Текст книги "Порыв ветра, или Звезда над Антибой"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Отметьте, что ученик пишет профессору вполне на равных, как модернист модернисту: так что с великим Микельанжело они оба не слишком церемонятся.
Как и последующие письма Никола, это первое письмо свидетельствует о непрестанном, непроходящем возбуждении.
Комментируя отцовские письма полвека спустя, дочь художника Анна де Сталь, называла их все «юношескими» и предупреждала:
«Восторженность, порывистость, нежность и эта тяга к абсолютному навсегда останутся отличительными чертами его характера».
В конце июня художники покинули гостеприимных супругов Голди, пообещав еще вернуться. Уже через несколько дней, из Уэски, Никола прислал симпатичным молодым хозяевам подробное описание того, как они взбирались с велосипедами к знаменитому горному монастырю Монсера, как бродили по цыганскому кварталу Лериды, как потом плутали среди скал…
После проезда через Уэску, Памплону, Наварру, Арагон и Сантандер, после посещения множества кафедральных соборов, монастырей и дворцов Никола пишет восторженное письмо матери и в конце его обращается к отцу, настойчиво и трогательно заклиная его непременно побывать в этих краях: «Поистине чудесная страна».
Из Толедо Никола присылает профессору Жоржу Вламинку рассказ о посещении гротов Альтамиры, что в 35 километрах от Сантандера. Доисторические наскальные рисунки были обнаружены местным охотником в гротах Альтамиры лишь в середине XIX века. С тех пор находку эту успели прозвать «сикстинской капеллой наскального искусства». Из Толедо Никола отправляет новое письмо профессору Вламинку:
«Альтамира. Еще совсем темно. Звон ключей, скрип отворяемой двери, пытаются зажечь лампу и вдруг входим в огромный полутемный зал.
Это грот.
Пока глаза не привыкнут, трудно что-нибудь разглядеть. Но наконец сторожу удалось зажечь освещение. Чтобы разглядеть получше, я ложусь на землю.
Каменный потолок, нависающий над гротом, весь испещрен рисунками.
Исключительно красивы и цвет и линии. Кое-где выпуклость камня соответствует очертаниям нарисованного быка.
И чем дольше глядишь, тем отчетливей ощущаешь, что животные находятся в движенье.
Сохранность краски поражает, ибо заметно, что влага просачивается через камень и вот уже капля за каплей смачивают тебе лоб, а рисунок остается свежим и невредимым, так словно был создан вчера. Я снова и снова принимался разглядывать рисунки. Вот искусство, которое в тебя проникает, постепенно, капля за каплей. Эти свиньи не разрешили зарисовать в гроте быка таким, каким он видится мне, а не Брею, которому это не удалось вовсе. Это все намного живее. В этом есть напряженность жизни, естественность движенья. И едва представишь себе жизнь этих людей, как весь грот оживает, приобретает удивительную силу, реальность. Я провел платком по рисункам, которые мне особенно понравились, и думаю, не должно удивлять, что на нем остались следы черного, красного, цвета охры.
Я и вне грота делаю много зарисовок быков, они в этой стране великолепные».
Письмо профессору подписано растроганно-почтительно: «От всего сердца. Ваш ученик Никола».
О прославленном Толедо, о Вальядолиде, Авиле, Сеговии и Эскуриале Никола написал, добравшись до монастыря Девы Гвадалупы, святой Покровительницы Эстремадуры:
«Дорогие Аликс и Ален… Из всего, что я видел здесь, именно Толедо захватил мое сердце. Толедо одинокий, опаленный солнцем, окутанный покрывалом высокомерной гордости и пыли. Толедо великолепен. Мы остановились на берегу Тага и вот уже восемь дней, как проникаемся здешней атмосферой. По вечерам читаем что-нибудь в тенечке на здешних улицах, как бывалые толеданцы, и Греко, которым любуемся каждый день, раскрывает нам секреты своего искусства. Да все тут прекрасно, ночной Бургос, Вальядолид, Авила, Сеговия, Эскуриал, все. Мадридский Прадо, чудо из чудес. И здесь, не монастырь только хорош, а весь город. Крепостные валы, башни, гербы, храмы, все это несказанно, все проникает вглубь души, до самого дна и все, как бы точнее сказать, не покидает тебя.
Я все время пребываю в неком состоянии блаженства, особенно когда грегорианские песнопения сливаются со звуками органа и возносятся выше, выше, Бог знает куда. И когда Божья Матерь Гваделупская сияет всеми своими жемчугами сквозь дымку благовонных курений. Божественные мгновенья. Волна чувствований. Хотел бы быть Барресом, чтоб суметь описать все это…»
То, что писал Баррес об Испании и Толедо, все это было читано еще дома, в Брюсселе…
Добрых три недели друзья-художники Никола и Бенуа странствовали по Балеарским островам. В конце июля, когда они добрались до Астурии, Бенуа Гибсуль уехал домой, в Брюссель, но Никола не спешил завершать путешествие. Более того, он пожелал перебраться в Марокко, и только трудности с получением виз помешали ему сделать это. В Мадриде к Никола присоединился Эмманюэль д'Угворст. Вместе они осматривали город и подолгу простаивали перед картинами в музее Прадо. Уже тогда главным художником для Никола был царственный Веласкес.
Проезжая снова через Манресу, Никола забрал у супругов Голди письма, пришедшие из Брюсселя, а из Кадиса послал отцу длинное ответное письмо, где рассказывал о разношерстной публике, собиравшейся ежедневно в модном кафе «Корона», в частности, о молодом немце, который был ярым поклонником Гитлера, а также об антиевропейском движении в Северной Африке, о своей любви к Испании, о симпатии к бедным испанским рабочим… Впрочем, на фоне тех бурных событий, которые переживали в ту пору Испания и вся Западная Европа, поверхностные политические наблюдения молодого бельгийского путешественника и его дорожных знакомцев могли показаться не слишком интересными и не слишком взрослыми.
Любящей маме Шарлотте Никола прислал длинное письмо из Севильи, где он рассказывал о трудностях путешествия в горах, о Малаге, о Гренаде, Альгамбре…
Во Францию друзья вернулись в середине октября и, проехав Тулузу, остановились в городке Вильфранш-де-Руэрг, где в монастыре Святого Семейства была в ту пору послушницей младшая сестренка Никола Ольга. Ей было19, она готовилась к монашескому постригу, увлекалась математикой и мечтала, закончив учебу, преподавать математику где-нибудь во Франции или в Англии. В октябре даже на юг Франции пришли холода, и французский крестьянин, подвозивший Никола до монастыря, угостил его для согрева собственного производства самогоном, так что в обитель художник прибыл, по его признанию, повеселевшим, и час свидания с Ольгой прошел «как пять минут». Никола поразил младшую сестренку тем, что умеет нарисовать «лошадь, похожую на лошадь, а не свинью».
Простившись с сестричкой, спешившей на молебен, Никола пошел искать Эмманюэля, который ждал его возвращения:
«Я отыскал Эмманюэля, который отогревался в каком-то кафе, там один крестьянин предложил нам заночевать у него в нескольких километрах от Вильфранша. Поскольку он питал всякие иллюзии в отношении советского рая, мы с Эмманюэлем, подкрепив свои силы молочным супом, постарались сокрушить в течение вечера постройки, возведенные в душе этого бедолаги большевистской пропагандой».
Как ни спешили молодые художники, а все же успели заметить, как шуруют в Испании и Франции «народные фронты», подготавливая зеленую улицу для Франко, для Петэна, для «тысячелетних» армий победоносного фюрера, а потом и для главного организатора заварухи, который готовил величайшую в мире армию для «спасения Европы»…
После Вильфранша брюссельским велосипедистам стало холодно на дороге. В Тулле дул леденящий ветер, в Клермоне шел снег, заснеженные горы были окутаны туманом. Тут-то на помощь путешественникам и пришел адресок, которым снабдили Никола его заботливые и щедрые родители. В конце изнурительной октябрьской недели друзья добрались до замка Ла Монтань, что лежал близ Оноре-ле-Бэна. Здесь жила почтенная маркиза д'Эспей, приятельница семьи Фрисеро. Никола благоразумно поддерживал с ней переписку еще на пути во Францию, так что теперь намерзшиеся бельгийские странники были гостеприимно, и даже тепло (насколько может позволить скудость отопления в этих огромных старинных строениях) встречены престарелой хозяйкой замка Ла Монтань.
«Она интересовалась нашими путешествиями, – рассказывал Никола в письме родителям, – а также моими рисунками и всем-всем. Ее муж добрался верхом до Константинополя, проехал на лошади всю Грецию. Она расспрашивала обо всех ваших новостях. Тетушка Полина и ее дочь Сози, которых вы тоже знаете, целый дснь дрожат от холода, но бабушка д'Эспей, несмотря на свои 88, не позволяет кутать себя в одежки, как луковицу (именно так) и выходит на балкон, несмотря на запреты врача и на крики протеста со стороны тети Полины и ее дочери. Она называет их тиранами…»
Дальше идет описание печальной жизни этих богатых и малосчастливых иностранных людей. Дело еще в том, что потомок Сталь фон Гольштейнов, приемыш русского инженера-сардинца и добросердечной русской англичанки, Никола де Сталь во всех странствиях сохраняет некую тайну своей неизбывной русскости. Он неизменно примечает и выделяет русские лица в кабаках Кадиса или Малаги, в испанской или бельгийской городской толпе. Мне невольно вспоминается юный герой набоковского «Подвига» (тот самый, что и сгинуть захотел где-то на дорогах оставленной России, нелегально перейдя границу):
«То, что он родом из далекой северной страны», приобретало в среде иноземцев «оттенок обольстительной тайны. Вольным заморским гостем он разгуливал по басурманским базарам» и «где бы он ни бывал, ничто не могло в нем ослабить удивительное ощущение избранности. Таких слов, таких понятий и образов, какие создала Россия, не было в других странах… Ему льстила влюбленность англичан в Чехова, влюбленность немцев в Достоевского…»
Конечно, у Набокова речь идет в первую очередь о великом языке и приверженности к русской речи, а Никола еще предстояло искать свой, близкий для него язык в искусстве, однако ощущение связанности с русским и с Россией жило в нем с юных лет, и оно обострялось вдруг при разных обстоятельствах и в самых неожиданный местах. Как вот в старинном этом французским замке Ла Монтань. Он рассказывал об этом в письме к родителям в Брюссель:
«Замок очень большой, в нем очень красивая мебель и очень красивые книги. Я нашел в библиотеке кучу иллюстрированных книг о России и особенно о короновании Александра II. Маркиз д'Эспей, бывший в ту пору еще лейтенантом, присутствовал на этой церемонии. В старых книгах воспроизводится программа этих сказочных празднеств, там есть гравюры с портретами всех членов императорской фамилии, панорама Москвы – изображение Кремля и всех соборов, такие красочные дворцы, так щедро позолочены купола, изображения эти на бумаге сделаны так живо, что кажутся детскими игрушками. Дальше в книге идут географические карты и планы, паспорта. Потом залы нового императорского дворца в Москве. Это просто фантастика. Александр продумывал все сам, до мелочи – ни один архитектор, говорится в книжке, не отважился бы предложить план с таким размахом. Тут есть увлекательнейшая книга о русской кавалерии времен турецкой войны…»
Дальше Никола восторженно пишет о хозяйке замка, о старой маркизе: «Она, уж она-то понимает, что жизнь огромна… В этом своем понимании она здесь далека от окружающих, так одинока в этом огромном замке, где всего-то и живы лишь старинные воспоминанья. Уже и форма пропала, в которой отлиты были эти люди. Ладно, пора прощаться, милые папа с мамой, уже поздно, да и лист бумаги кончается, спокойной ночи,
Крепко целую. Никола».
Погасив свет, он еще долго лежит в темноте с открытыми глазами и думает о том, что он родом оттуда, где так ослепительно раззолочены луковицы соборов, где на передней лошади едет император в голубом кафтане, где вслед за императором едут генералы, генералы свиты, генерал-аншефы, генерал-майоры, все они красавцы, все они де Стали, фон Гольштейны, славою увиты, только не убиты… Убиты, убиты… Нет, нет, только не думать об этом… Не вспоминать о детстве, о Петербурге. Никогда не вспоминать. Как пел русский шансонье в Париже: «Нужно жить, не надо вспоминать… Чтобы больно не было опять…»
А что думал об этих сыновних письмах здравый труженик папа Фрисеро? Радовался он или был встревожен? Похоже, что он был встревожен. Тревогу эту по поводу фантастической нереальности и даже некоторой ненадежности, завиральности Колиных писем он, видимо, не раз выражал в ответных письмах, которые не были преданы гласности. Впрочем, какие могут просочиться «опасения» в родственные (написанные родственниками и наследниками) биографии – в умиленные агиографии? Вдобавок кому из потомков могут быть интересны письма и мнения брюссельского инженера, который только тем и славен, что растил и лелеял чужих детей, учил их, кормил…
Похоже, что чем дальше, тем меньше отец доверял письмам путешественника и его настойчивым заверениям «работаю много». Оттого и заверений этих в письмах Никола становилось все больше и больше:
«Я работаю много и узнаю много разных вещей, со всех точек зрения жизни, так что я думаю, что в конце концов получится что-нибудь хорошее и из такого мерзавца, как ваш сын».
Заверения эти должны были развеять сомнения отца в том, что деньги на странствия истрачены не напрасно, что блудный сын набирается уменья и жизненного опыта.
Никому, впрочем, не приходит в голову спорить о том, полезны или не полезны для художника путешествия, дальние дороги, яркие впечатления. Они, как писал о себе Никола, формируют «тот индивидуум, которым я являюсь, который соткан из всех впечатлений, полученных из внешнего мира до и после рождения».
Однако несправедливо было бы не признать и обоснованность тех сомнений, которые испытывал приемный отец молодого художника, распечатывая очередное письмо восторженного и наивно-лукавого странника.
Прелестные письма эти, сдается мне, не были ни совершенно правдивы ни совершенно бескорыстны.
Впрочем, первое испанское путешествие Никола де Сталя подходило к концу. На пути был Париж.
Глава 11. Омар на блюде
Автор этих строк большую часть года проводит в последние четверть века в крошечной деревушке в северо-восточном углу холмистой лесной Шампани, у самой границы Бургундии (кабы побольше воды, северных озер и рек – чистый был бы Валдай).
Еще и по былым своим путешествиям автор не раз замечал, что приграничные хутора, села и даже городки, они и есть самые глухие да привлекательные, причем не только в слабонаселенной Шампани или Бургундии, но и в гордой Прибалтике (где-нибудь в Валге-Валке), и на славной Украине (пардон, в Украине), где-нибудь на границе Прикарпатья и Буковины, в каком ни то Куте. О нем даже уроженка Каменец-Подольска, именитая французская писательница Наталья Саррот-Черняк никогда не слышала и без горечи мне в этом признавалась под старость в Париже. А меня туда завезла красивая киевская искусствоведка для сбора карпатских писанок, осколков смальты и новых ощущений – молодой я был, любопытный, жадный до нового…
Оно и понятно, что приграничная глушь удаленных от центра уголков провинции для уездных властей уже почти ничья, ни наша, ни ваша. И все же должен вас, как заядлый странник, предупредить, что в самой безнадежной глуши что ни то любопытное может открыться (не только в малохоженном лесу Сен-Жермен, где мне посчастливилось наткнуться на былой «брейн-траст» коминтерна, но и в той безынтересной казалось бы Шампани, где уже нет виноградников и шампанского). Вот остановили мы как-то раз машину в чужой шампанской деревушке – поискать булочную и вдруг вижу на фасаде придорожного дома написано «Музей Лукина» (по-ихнему, конечно, написано, но похоже – Мюзе Лукин)… А надо вам сказать, что это уже за шампанской столицей Труа было, близ городка Бар-сюр-Об, в деревушке Арсонваль, какой здесь к черту Лукин?
Я сперва подумал, что может, все-таки музей Лукича. Лукич известен и дорог французскому народу, потому что он ценил французскую революцию. А ничего за всю историю Франции не случалось с ней столь же великого, как революция. Невинной кровищи было пролито много, зато весь мир Францию зауважал. Франция, можно сказать, встала с колен. Вскоре она, конечно, преклонила коленки перед коротышкой-императором. Но и его тоже весь мир зауважал. Хотя, надо признать, не поддержал…
– Какого еще к черту Лукина? – говорю я водителю.
– А это был такой местный человек, – объясняет водитель, – Русский художник. Он тут со всеми дружил. Тут даже общество есть такое – «Друзья Лукина». Сам-то он недавно помер…
– Помер и сразу – музей! – продолжал я удивляться. – У Репина во Франции нет музея, у Коровина нет, у Серебряковой нет, у Гончаровой нет, у Сомова нет, у Билибина нет, у Анненкова нет, у Бенуа нет, у Кандинского нет, у Бакста нет…
– Ну может, у них друзей не было, у всех этих, – предположил водитель. – А этого Рости тут всякий знал. Когда дом освободился, от них учитель старенький съехал в родные места на пенсию, мэр ему здешний и говорит, Лукину: «давай, Рости, устраивай свой музей, никакой у нас не развивается тут культурной жизни в провинции…
В общем я вышел из машины, сходил в музей, поглядел на Богородицу Лукина, Божью Матерь, небесную покровительницу зарубежной Руси, нарисованного омара на блюде поглядел. Позднее я и с «друзьями Лукина» познакомился. Один из них, симпатичный молодой мужик, только-только на пенсию ушел, приезжал со своей женой ко мне на хутор пообщаться: месье Жан-Клод Шмара и мадам Шмара. Польская фамилия. Но польский язык у Жан-Клода в семье давно забыли, так что и русское легкомыслие такой фамилии никого в департаменте Об не тревожит, хотя былых поляков у нас в Шампани, небось, как в Чикаго. Между прочим, они и фамилию произносят на французский манер: Смара. Другой язык, другие проблемы. Самая красивая женщина, которую я видел в Лондоне, носила фамилию Барушка, и кому это мешало? Тем более, что она замужем, у нее муж поэт…
Так вот «друг Лукина» Жан-Клод Шмара хорошую книгу написал про нашего областного гения Лукина. Другие «друзья Лукина» тоже не сидели сложа руки. Так что, целый раздел науки искусствоведение возник у нас в шампанской глуши – лукиноведение. Мне пришлось в него углубляться, когда стал писать про славного художника де Сталя, и тут я обнаружил, что в исследовании этой темы у «друзей Лукина» какие-то есть затруднения. О чем-то покойный Лукин «не любил говорить» (не любил, но говорил). Что-то куда-то не «вписывалось». Собственно, многое из того, что касалось де Сталя, в установленные образцы «жизни замечательных людей» не вписывалось. А французская ЖЗЛ, надо признать, еще слащавее былой русской серии (о русской знаю, сам в ней с успехом когда-то подвизался). Так что я собрал все эти вышедшие скромным тиражом апокрифы, в которых предстают двадцатилетний Никола и тридцатилетний бедолага-художник Лукин, и Bам их поверяю. Но, конечно, для начала надо кратенько рассказать о жизни Лукина до его встречи с де Сталем. Тем более, что русский Лукин – это наша шампанская гордость.
Авторы замечательного биографического словаря русских художников-эмигрантов (Лейкин, Северюхин и Махров) сообщают, что мужеского пола младенец Лукин наречен был Ростиславом в честь корабля русского флота, носившего то же имя. Может, случайности своего рождения он как раз и обязан был стоянке вышеназванного судна на феодосийском рейде, но может, и по какой-нибудь другой, не менее веской причине получил он именно это красивое имя, которое французы произносят как Ростислас. Но это отличие и было, кажется, единственной удачей его детства. Во всем прочем повезло ему не больше, чем другим русским сиротам и беженцам. Лет до пятнадцати произрастал он то в Белгороде, то в Феодосии, а в год пореволюционного исхода матушка вывезла его в Константинополь, оставила на попечении друзей, а сама укатила дальше на поиски лучшей судьбы… Ростиславу довелось учиться в русской гимназии в Константинополе, потом в городке Моравска Тшебова, где он увлекся рисованием (была у них там хорошая учительница), позднее учился в богословской школе, откуда сбежал. Долго по свету мыкался – и в чужих садах ковырял лопатой и чужих коров пас, добывая себе хлеб насущный, но в конце концов добрался до города Парижа, где сподобился писать иконы для русской Знаменской церкви, что была на Одесской улице, у самого бульвара Монпарнас. Активно участвовал в работе общества «Икона», во главе которого стоял один из знаменитых братьев Рябушинских, пожалуй что, самый в деловом мире России знаменитый Рябушинский – Владимир Павлович. Он был когда-то в Москве видный банкир, знатный коллекционер. Он и стал в эмиграции одним из главных организаторов и теоретиков общества «Икона», однако (вопреки намекам иных русских искусствоведов) искусству иконописи молодых эмигрантских богомазов он сам вряд ли учил, уже и зрение у него к тому времени было слабое… Иконописцы-учителя были в обществе отменные, входили туда А. Бенуа, Д. Стеллецкий, И. Билибин, трудились в этом обществе Н. Глоба, Т. Ельчанинова, Г. Круг, кн. Е. Львова, Л. Успенский, Ю. Рейтлингер… В общем было кому учить, у кого учиться.
Помню как-то лет тридцать тому назад забрел я в Святодуховский скит, что неподалеку от Версаля. Там в тесных будочках, обогретых горячими трубами (дело было зимой), сидели молодые монахи-иконописцы, по большей части из французов, и не поднимая голов, писали иконы. А в маленькой церкви увидел я надгробную плиту с именем их учителя: отец Григорий Круг…
В 1931 году в помещении русской художественной школы (к той поре художественных русских школ было несколько, а эта была на улице Жюль Шаплен) проходила выставка работ общества «Икона», и 27-летний Ростислав Лукин в ней принимал участие.
Позднее у него даже прошла персональная выставка (большое событие!) в бельгийском городке Намюр. А что выставка? От одной выставки икон, да еще эмигрантской, ни знаменит не станешь, ни богат. Так что сидел себе Лукин в тесной комнатке флигеля при дешевой гостинице на Лионской улице Парижа и мазал краской белый холст в надежде на обещанное грошовое, но позарез нужное вознаграждение да еще никем ему не обещанную славу (она ведь чаще всего к художнику после смерти приходит, негреющее солнце мертвых, а пока…)
Где-то там осеннее парижское солнышко греет в парке зеленые скамейки и пестрые астры, где-то журчат фонтаны, а ты знай води колонковой кисточкой по холсту, оботри кисть тряпочкой, мастихинчиком подправь, эх, век свободы не видать, либерте, фратерните…
И вдруг – стук в дверь. Спасенье что ли пришло. Во всяком случае можно кисточку отложить. Открывает дверь Ростислав, а там два высоченных французских парня, даже не французских, оказалось, бельгийских, такие большие, любезные, симпатичные, тянут руки знакомиться. Один попроще – Ален, другой с выпендрежем, по-русски, не пойми-разбери, какой акцент: я Никола де Сталь фон Гольштейн, я русский, папа зовет просто Колей, вы можете звать «Ваше сиятельство», шучу, конечно, но как будет угодно…
Кто-то адресок им дал из бельгийских художников, непрезентабельный лукинский адресок (Лукин смущенно: «вот тут я и работаю…»).
Короче, познакомились, постояли, сели на койку, больше некуда было сесть, сидят – коленки торчат… Поговорили о том о сем, слово за слово, потянулись они, конечно, в угол, где картины стояли непроданные, особенно иконы. Потом вместе пошли шататься по Парижу, Ростислав их по всем водил любимым местам – и в Маре, и в Лувр, и на Бульмиш, и на Бют-о-Кай… Говорили все больше про искусство – то, се, Шарден, Коро, Матисс, эль Греко, Ведласкес, да еще «наш Пермеке, наш Энсор, наш ван Смет»… Про жизнь, конечно, поговорили, про их лихие испанские странствия, потом про его, Лукина, скудное существование… Ну что с нее взять, эмигрантская, сиротская жизнь. Как-то выжил. Теперь вот все же не пастух, а парижский художник, но от сумы и тюрьмы как зарекаться? На полгода его в Испанию, конечно, послать некому и в замках он сроду не ночевал, но вот уже выставлялся раз со всей братией из «Иконы». Много нас было…
В конце разговора все же не удержался Ростислав, похвастал:
– Даже была у меня персональная выставка. Правда только одна…
– Ух ты! Где?
– В Намюре.
– Где? Где? В Намюре…
– Ну да. Город такой бельгийский, Намюр…
Долговязые бельгийские парни хохотали до слез. Потом стали объяснять, что это дыра, этот Намюр. Хуже Брюгге. Да кто в целом свете слыхал про Намюр?
– Отчего? Пушкин, наверно, слыхал. Он точно читал Стерна. А там дядя Тоби был ранен под Намюром. Потерял мужское достоинство…
– А кто такой Пушкин? – спросил добродушно Ален.
– В общем так, – сказал Никола Ростиславу. – Ты к нам приезжай в Брюссель. Мы тебе в самой столице устроим выставку. Где-нибудь в центре. В зале Дитриша. Возле Королевской библиотеки. Все трое и выставимся. Верно, Ален?
– А что выставлять будем? – спросил Ален,
– Ну как что? Что-нибудь напишем и выставим.
– После веселого дня парижских прогулок они простились на прославленном Северном вокзале, на Гар дю Норд, под стеклянной крышей Хитторфа.
Никола и Алену пора было в Брюссель. Добрались они благополучно, без проблем. Конечно, с Николаевым апатридским, нансеновским паспортом пересечение границы всегда могло привести к затруднениям. Но здешнюю границу даже самые робкие из эмигрантов (вроде молодого Набокова, ездившего в Брюссель на выступления) научились преодолевать без труда. Нужно было просто выйти из поезда на последней французской станции и, пройдя несколько километров пешком пересечь никем не охраняемую границу. На эту могучую границу Франция очень надеялась перед войной. Даже линией обороны ее не укрепила. Впрочем, может, просто денег было жалко. Или деньги успели растащить. Дело житейское…
Обратимся однако к истории нашего героя. Возвращение к оседлой жизни Колю мало радовало. За долгие месяцы вольного странствия он вошел во вкус бродяжьей жизни. А здесь надо было ходить на занятия, рисовать в Академии «античные головы» (именно так назывался курс, на который он записался) и вдобавок искать дешевое (а еще лучше бесплатное) жилье. Деньги, которые давали ему родители на квартирные расходы, утекали мгновенно.
Конечно, жизнь молодых художников не была ни скучной ни монотонной. Было много старых и новых друзей (Ален, Бенуа, Эмманюэль, Алекс Гурин, Жан тен Кат), однако занятия в Академии казались Никола все более нудными, а Брюссель, Бельгия, да и целая Европа – тесными. За морями и горами лежали еще не изведанные Северная Африка, Персия, Индия, где были пустыни, озера, шатры, бедуины, цыгане, ночные разговоры, бродяги из всех уголков планеты, пьянящие зелья: косяк с дурью идет по кругу, бродяги всех стран, соединяйтесь у костра, поговорим о прекрасном…
А здесь, похоже, людишки живут и не догадываются, как свет велик и прекрасен, не догадываются, как важно для него, художника, объездить весь белый свет, увидеть все, понять все, даже то, что не поддается воображению. И сдается, меньше, чем всем прочим, эта несомненная истина очевидна родителям Никола, в первую очередь отцу. Он, похоже, сомневается даже в том, что многомесячное путешествие Никола по Испании принесло плоды. Где они, говорит, все эти картины, про которые Никола писал в письмах? Где все эти портреты, пейзажи? Ничего. Почти ничего…
А Никола как раз собирался завести дома разговор о неизбежности новых странствий – скажем, в Северную Африку, в Персию. Однако надо было чем-нибудь подкрепить свои аргументы, что-то такое отцу показать. И строго говоря, показать пока что было почти нечего. Может, наберется с полдюжины акварелей, да блокнотик с отрывными листками: испанские быки, спины лошадей, погонщики… В сущности, ничего законченного.
И честно сказать, даже ничего начатого…
Никола с Аленом судили-рядили, что бы им такое предпринять убедительное, и как ни странно, обоим приходил в голову этот застенчивый русский из убогой парижской комнатенки на Лионской. Этот Ростислав с его не Бог знает какими пейзажами, портретами, а главное – иконами. Вот если б иконы. Научиться писать иконы…
Надо немедленно вытащить этого Лукина в Брюссель и подготовить общую выставку. Вытащить во что бы то ни стало. И поскорей! Да захочет ли он?
Никола берет это на себя. Он напишет Лукину в Париж отчаянное письмо, суля ему златые горы. В первую очередь бесплатное жилье в Брюсселе, всяческую поддержку друзей и, конечно, выставку в столице. В лучшем зале Брюсселя. Приезжай – не пожалеешь. Буду тебя встречать на брюссельском Южном вокзале. Торопись!
Собираясь покинуть Париж, Ростислав Лукин терзался сомнениями. После долгих странствий и невзгод эмигрантской жизни он высоко ценил свои крошечные достижения. Худо – бедно он все же ухитрялся выживать в Париже. И за комнатенку крошечную все же платил, и работа какая никакая была… Тоскливо, конечно. А эти парни из Брюсселя, они были такие шикарные, такие дружелюбные, и они обещали так много… Соблазн был велик. Но и сомнение не оставляло его совсем. А вдруг трепачи… Студенты. Академия. Выставка. Канальство. Заманчиво…
В конце концов Лукин покидал небогатые пожитки и картины в мешок и двинулся в путешествие. Все ж поверил.
На брюссельском Южном вокзале Лукин пережил неприятные минуты. Толпа текла мимо, а он все стоял и стоял, обмирал от страха… А вдруг никто не придет. Придет? Не придет?
Нет, не придет. Куда деться?
Он уже совсем сник, когда над толпой показался огромный де Сталь, который впихнул Ростислава в такси и повез его не куда-нибудь, а в шикарное брюссельское предместье Юкле. Он уточнил дорогой, что жить они пока будут оба бесплатно у матушки Алена. Сам Алэн проходит срочную службу в непобедимой бельгийской армии (на которую такие надежды возлагали в ту пору и Париж, и Москва – через каких-нибудь четыре года надежды рухнули, и немцы без труда вошли во Францию через Бельгию).
Моложавая матушка Алэна объяснила, что ее сыночка забрала армия, но небо послало ей нового сынка, тоже очень статного. Новый сынок готов был к приятности замены, но стеснительному Лукину вся ситуация показалась двусмысленной. Что он мог знать про комплекс сиротства, про мать-возлюбленную (ни моего друга Пьера, ни Кей Джемисон, ни даже осторожного профессора Маркаде не было рядом), у сироты из «Иконы» были свои представленья и комплексы. Самостоятельный Лукин пошел снимать для них собственное жилье. Нашел какую-то комнату на рю дю Норд, которую они условились снимать на пару с Никола. Он еще верил, что можно условиться. Мужское слово… Но инфантильный Никола и в двадцать один не был готов держать слово. При ближайшем рассмотрении оказалось, что кроме гуашей Лукина выставлять в Брюсселе собственно, нечего. Есть, правда, один натюрморт Алена с дохлой птичкой, две-три испанских акварели Никола да пачка его листочков из дорожного блокнота.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.