

 
Жизнь – не классическая симфония, где к финалу
звук нарастает мало-помалу,
рокочут литавры, духовых, особенно медных,
больше, чем струнных, теперь почти незаметных.
Соль мажор, до мажор, словно вспышка света.
 
 
В книге долго хранится программка и два билета.
 
 
Десятый ряд, нечетная половина. На самом деле
зал был почти пустой, и сидели все где хотели.
Мимо здания филармонии грузовики проезжали —
было слышно, и стекла слегка дребезжали.
 
 
Жизнь к финалу больше похожа на партитуру для флейты
соло.
 
 
На репетицию – немного света среди темного зала,
немного звука среди тишины, музыкант
в пустую трубочку дышит.
 
 
Звук прервется – никто не заметит,
   звук продлится – никто не услышит.
 

«Прогулка осенним солнечным днем по московским…»

 
Прогулка осенним солнечным днем по московским
бульварам,
где что ни небо – то купол и четыре поменьше рядом.
Холодно. Скоро вернемся и чай заварим.
 
 
Дом с колоннами белыми и желтым фасадом.
Дом с кирпичными стенами и фигурным балконом.
Дом со статуями пролетариев в римских тогах.
Холодно. Каждый живет по своим законам.
Каждый еще живет. В ошейниках строгих
гуляют, раскачиваясь, псы. Покрытые рыжей шерстью
мускулистые спины. Вороны в опустевающей кроне.
Стражи правопорядка, венчанные славой и честью,
спят под Святым Георгием на гранитной колонне.
 
 
Желтые листья на свежей траве. На пределе
скорости мимо несутся автомобили.
Скоро вернемся. Заварим чай. В самом деле —
все изменилось, а мы остались такими, как были.
 
 
Каждый – ребенок, подросток, старец – три ипостаси
в одной груди, голове – как кому думать легче.
Ангелы тихо поют о Всемилостивейшем Спасе.
Все иначе. Время ранит, а Вечность – лечит.
 

«Присудили ссылку. В ссылке опять судили…»

 
Присудили ссылку. В ссылке опять судили.
Присудили острог.
Хороший острог, и начальник не больно строг.
Только с виду – суров
да кричать здоров,
типа, всех вас – в бараний рог.
 
 
Стены из бревен, вокруг неглубокий ров.
Недалеко – деревня, семьдесят пять дворов,
сотня свиней, штук пятьдесят коров,
плюс небольшая церковь, в которой Бог:
три лица глядят через три окна.
А за лесом – гора, согнутая спина.
Выглянет солнце на час и сразу назад нырнет.
В лесу шалят – что ни день, кто-то кого-то ножом пырнет.
 
 
Комендант на лысую голову надевает парик,
на ночь читает Киевский патерик,
третий год на себя никак не натянет мундир,
под самое горло подпирает трехслойный жир.
 
 
А сиделец-то наш ворочает камни на берегу.
А Бог из окна кричит: гляди, как я душу твою берегу!
Был в фаворе,
да не в позоре,
в опалу впал —
не пропал,
в ссылке,
да не в могилке,
и в тюрьме —
не в дерьме.
 
 
И зима не больно сурова, и конвойный не больно лют.
То старушка подаст баранку, то махорки с воли пришлют.
 
 
Ночью проще вставать к параше, чем ходить до двора.
И конвойный поет покраше, чем столичные тенора.
 

«Две прически с узлом на затылке, две старушечьих головы…»

 
Две прически с узлом на затылке, две старушечьих головы,
две соседки-подруги с глухих довоенных лет
пили чай из фарфоровых чашек, называли друг друга
на «вы»,
отставив мизинцы, ломали пластинки галет.
 
 
Когда отключали свет под вечер, сидя впотьмах,
объемные свитера на спицах вязали они.
Как говорится, все делалось так, как в лучших домах,
вернее, в старых домах, знавших лучшие дни.
 

«предсказанные предпоследние предвоенные времена…»

 
предсказанные предпоследние предвоенные времена
если завтра в поход мальчик поет если завтра война
проснешься врубишь телик опа-на а вот и она
 
 
серия взрывов на рынках вызван выслан посол
войска подтягиваются к границе диктатор зол
с утра к чашечке кофе чашечка крови на стол
 
 
еще накрахмалены скатерти и столовое серебро
до блеска начищено прячешь чужое добро
малейшее нарушение дисциплины штык под ребро
 
 
мальчишки-газетчики выкрикивают слова
ультиматум рост напряженности очередная глава
в европейской истории которая как известно всегда права
 
 
не имеет сослагательного наклонения а что она
вообще и вотще имеет дьяволом по образу сотворена
европа надгробных камней завтра будет покорена
 
 
богатырь ругает лошадку травяной мешок волчья сыть
война вопрошает диктатора сможешь ли отличить
труп ребенка от куклы когда не сможешь будешь меня учить
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации