Текст книги "Смерть секретарши (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– И что там?
Зенкович вспомнил горные кишлаки, нависающие над пропастью. Пятна изумрудной зелени над кипящей рекой, улочки, стесненные глиняными дувалами и каменными изгородями, в которые вкраплены резные деревянные двери, такие таинственные, будто они ведут не в обычный двор, а в восточную сказку, в таинственную жизнь муллы или падишаха. Впрочем, и в обычном дворе жизнь, при всей своей монотонности, оставалась таинственной и полна была неведомых европейцу радостей. Скрытая от чужих глаз, оговоренная спасительными обрядами и запретами, она, кажется, устояла перед цивилизацией, которую нес сильно пьющий культуртрегер-подполковник. Ей не нужно было заново учиться ни жадности, ни чинопочитанию – она охотно усвоила новые формы и названия, усугубив их мрак, но при этом сохранила и свое, неутраченное. Эта жизнь не раскрывалась чужаку полностью, лишь делала вид, что она с ним заодно, и сохраняла все, что считала важным, – обрезание или шелковые штаны на женщине, размеренное чаепитие или бесценность родственных связей… Зенкович любил многочасовую полудрему за достарханом, немногословные беседы со стариками, придорожные чайханы, улочки и старые мечети Хивы, Бухары, Урмстана, кишлаки Каратсгина, Памира, Дарваза…
– Вы там изучаете жизнь? – спросила Шура, и Зенкович машинально ответил:
– Да.
Ответил и впервые задумался над своим ответом. А задумавшись, понял, что его путешествия вовсе не были средством изучить жизнь, а были скорей бегством от жизни. Он прятался в таинственную непонятность чужой жизни от собственных семейных неурядиц, от издательских неудач, от политических новостей и главное – от необходимости решать что-либо самому. Тамошняя жизнь таила в себе, может быть, те же сложности, что и московская, однако это были не его сложности, они не видны были на поверхности и не волновали его, к тому же проявления их были столь отличны, неразличимы, что вечное, незыблемое спокойствие чудилось ему во всем, а собственные его хлопоты и невзгоды начинали казаться и несущественными, и ничтожными…
Шура ждала рассказов Зенковича. Уголки ее рта были скорбно, по-старушечьи опущены…
– Пойду-ка я спать, – сказал Зенкович. Он понял, что ему не пересидеть Марата и Наденьку, что он побежден, что у него нет ни их энтузиазма, ни их напора, ни их силы, что он уходит со сцены, как ушел инфантильный Огрызков, Наденькин муж, с той только разницей, что, уходя, он не питает огрызковских надежд на платоническое завершение флирта, не питает никаких иллюзий вообще… И все же, подходя к палатке. Зенкович ощутил настоятельную потребность в иллюзии, напомнившую ему золотую пору его супружества. И он сказал себе, что вряд ли что-либо существенное может произойти сегодня между этими двумя. Во всяком случае, не здесь и не сейчас – когда муж спит рядом по соседству, а завистливое око всей женской половины группы… Из того же опыта золотой поры брака Зенкович знал, что чем абсурднее утешение, тем оно действенней. Он без труда нанизал цепь абсурдных аргументов, все как есть «контра» (не зря же он так долго жил в браке), и мгновенно успокоился.
Он вытащил на улицу спальный мешок и лег за палаткой. Ясные звезды сияли над ним, теплые, почти одушевленные, почти живые глаза ночного крымского неба. Трудно было поверить, чтоб они оставались равнодушными к жизни двуногих, населяющих этот подзвездный мир. Они наверняка видят и костер, и Наденьку, млеющую в его отблесках. Они видят палатку, где храпит Огрызков. Спальный мешок, в котором съежился Зенкович, – ну, вот же, заглядывают ему прямо в глаза… Они видят перенаселенный княжеский дворец и все густонаселенное побережье изгаженного моря, отсюда до самой Ялты. Они видят шлюшек на ялтинской набережной, не попавших сегодня в общество югославских штукатуров и небрежно охмуряющих русского моряка. Сквозь пелену грязного дыма они видят Москву и комнату, где спит, разметавшись, его несравненный сын. Видят деятелей труда и культуры, кующих духовные и прочие ценности, среди них бывшую жену Зенковича, наставляющую рога своему новому мужу (картина эта показалась Зенковичу забавной, однако не возбудила его, и он пошел дальше). Бесчисленные звезды видят его многочисленных любовниц – каждая из них ловит кайф в меру своих способностей и удачи. Звезды видят одинокую машину на кольцевой дороге, кладбищенскую стену и уголок за стеной, где лежат его, Зенковича, родственники и где приготовлено место для него самого, для его последней ночевки и дневки – под теми же самыми звездами…
Зенкович прислушался. Ему показалось, что какая-то женщина хихикнула. Или всхлипнула. Ему показалось, что это Надя. Зенкович заворочался в мешке. Полотняный вкладыш сбился в кучу у него в ногах. Стало холодно. Зенкович вслушивался в ночные шорохи. Отчаявшись уснуть, он выбрался из мешка и пошел вдоль палаток. У костра никого не было. Зенкович помнил, что во второй с краю палатке спала Люда. Он приподнял полог, позвал ее. Никто не ответил. Может, не та палатка? Он снова шепнул, вежливо и пристойно:
– Людочка…
– Ну что?
– Я к вам.
Люда не закричала, не позвала на помощь, и это ободрило Зенковича. Он втащил к ней в палатку свой спальный мешок и долго, неуклюже возился, пытаясь всунуть в мешок ноги. Потом откинул руку и как бы ненароком положил ее на Людино плечо. Люда скинула его руку и вздохнула.
– Рассказали бы чего-нибудь, – сказала она. – Теперь все равно не усну…
– О чем?
– А про кино, например. Люблю ходить в кино.
Ах, кино-о-о… Кино. Великий наркотик нашего века, услада и простодушных и утонченных, искусное варево массовой культуры. Оно претендовало на внимание элиты, оно бывало усложненным и малопонятным, оставаясь, по существу, все той же забавой, склеенной из кусочков пленки. У Зенковича были в кино свои кумиры и свои боги, по десять раз ухитрялся он посмотреть на переводческих просмотрах излюбленные шедевры сентиментального Феллини, утонченного Бергмана, изощренного Алена Рене, осатаневшего от тоски Годара, по многу раз смаковал изыски Висконти, импотенцию Антониони, экзотические страсти Куросавы…
– Вы такое кино видели – «Персональное дело»? – спросила вдруг Люда.
– Нет, не видел.
– А «Черный чулок»? Арабское. Лучшее на свете кино – индийское и арабское…
Зенкович толковал о трудности режиссерской профессии, о засилье коммерческого кино… Он знал, что она не видела за свою жизнь ни одного хорошего фильма. И не увидит. А если увидит, то не поймет, уйдет с середины сеанса. Потребует жалобную книгу…
– Мы не такие, как вы, в Москве… – сказала она напористо. – Где уж нам уж? У нас, конечно, другие люди живут, но это простые советские люди, которые честно строят. Не то что среди артистов, такой разврат…
– Я не артист… – начал оправдываться Зенкович. И вдруг замолчал, услышав рядом с палаткой знакомое рыгание. Это был староста. Рыгнув особенно убедительно, он сказал своему собеседнику, может быть, питомцу Дгацпхаева, московскому инженеру:
– Тут где-то Людка спит. Кругленькая, из Конотопа. Щас бы в самый раз палочку…
– А ты это… Рукой пощупай.
Зенкович обмер. Здоровущая лапа, подняв полог. Стала ощупывать его икры через спальный мешок.
– Кого-то нащупал, – сказал староста и рыгнул. – Кругленькое.
«Сейчас он найдет меня, и будет скандал, – думал Зенкович, обмирая от страха и унижения. – И действительно – зачем я здесь? И с чего он взял, что круглое? У меня же тощие ноги…»
Зенкович дернулся, хотел сбросить лапу, уже добравшуюся до колена.
– Тихо, – шепнула Люда. И вдруг заголосила по-базарному: – Да что же это такое? Отчего же это вы людям спать не даете?
Ее вопль подхватила в соседней палатке кондукторша Маша. В голосе Маши были обида и напор женщины, обойденной судьбой. К тому же она была закалена в троллейбусных склоках.
– Нажрутся! Коблы несчастные! – визжала она, не обращаясь ни к кому лично и честя всех мужчин подряд.
– Ланно… Ланно… – примиряющее сказал староста и рыгнул, уже в некотором отдалении.
– Пойду я к своей Катюше… – сказал инженер слезливо. – Ка-тю-ша…
Стало тихо. Зенкович с благодарностью погладил Людино плечо, но она снова, очень резко сбросила его руку.
«Зачем я здесь? Что мне здесь нужно?» – тоскливо думал Зенкович. Из Людиного мешка слышалось теперь посапывание. Может, она спала, а может, просто делала вид, что спит. Зенкович со своим мешком выполз из палатки, дополз до ближайшего куста, повернулся там на спину и долго, в безысходной тоске смотрел на всевидящие звезды… Он понимал, что они не могут, не должны испытывать к нему состраданья. Он и сам не был уверен, что заслужил его.
* * *
После завтрака Марат построил группу и повел ее вверх, на плоскогорье, где полторы тыщи лет назад возвышалась столица государства елеонитов Кармин-кале. Город размещался некогда по всей длине горного мыса, нависающего над кудрявой долиной. Надземные постройки давно погибли в перипетиях бурной крымской истории, зато уцелели многочисленные пещеры, выбитые в мягкой породе, так что сегодня от обширной столицы и могучей крепости древнего государства оставалась только их подземная часть – таинственный пещерный город, словно бы отодвигавший и без того древнее обиталище елеонитов (чуть не IV век нашей эры) еще дальше, в седую непроглядную мглу.
Сообщение Марата о древней столице было немногословным и не внушало Зенковичу доверия. Он сказал, что на этой горе елеониты устраивали свои битвы и пиршества, а в пещерном монастыре поклонялись своим богам. При упоминании о богах, как всегда, возник спор.
– Вы говорите, они были греки, – горячо сказал свежеопохмелившийся инженер из Москвы. – Значит, они поклонялись Зевсу и Гераклу.
– Если Гераклу, то, значит, и Антею, – подал голос подполковник.
– Да, значит, Антею, – поддержал инженер. – Это на политзанятиях проходили.
Марат не стал углубляться в теологические дебри.
– Что характерно, – сказал он, – это что учеными был найден подземный ход, соединявший мужской монастырь с женским монастырем…
– А где был женский монастырь? – томно спросила кондукторша Маша. Может, после вчерашней одинокой ночи ей импонировала мысль о женском монастыре?
– Вон там… – Марат неопределенно указал вниз, в зеленое море долины, где возвышался второй такой же мыс.
Туристы опасливо выглянули за край пропасти.
– Да-а-а… За семь верст киселя хлебать, – сказал староста.
– Захочешь – полезешь, – сказал Марат.
Наденька шутливо шлепнула его по руке, а кондукторша Маша восхищенно цокнула языком:
– Вот это мужчина!
Зенкович с тоской подумал, что нет, наверное, в России мужского монастыря, под которым гиды не искали бы подземного хода, ведущего в женский. Похоже, что монахи представлялись экскурсионной массе еще более похотливыми, чем культмассовики или инструкторы туризма.
– Скажите, а у вас тут есть памятник героям гражданской войны? – спросила весовщица Зина.
– Вот именно, – спохватился староста. – И главное – памятник героям Отечественной войны. А-то монахи монахами, но мы можем за всем этим главное проморгать…
– Эти памятники у нас установлены, – спокойно сказал Марат. – И притом в значительном количестве.
– Скажите, а в этих памятниках у вас исполняется реквием? – строго спросила кондукторша Маша. – Вот у нас, например, в городе…
Марат был готов к этим вопросам: экскурсанты непременно начинали задавать их, как только заходила речь о разных этих церквах и тому подобном.
– Да, товарищи, – сказал Марат торжественно. – В некоторых из этих памятников обязательно исполняется реквием и горит Вечный огонь, поскольку новая нитка газопровода соединила наш Крым со знаменитым месторождением природного газа.
Зенкович слышал уже такие вопросы и в новгородской Софии, и в Киево-Печерской лавре. Как правило, их задавали с надрывом, с обидой. Может быть, экскурсантов пугало количество еще не окончательно развалившихся, не разбитых, а местами даже восстанавливаемых древних церквей. А может, все было и сложней и проще: может, это хрупкая человеческая плоть протестовала против незыблемой прочности этих никчемушных и даже вредных культовых сооружений.
– Отсюда, товарищи, – сказал Марат, – елеониты лили на головы врагов кипящую смолу. Так что это, как вы убедились, была неприступная крепость. Ее много раз завоевывали татары, пока наконец государство елеонитов не пало. После осмотра бастионов мы спускаемся вниз и той же тропой идем обратно. А теперь пройдемте вот сюда для фотографирования.
Зенкович задержался в пещере, таившей вековую прохладу. Когда последний экскурсант исчез за краем стены, тишина вернулась в монастырь… Зенкович решил, что он должен прийти сюда один, чтобы послушать тишину, не оскверняемую глупыми шутками и безграмотными рассказами.
Сейчас же он должен был спешить вдогонку своей группе, которая уже отправилась в обратный путь. Внизу староста кричал, что обед уже готов и что надо спешить. Тропинка была крутая. Туристы цеплялись за кусты на спуске, помогали друг другу и громко перекликались в таинственном, сыром лесу. Ими владело сейчас чувство солидарности, каждый с опаской думал, что одному бы ему, пожалуй, отсюда не выбраться. Зенкович пробежал мимо Наденьки, заметил, что она прихрамывает и опирается на плечо Марата.
Наконец лес расступился, показалась долина, стали видны их лагерь и дымок костра. Они одолели спуск. Победа! Зенкович отпустил Шурину руку: ему больше не нужна была помощь. Он остановился в сторонке, пропуская группу: ему надо было сойти с дороги за малой нуждой, и, пропустив последнего туриста, он пошел в сторону по косогору. Поляна, поросшая цветами, мягко пружинила под ботинками. Зенкович встал за деревом и неторопливо справил нужду. Потом рассеянно поднял взгляд и обмер. Он даже не сразу осознал смысл того, что представилось его взгляду. Было только ощущение, что с ним случилось что-то весьма неприятное. Потом он стал различать детали открывшейся ему картины: смуглый зад инструктора; приспущенные Надины джинсы и синие кеды; ее белые пальчики на черном затылке Марата. Видение это словно бы расплывалось и дрожало в горячем дневном мареве. Позднее Зенкович с определенностью различил, что зад инструктора движется и Надины кеды вздрагивают ему в такт… Зенкович хотел уйти, но обнаружил, что ему не так легко оторваться от этого зрелища. К тому же он боялся, что наделает много шума и будет обнаружен… В конце концов он собрался с силами, круто повернулся, как вспугнутый лось, и побежал прочь сквозь чащу. Сердце бешено стучало… «Ну и что? – говорил Зенкович своему глупому сердцу. – Что такого случилось? Что нового? Чего бы ты не знало раньше?»
Зенкович не подходил к костру, пока его не окликнули: ему казалось, что все должны знать, что он знает, что по нему сразу видно, что он видел… Между тем никто ничего не видел, и все вели себя совершенно спокойно. Конечно, и кондукторша Маша, и весовщица со станции Дарница Киевской железной дороги, и другие женщины заметили столь долгое отсутствие Наденьки и Марата, однако они и без этого давно поняли, к чему идет дело. Так что не увидели в этом их отсутствии специального повода для волнений. Больше всего Зенковича смущал инфантильный Огрызков. Зенковичу казалось, что он-то уж не мог не заметить, как странно эти двое вдруг вышли из леса в конце обеда, как фальшиво они приветствовали честную компанию и рассказывали о страданиях Наденьки, у которой стерта нога. Однако Огрызков не замечал ничего, и Зенкович, снова вспомнив золотую пору своего брака, успокоился. Ну да, он тоже был тогда единственный, кто не замечал ничего. Замечал за другими, у всех, всюду, однако не у себя дома… Откуда этому молокососу?
После обеда, когда Марат вдруг спросил бодро:
– Ну что, еще не вконец ухайдакались? А то могу показать еще одно за-амечательное место вон там, на горе, – такой вид, просто Сочи.
И когда все стали расходиться по палаткам, не высказывая никакого желания увидеть еще и Сочи. И когда Наденька, несмотря на стертую ногу, резко вскочила и крикнула:
– Я! Возьмите меня!
И когда Огрызков потянулся было за ней, но потом сел намертво и только спросил:
– Никто в шахматишки играть не будет?
В этот острый момент Зенкович почему-то больше всего обеспокоился, что Огрызков догадается вдруг и что разгорится скандал. Что Огрызков пойдет с ними третьим смотреть Сочи и окажется в ложном положении. Что он увидит за кустами смуглый зад инструктора и знакомые Надины джинсы, ее кеды, которые будут вздрагивать в такт смуглому заду…
И Зенкович закричал в испуге:
– Я! Я буду играть с вами в шахматы!
Они уселись играть, но Зенкович был невнимателен, то и дело поднимал взгляд к склону горы, по которому ушли инструктор с Надей, а потом опасливо косился на Огрызкова: не перехватил ли он, не дай Бог, этот невольный взгляд. А так как Зенкович и без этих треволнений играл в шахматы довольно посредственно, то сейчас он проигрывал напропалую и проиграл подряд четыре партии. На вопрос подобревшего Огрызкова: «Ну что, хотите еще?» – Зенкович сказал поспешно:
– Да, да, еще, пожалуйста, игрок я, конечно паршивый, но люблю это дело, чертовски люблю…
– Шахматы – дело верное, – сказал Огрызков, и Зенкович взглянул на него с подозрительностью: что он имел в виду? Что верное дело, а что не верное?
Но Огрызков, скорей всего, ничего не имел в виду, кроме того, что сказал. Он был долговязый недоносок-переросток, он любил шахматы и снисходительно смотрел на бедного неумеху Зенковича, а после шестого выигрыша вдруг спросил:
– Мне показалось, вы там что-то читали по-французски?
– Да, роман Мердье, – сказал Зенкович, с облегчением отодвигая шахматы. – Вы читали Мердье?
– Мой любимый писатель, – сказал Огрызков. – Я специально из-за него допуск получал в спецхран. Я даже курсовую писал по Мердье.
– Зачем же? – удивился Зенкович. – Ведь вам приходилось его ругать, наверное, как это называлось… Разоблачать. Как пессимиста. Как педераста. Как отзовиста.
– Ну и что же? – сказал Огрызков. – Зато я получил допуск и мог читать его в любое время.
– Вам виднее, – сказал Зенкович. И вдруг испугался, что разговор может оборваться на этом и что тогда Огрызков, упаси Боже, взглянет вверх по склону и там что-нибудь… Или он пойдет наверх прогуляться, скажем, по той же самой нужде – и тогда…
Зенкович заговорил о страхе Мердье перед предательством: все его герои одержимы этим страхом, потому они и боятся завязывать дружеские и любовные связи, присоединяться к какой-либо группе или к идее; поэтому они так одиноки…
– Да. Смешная идея, – сказал Огрызков, и Зенкович понял, что ранимые герои Мердье с их страхами чужды инфантильному Огрызкову. Этот мальчик не боится предательства и даже не представляет себе, как можно его предать… Может быть, даже в том случае, если бы загорелые ляжки инструктора предстали перед ним в интимном обрамлении Надиных джинсов, он продолжал бы говорить о буржуазных паникерах Мердье со спокойным превосходством выпускника института, ведающего международными связями…
Сильно пьющий питомец Дгацпхаева подошел к ним, с минуту послушал их разговор и предложил Огрызкову партию в шахматы.
– Я вот тоже после обеда нынче читал одного француза, – сказал он, расставляя фигуры. – Как же его? Проспер? Мольер?
– Проспер Мериме? – спросил Огрызков.
– Может быть. Но какая же, извините тоска. Зачем только издают подобные книги? Люди хотят развлечься, культурно отдохнуть…
– Если Мериме, это не скучно, – упрямо сказал Огрызков.
– Катюша! – крикнул инженер. – Как там этого? Которого я читал?
– Фолкнер, – отозвалась Катюша. – Ульям.
– Фолкнер, да, Фолкнер, ваш ход…
– Фолкнер – американец, – победоносно сказал Огрызков. – Ваш ход.
Сдав вахту пьющему инженеру, Зенкович пошел прочь, в горы. Дорогой он думал о бедняге Уильяме. О том, что книга чаще всего попадает в руки этим людям в качестве ненавистного школьного учебника, политической брошюры, обязательной для прочтения, или развлекательного чтива. Иной литературы они, наверное, и не могут себе представить. Литература не нужна массам, не служит им, да и вообще им неизвестна… Любые игры в массовость литературы всегда обман. Литература как служила, так и служит «скучающей героине»…
Увлеченный своими сектантскими измышлениями, Зенкович ушел довольно высоко в гору. И вдруг увидел совсем рядом, в просвете между кустарниками, одну из пещер Кармин-кале. Зенкович пошел быстрее, он поднимался все выше, и вот он уже был в древнем городе… Здесь у них была, наверно, базарная площадь – шумели обозы, кричали ослы, верблюды, ржали кони, гомонили греки, финикийцы, караимы, татары… В этом ряду торговали гончары, в том – медники, ювелиры, предлагали свои услуги комедианты и живописцы; здесь торговали вином, чесноком, виноградом, перцем, пряностями. Может быть, поэт бродил здесь среди остро пахнущих базарных стоек, отмечая острую шутку, новое непристойное слово, сетуя на упадок нравов у современников, знаменитый Феодор, блистательный Феодор. Трижды возвышенный и дважды сосланный правителем, и все же еще ни разу не распятый, и даже признанный…
У него была своя аудитория, пусть небольшая, но достаточно компетентная, чтящая его и читающая. Был кусок хлеба, а по временам и обильный стол, и возлияния у щедрого хозяина – как жаль, что угощение это нельзя уволочь с собой, разделить на неделю. Чтоб спокойней писалось… У него были друзья (пусть и немного), были противники и недоброжелатели (чуть больше), были оппоненты. Среди них был этот малоприятный, но совсем неглупый философ-еврей Бенцион, угораздит же человека родиться с такой внешностью да вдобавок еще евреем, сколько бы ни уверяли хозяин и все гости, что им это почти безразлично, он-то сам должен был чувствовать, что он никогда не сравняется в благородстве с природным елеонитом, этот смешной, кургузый Бенцион, похожий чуть-чуть на цыгана…
Феодор проходил по гончарному ряду, вовлекаемый в споры, дрязги и веселие мастеров, равный среди равных, елеонит среди елеонитов, такой же, как все они, и все же не такой, все же другой, словно бы живущий еще и в другом измерении, смотрящий на них и на себя самого, вовлеченного в их игры, со стороны, там в стороне обдумывающий и обкатывающий в слове (где оно, это вчерашнее слово, о которое споткнулся по пьянке?) то, что происходит и с ними и с ним, с тем другим, который ходит и говорит, а не с этим, который думает и мучит себя и разменивает жизнь за слово…
…Зенкович дошел до края пещерного города, очутился в темном прохладном подземелье. Что здесь было – храм, хлебный склад или хлев? Над мертвым городом витал аромат тайны. Столетия освящали эти камни, делали их прекраснее, вселяли в них душу. Уж наверное, будь он построен сегодня, этот подземный хлев не наполнил бы Зенковича такою тоской и волненьем…
Он прошел через кельи пещерного монастыря, постоял в алтаре храма. Это было поразительное место. Тысячу лет назад христианин древности вымаливал здесь спасения, твердости в истинной вере, спокойствия. Каялся в своих грехах, своем ничтожестве и несовершенстве. Точь-в-точь как это делает сегодня Зенкович, человек из века безверия. Может, он делал это более истово, более убежденно, а может, точно так же, раздираемый сомненьем. Потом он уходил, просветленный, унося загнанное внутрь смятение…
Закатный луч позолотил густую шерсть леса. Краски тускнели. Стало смеркаться, Зенкович понял, что надо идти вниз, иначе он рискует потерять дорогу. В гуще зарослей, на тропе, уже было совсем темно. Зенкович шел, спотыкаясь, и он почувствовал большое облегчение, когда разглядел внизу, сквозь заросли, огонек туристского костра.
Еще издали он услышал веселые крики, а подойдя, убедился, что у костра и впрямь царило веселье. Надя с Маратом исполняли шейк, остальные хлопали в ладоши, что-то выкрикивали. Староста подошел к Зенковичу с котелком и ненавязчиво предложил:
– Водочки выпьешь?
Когда Зенкович отказался, он выпил сам, мирно добавив:
– Мы люди не гордые, нам больше достанется.
– Вам, наверное, уже досталось немало, – съязвил Зенкович и тут же пожалел о сказанном. Какая ему разница, сколько они выпьют, что съедят и что будут читать? Вон как им весело, вон как скачет освобожденный от излишков спермы инструктор, ба, да и этот вон тоже скачет – Огрызков. Он выпил свою долю спиртного и забалдел, что ж, тем легче для Нади с Маратом, они уложат его спать… В нем все же есть что-то противное, в этом юноше, в том, с какой легкостью взялся он разоблачать своего любимого Мердье, чтоб получить право читать его. Чего ж он ни сделает за другие удобства и привилегии, этот отпрыск дипломатического семейства?
Зенкович нацедил в кружку какао, отошел в сторону и присел на бревнышко. Отчего все-таки он сам не танцует, так и не научился танцевать? Отчего он не может выпить как следует, веселиться, как все люди, безудержно и без задней мысли? Ведь был же нормальным ребенком, потом резвым юношей, откуда в нем эта нынешняя ущербность? Ну а почему, собственно, надо разделять это веселье и общий энтузиазм?
Воспоминание о сегодняшнем совместном спуске, о веселых криках на тропе вызвало у него укол стыда. Как можно позволить себе это? Разве он недостаточно взрослый человек, чтобы взглянуть на себя со стороны? Разве у него нет собственных мерок, критериев подлинного достоинства? Они пьют. Это не ново. Они всегда напиваются, увидев церковь или прекрасную картину, оказавшись в окруженье природы. Невысказанная тоска, томление необъяснимой красоты побуждает их к пьянству, это он замечал не раз. Ну да, они начинают пить и отвратительно петь, чтобы заглушить зов прекрасного. Впрочем, поют ведь они по всем поводам – в горе и в радости, в будни и в праздник…
Кто-то тронул его за плечо. Зенкович обернулся. Это была Шура. Он поглядел на нее внимательно. Она выпила, щеки зарделись, и она словно помолодела. Фактически она и была не старой, лет на пятнадцать моложе его самого, просто этот брючный костюм Краматорской швейной фабрики придавал ей безвозрастность. Костюм, да еще сухой, скорбный рот…
– Вы нисколечко не пьете, я вижу. Ну, хоть для компании.
Зенкович, стараясь быть учтивым, поднял какао, сказал:
– Прозит!
– А я уже выпила!
– Вижу, – сказал Зенкович и, устыдившись, тут же добавил: – Вам идет.
– Идемте к нам в компанию.
Зенкович поклонился:
– Спасибо. Как только наемся…
Она ушла к огню. Староста вел там хоровод. Лицо его было пунцовым. Зенкович подумал, что от таких доз спиртного у старосты должно сильно повышаться давление. Когда-нибудь не выдержат его сердце или его будка и – лопнут. Впрочем, это будет, наверное, после того, как окончательно сдаст сердце Зенковича. Как знать? Об этом знает один Господь, и разве это не достаточный повод для того, чтобы верить в Него безусловно?
Староста споткнулся, тяжело упал, хоровод рассыпался. Зенкович видел, что бедняга подполковник отполз к кустам и там выблевал. «Обманул, подлец, – обиженно подумал Зенкович, которому это зрелище подпортило ужин. – Клялся, что только рыгает. Знал бы, не смотрел в его сторону…»
Зато Зенкович был вознагражден редким зрелищем человеческого мужества. Староста отер рот и вместе с питомцем Дгацпхаева пошел наливать по новой. «Гвозди бы делать из этих людей…» Зенкович видел, как Наденька с Маратом под руки провели к палатке пьяненького Огрызкова и уложили его на спальник. «Гвозди бы делать из этих блядей…» Инструктор помог Наденьке подняться с колен и повел ее в кусты. Она пошла сзади, цепляясь за его рубашку. Потом вдруг остановилась и сказала что-то, по-пьяному громко, неразборчиво. Может, сказала, что ей жаль Огрызкова. А скорей, упрекнула Марата в том, что он слишком крепко обнимал Люду во время игр и танцев. Так или иначе, это была сцена. Они должны были объясняться, потому что у них было не просто так – сбились с пути, переспали, – у них это было «серьезно». А серьезно – это не просто так. Серьезно – это когда очень хочется (по песенной терминологии, люди «обмирают», «замирают», в худшем случае даже «умирают» – тогда уж это наверняка л-л-любофь). Или когда хочется, но по каким-либо причинам (ревнивый муж, классовое неравенство, феодальные предрассудки) долго не получается. Когда серьезно, неприменимы низкие слова и понятия, изобретенные мещанами, филистерами, этими гробами повапленными. Когда серьезно, все можно и все дозволено. Конфликты классической драмы, конфликты любви и долга – смехотворны. Дозволено все, даже то, что не дозволено было усатым и белокурым бестиям. Потому что эта штука посильнее, чем Фауст у Гете, чем фаллос у Гейне, чем сам Создатель, ибо она побеждает смерть даже в ученических опытах нашего Алексея Максимыча… Итак, у Марата и Наденьки было серьезно, и теперь они объяснялись. А поскольку это было настоящее чувство, оно одержало верх над пьяною склокой, и они пошли в кусты.
Зенкович подумал, что он мог бы побаловать себя еще одним зрелищем в духе бергмановского «Молчания» или других своих излюбленных шедевров западного кинематографа. Однако на сегодня он был сыт зрелищами по горло. Он вытащил спальный мешок, разложил его в кустах, поодаль от палаток, лег и стал смотреть на звезды…
Чей-то всхлип донесся с горы. Может, это Наденька изнемогала от мужской силы инструктора, поддержанной крымским портвейном. Вероятно, все-таки надо было пойти за ними. Когда-нибудь пригодится. Лавры великого Бергмана не давали покоя нескромному Зенковичу…
Невдалеке хрустнула ветка, затрещали кусты. Кто-то плутал в темноте, рядом. «Только бы не нассали на голову», – подумал Зенкович. Пожалуй, это женщина. Судя по тому, как она сморкается. Лучше все же поберечься: береженый угоднее Богу и удобнее для людей… Зенкович слегка присвистнул. Шурин голос сказал из темноты пьяно:
– Так и думала, что вы здесь…
Зенкович внимательно прислушался к себе и нашел, что в нем нет отвращения. Для начала это неплохо. Он обнаружил, что он полон снисхождения. За то, что она пришла потихоньку от всех. За то, что у нее хороший вкус и она выбрала джентльмена. За то, что она все-таки избавила его от одиночества. От горькой возможности вслушиваться в двусмысленные шорохи ночи.
– Иди сюда, – сказал Зенкович и подвинулся.
Она забралась к нему в мешок, смущенно хихикая, бормоча:
– Вы не подумайте, что я какая-нибудь… У меня этого никогда… Для меня трудное дело, не то что некоторые…
– Да, да, все понимаю… – терпеливо и мягко сказал Зенкович. – Я о тебе потом плохо не подумаю. Тебе не стыдно будет смотреть мне в глаза. И я не буду думать, что ты можешь со всяким. Я ведь не всякий, верно? Что еще?..
– Все правильно… – бормотала Шура. – Вы такой умный.
Зенкович стянул с нее спортивную рубашку, аккуратно расстегнул лифчик и отметил, что у нее неплохая грудь и гладкая кожа.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?