Текст книги "Переписка Бориса Пастернака"
Автор книги: Борис Пастернак
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)
Пастернак – Фрейденберг
Москва <Вторая половина октября 1932 г.>
Дорогие мои!
Говорят, вино хорошее, но только вид бутылок мне не нравится. Воспользовался любезностью тов. Лавута,[98]98
П. С. Лавут организовал авторский вечер чтения Б. Пастернака В Ленинградской филармонии.
[Закрыть] который вслед за мной теперь повезет показывать вашей публике Пант<елеймона> Романова, – он доставит вам это Карданахи.
Коле[99]99
Н. С. Тихонов.
[Закрыть] сообщил по телефону о твоих, Оля, подношеньях, он очень благодарит и на днях зайдет за ними, – до сих пор с ним не видались, он по-прежнему занят по горло, затрепали и меня.
Квартиру нашел неузнаваемой! За четыре дня Зина успела позвать стекольщика и достать стекол – остальное все сделала сама, своими руками: смастерила раздвижные гардины на шнурах, заново перебила и перевязала два совершенно негодных пружинных матраца и из одного сделала диван, сама полы натерла и пр. и пр. Комнату мне устроила на славу, и этого не описать, потому что надо было видеть, что тут было раньше!
По приезде застал письмо большое от папы, надо ответить глубоко, исчерпывающе и ото всей души, и наверное в ближайшие дни это будет невозможно технически, а он тем временем будет подыскивать этой непоспешности свои и теперь совсем неподходящие объясненья.
Крепко Вас обеих целую и за все горячо благодарю.
Ваш Боря.
На Зину не сердитесь, что не пишет: весь день все на ней, она о вас все расспрашивала, да и нет ее сейчас дома, завтра Ирина к Шуре в Крым отправляется.
«Три сюжета» и «Сюжетная семантика Одиссеи» вышли в 1929 году, я послала их Боре. Способность удивляться, создающая творца, родилась у меня именно над Одиссеей.
Вот почему это и была моя первая научная работа в настоящем смысле. Она шла как-то вкось и от моих основных занятий, и от будущего. Моя мысль пробовала себя. Еще не веря в греческий роман и не предвидя его значения, я задержалась на Гомере. Ища жанрового объяснения романа, я занималась Одиссеей. Меня поразили восточные аналогии. Я села писать.
В Одиссее мой внутренний глаз неожиданно стал видеть тавтологию мотивов. Но то, что наиболее изумило меня какой-то математической достоверностью, заключалось в законах композиции сюжета (а то и целого жанра); достаточно узнать композицию, чтоб узнать содержание.
В своей работе «Три сюжета или семантика одного» я разбирала такую картину: веревка литературной преемственности; за веревку держатся гении различных наций; по веревке бежит кольцо готового сюжета, которое передается из рук в руки. От кого к кому? – это основной вопрос так называемого «развития». Но, конечно, не менее важен и генезис<…>.
Великие писатели XVII века, культивируя древний сюжет, не прибегают к нему в качестве случайного, только им свойственного личного приема творчества, а оказываются представителями общей идеологии того времени, требовавшей именно такого литературного приема.
Но несомненно одно: XIX век является конечной границей готового сюжета и началом сюжета свободного.
Пастернак – Фрейденберг
Москва <21.Х.1932>
Дорогая Олюшка! Как ты великолепно пишешь, – мне бы так! С увлеченьем, между дел, проглотил одну из твоих работ (Три сюжета) и урывками читаю другую. Страшно близкий мне круг мыслей. Как я жалею, что не знаю и не узнаю никогда всего этого теченья в его главных основах. В основаньях методологии он мне родной (Кассирер восходит к Когену[100]100
Кассирер Э. – американский философ, ученик Г. Когена, главы Марбургской школы.
[Закрыть]), но философией языка я никогда не занимался. О принципиальном символизме всякого искусства думал сам, невежественно и невооруженно, когда писал «Охранную грамоту», и потому так жадно подчеркиваю твои строчки вроде «Процесса действий нет, а есть их плоскостное и одновременное <…> присутствие». «Единство проявляется только в отличиях». «В силу закона плоскостности, заменяющего процесс», «Образ порождается реальностью, воспринимаемой антизначно этой реальности» и пр. и пр. И как удачно ты себя формулируешь, какие находишь слова!
Спасибо. Крепко обнимаю. Получили ли вино?
Пастернак – Фрейденберг
Москва <27.ХI.1932>
Дорогая Олюшка! Все ждал и ждал извещенья о здоровьи тети (паденье со стула и ушибы) и беспокоился. И вдруг вспомнил, что я об этом тебя не запросил! Скорей же отвечай мне, даже в том случае, если бы ты считала, что я этого недостоин! Ты и тетя, верно, допускаете, что я живой человек, Вам, надо думать, это кажется вероятным! Отчего же не продолжаете Вы тратить Ваше великодушье в мою сторону хотя бы впустую. Неужели то обстоятельство, пишу ли я Вам или нет, имеет значенье. И не объясняется ли, временами, это молчанье профессиональными причинами? Женю отдали в школу, и он в восторге. Напиши, как тетя, заклинаю тебя и обнимаю.
Дорогие Анна Осиповна и Ольга Михайловна! Шлю Вам свой сердечный привет и крепко целую. Не пишу, потому что если бы начала писать, то Бориного запаса бумаги не хватило. Живем очень хорошо. Пишите нам чаще и не сердитесь на нас!
Ваша Зина.
Вы видите, и Зина грамоте научилась.
Когда в ЛИФЛИ (бывший филологический факультет университета, выведенный в самостоятельное высшее учебное заведение) открывалась кафедра классической филологии, новый директор Горловский просил меня организовать ее.
Я стала отказываться в пользу Жебелева, Малеина, Толстого. Однако Горловский не принимал их кандидатуры и остановился на мне, т. к. мое научное лицо было широко известно, а он хотел сочетания академической школы Жебелева с новым учением о языке Марра. Я долго отказывалась. Я не имела стремлений к педагогической работе, никогда не преподавала, а тут сразу профессором. Давно я примирилась с изгнаньем из стен высших учебных заведений; сколько я ни билась в свое время, никуда меня не принимали простым грецистом. И вдруг – кафедра.
Когда я пришла в ЛИФЛИ, ко мне вышел сам Горловский, еще довольно молодой, приятный, с розовыми щеками, державшийся доступно, но с достоинством.
Впервые я вошла в студенческую аудиторию 24 декабря 1932 г. Прием был небольшой, человек 10, все больше грецисты. Мне пришлось самой сочинять учебные курсы.
Я завязывала связи с классиками всей России, приглашая их на лекции. Я специально привлекала к работе всех, несправедливо затертых жестокой академической средой, всех, кого третировали Богаевский и Толстые. Я ввела в университет Беркова, Баранова, византинистку Ел. Эмм. Липшиц, когда та была в полном унижении, и отсюда началась ее блистательная карьера. Так у меня получали работу и становились на ноги Мих. Карл. Клеман, Ал. Ник. Зограф, Гинцбург (голодный переводчик Горация), Малоземова, Егунов, Доватур, Ернштедт, Раиса Викт. Шмидт, Залесский, Казанский, учитель Соколов, романист Бобович. Я умела находить применение для каждого, и меня увлекала широта, разрывавшая с приятельскими отношениями, круговой порукой. Научная работа кафедр была новшеством в то время. Но я придала ей первенствующее значение. Много читая сама, я вынуждала кафедру не отставать – и мы принялись за живую научную работу.
Пастернак – Фрейденберг
Москва <3.VI.1933>
Дорогие тетя Ася и Оля! Честное слово, – получив открытку, тотчас же стал отвечать закрытым, но в том-то и беда: закрытое бог знает куда меня завело и, без времени увянув от собственного многословья, осталось без конца и неотосланным. А время идет и Вы тем временем по праву меня свиньей считаете. Про наших верно уже от них самих знаете. Живут и здравствуют, и даже Лида еще службы не потеряла в Мюнхене,[101]101
Родители и сестры Б. Пастернака.
[Закрыть] что меня в общем страшно удивляет, потому что от одного недавно приехавшего немца и из вполне арийских источников знаю, что там форменный сумасшедший дом, и даже бледно у нас представляемый., Гоненью и искорененью подвергается даже не столько ирландство, сколько все, требующее знанья и таланта, чтобы быть понятым из чисто немецкого. Это власть начального училища и средней домхозяйки. – Правда, в последнем письме папа много говорит о скоро открывающейся выставке трехсотлетия французского портрета. Но, очевидно, сняться и съездить на выставку не так-то легко технически. Я телеграммою звал их сюда, а потом узнал, что и Вы их приглашали. Переписываться, во всяком случае, стало труднее. И так противно было по-немецки пробовать писать, что обратился к французскому языку, хотя знаю его плохо.
Все у нас здоровы. Лето проведем в Москве по финансовым и многим другим причинам. Не сердитесь на дам за их молчанье. Зина вечно в хоз<яйственных> хлопотах и работах. Женя зарабатывает, комсостав Кр<асной> Армии рисовала.
Обнимаю Вас крепко. Ваш Боря.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 30.VIII.1933
Дорогая Оля! По-моему, оба наши письма, твое и мое, – приступ сходного психоза. По-видимому, наши никуда не собираются трогаться, ни даже в Париж, не говоря о нас. На днях Ирина (Шура в Крыму) получила от стариков письмо, из которого заключает, что они остаются. А из того факта, что они – на даче, и по характеру снимков, которые Лида посылает своим знакомым с пляжа, никакой трагедии не явствует. Я писал им и на днях телеграфировал. Пропажа большого моего письма к ним – установлена. Другое, с теми же сведениями но в более приватном тоне, получено. Привет, жму руку, целую. Обнимаю тетю.
Б.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 18.Х. 1933
Дорогая Олюшка!
Как же это случилось, что ты профессор и у тебя кафедра, а я не узнал этого вовремя и тебя не поздравил! С чем только ни поздравляли мы друг друга в жизни, а с этим упустили.
У меня страшно болит голова, я только второй день с постели. Как-то вымылся я в ванне у знакомого в гостинице, а потом, позабыв дома гребенку, подобрал у него в номере старую частую расческу, неизвестно чью, из разряда вещей, оставляемых прежними жильцами в углах выдвижных ящиков и пр., и в кровь изодрал ею кожу на голове. Царапины покрылись корочками, они долго не сходили, я стал этому удивляться, оформить удивленье во что-нибудь было некогда, пока это не дало мне жару и не свалило в постель. По вызове специалиста оказалось, что это не сифилис (в ХIХ-ом веке я бы иначе писал двоюродной сестре), не фурункулез, не экзема, а загрязненье кровеносной и лимфатической сетки, от которого через три дня ничего не осталось, кроме головных болей, обыкновенных, как мигрень.
Ты совершенно права насчет стариков. В двух-трех местах своего письма ты нашла слова для моих собственных ощущений (твое недовольство постановкой вопроса, взвешиванье преимуществ, с точки зрения комфорта, концепция Феди и т. д.). Я и сам высказал папе свое недоуменье по поводу того, что еще тут можно было бы готовить целый год, настолько дело все просто. Что касается потребности его в приглашении, то не относится ли это скорее к моменту выезда, а не въезда, и не в интересах ли вывоза вещей и чего-нибудь другого хочет папа заручиться официальным вызовом? Ведь тамошних законов и ограничений мы не знаем. Впрочем, это только моя догадка и, может быть, я ошибаюсь.
Перед перспективой перевозки вещей (холстов хотя бы) руки бы опустились и у меня, не семидесятилетнего. И в этом отношении также требуется подход более радикальный или, скажем, отчаянный. Согласится ли Федя взять на подержанье остающееся? Весьма в этом сомневаюсь. Но при официальном приглашении папа мог бы, может быть, найти поддержку в полпредстве. Хотя и это, при увеличивающемся дипломатическом напряжении, подвержено сомненьям. Одно ясно, формула взвешиванья должна быть именно твоя, и должна основываться на какой-то максималистской истине, а не на сравнении гарантированных вероятностей.
На днях я, по всей вероятности, уеду по делам в Грузию,[102]102
В конце ноября 1933 г. Пастернак ездил в Грузию в составе писательской бригады.
[Закрыть] а когда вернусь, начну исподволь развращать наших в названном направлении. Хотя по твоему примеру и сам я недавно склонялся к выжиданью, но теперь мне вчуже страшно чего-то, и хотелось бы как можно скорее иметь их при себе, и налегке, в качестве «временных гостей» (для отвода их собственных глаз), т. е. не отягощенными иллюзорною ответственностью перед самими собою: правильно ли или нет разрешен ими этот шаг (точно жизнь математика, – вот опять оно тут, мещанское самомучительство, святошествующее и не святое).
Ах, много бы я мог тебе написать на эту тему пережитого и передуманного, но всякий раз, как в письме ли или работе подходишь к главному и уже готовому, потому что найденному до всего остального, то такая тоска прутковская охватывает (необнимаемости необъятного), что именно главное это и оставляешь в умолчаньи. Не потому, чтобы мысль изреченная была ложью или вообще изреченью не поддавалась. Нет, нет, совсем не потому. Но физическое ощущенье бесконечности, коренящейся во всяком общем положеньи, так перевешивает у меня интерес к его содержанью, что я его изложеньем жертвую из какой-то внутренней зябкости, из страха озноба, который для меня неминуем на этом пустыре.
Оттого-то и захвачено у меня одно второстепенное, и сколько я ни писал, теза оставалась неназванной. У всех этих вещей отрублены хвосты, каждый из которых, если бы дать им волю, должен был бы разрастись в трактат или, точнее, в нечто бесконечное о бесконечном.
Тут-то и пролегает водораздел между гением и человеком средних способностей. Первый именно не боится этого холода, и только. И тогда, вопреки Пруткову, Паскаль охватывает необъятное и только и делает, что пишет принципиально о принципах и набрасывает бесконечность бисернее и непринужденнее, чем Бунин какую-нибудь осень.
Дорогая тетя Ася! Я только хотел поблагодарить Вас и Олю за Ваши письма и незаметно с Олею заболтался.
Страшно рад нашему единодушью, сложившемуся в разных городах, без уговора, по взаимно неизвестным причинам и в несходных положеньях. Именно это ведь и характеризует наше время. На партийных ли чистках, в качестве ли мерила художественных и житейских оценок, в сознаньи ли и языке детей, но уже складывается какая-то еще не названная истина, составляющая правоту строя и временную непосильность его неуловимой новизны.
Какой-то ночной разговор девяностых годов затянулся и стал жизнью. Очаровательный своим полу безумьем у первоисточника, в клубах табачного дыма, может ли не казаться безумьем этот бред русского революционного дворянства теперь, когда дым окаменел, а разговор стал частью географической карты, и такою солидной! Но ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая и хамская и пока еще проклинаемая и стонов достойная наша действительность. – Ваша, тетя, правда. Это я по поводу керосина, что Вы папе написали или хотели написать. Крепко Вас и Олю обнимаю, Зина целует и благодарит за память.
Женичка совсем уже большой мальчик. Ему 10 лет. Он живой, рассеянный, впечатлительный и, как все дети нашего времени, полон тех живых знаний, которые почерпываются в каком-то промежутке между бытом беспризорников и усильями педагогов. Разве я не писал Вам о нем?
Но это тема не для приписки. Будьте здоровы. Еще раз обнимаю Вас. Зовите наших, но не к себе, а ко мне или к нам, и по-Олиному, т. е. в духе сурового фатализма и под керосиновым аспектом. Все это правильно, и было бы, если бы принялось, им во благо.
Ваш Боря.
Поздно, запечатываю, не перечитывая. Не знаю, что писал.
Пастернак – Фрейденберг
Москва <30.Х.1934>
Дорогие мои! Как Ваше здоровье, тетя Ася? Как ты, Олюшка? Дикая жизнь, ни минуты свободной. Давно вам собираюсь написать, и еще больше хотел бы о Вас узнать. Не сердитесь на меня, честное слово, не вру. Еще больше хотел бы обо всем забыть и удрать куда-нибудь на год, на два. Страшно работать хочется. Написать бы наконец впервые что-нибудь стоящее, человеческое, прозой, серо, скучно и скромно, что-нибудь большое, питательное. И нельзя. Телефонный разврат какой-то, всюду требуют, точно я содержанка общественная. Я борюсь с этим, ото всего отказываюсь. На отказы время и силы все уходят. Как стыдно и печально. Я прошлый год грузин множество напереводил, зимой выйдут. А сейчас один вышел в Тифлисе отдельной книжечкой.[103]103
Важа Пшавела. Змееед. Закгиз, 1934.
[Закрыть] Не знаю, какой в моем переводе. В оригинале был до слез настоящий и трогательный. Хотите, пошлю? Женя в Ленинград собирается на неделю, просила о Вас разузнать. Олечка, черкни открытку. Крепко Вас целую. Напишите о себе.
Ваш Б.
Для нас первый гром раздался в тот момент, когда сослали Горловского. Он находился в Москве, приехал, узнал об увольнении, снова поехал хлопотать. Тогда его сослали. Позже все его следы исчезли.
Горловского любили, уважали, жалели. Все были чрезвычайно подавлены. В Институте пошла карательная работа. В нашей газете появилась 14.I.1935 г. передовица, написанная жирным шрифтом: «Знать, чем дышит каждый». «<…> Дело Горловского и иже с ним наглядно показало, что с чистотой партийных рядов в нашем Институте не все благополучно…»
Конечно, я была очень наивна, когда изумлялась открытому призыву к сыску и доносам. Междуцарствие, разгул политической полиции вызывали разброд в среде студентов. Пошла полоса демагогии, студенческого главенства, партийных диктатов. Партсекретарь Ида Снитковская заявила мне, что партия мне доверяет, а потому просит снижать отметки детям служащих в пользу повышения – детям рабочих. Я наотрез отказалась.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 3.IV.1935
Дорогая Олюша, извести, как вы и что у вас слышно. Т. к. меня не миновали беды некоторых ленинградских несчастливцев, то мне особенно хотелось бы знать, здоровы ли вы и все ли у вас в порядке.
Оля, вот я не пишу тебе, – ты – мне, и так жизнь пройдет. И притом довольно скоро. Но мне ее не переделать. Я и не пытаюсь, потому что та, что налицо, еще лучшая и наимыслимейшая, при всем том, из чего она у меня неизбежно составлена. Если бы знала ты, на что у меня день уходит! А как же иначе, если уж мне такое счастье, что среди поедаемых ко мне почему-то относятся по-человечески.
А так хочется работать. И здоровьем бы не грех позаняться, когда бы больше времени. Впрочем, ничего серьезного, ты не думай, всякие преходящие пустяки. Но я не падаю духом. Сейчас я временно на очень строгом режиме, потому что урывками все же пишу, и большую вещь.[104]104
С 1932 г. Пастернак писал роман в прозе, отдельные главы печатались в периодике, работа не была окончена.
[Закрыть] Мне ее очень хочется написать. А как слажу с ней (через год-полтора), надо будет все же посуществовать хоть недолго по-другому. Невозможно все время жить по часам, и наполовину по чужим. А знаешь, чем дальше, тем больше, несмотря на все, полон я веры во все, что у нас делается. Многое поражает дикостью, а нет-нет и удивишься. Все-таки при рассейских ресурсах, в первооснове оставшихся без перемен, никогда не смотрели так далеко и достойно, и из таких живых некосных оснований. Временами, и притом труднейшими, очень все глядит тонко, и умно.[105]105
Надежды Пастернака объясняются подготовкой Н. Бухариным проекта Конституции.
[Закрыть]
У нас все благополучны. Крепко целую тебя и маму. Итак, успокой, хотя бы короткой открыткой, даже именно предпочтительно открыткой, чтобы долго не собираться.
Твой Боря.
И не надо ли тебе чего, Оля?
А. О. Фрейденберг – Е. В. Пастернак
Ленинград <19.VI.1935>
Дорогая Женечка, Вы меня очень обрадовали (конечно, – ответ). Скажу Вам в чем дело. Дело в том, что Оля сего 9-го июня защитила докторск<ую> диссертацию и послала, по моей просьбе (она знала, что все равно ни Боря, ни Шура не откликнутся, и не хотела этого делать, но я все же настояла, и она послала Боре тезисы и повестку). Вот почему я и написала Вам, желая узнать, в Москве ли они?[106]106
В это время Пастернак находился в состоянии тяжелой душевной депрессии, невзирая на что 21 июня 1935 г. был послан в Париж на антифашистский конгресс. На обратном пути в 10-х числах июля он останавливался в Ленинграде у Фрейденбергов.
[Закрыть] Знаете… мне очень стыдно за них… Оля имела громадный успех, в газетах писали о ней, массу роз получила, и еще теперь ее все поздравляют и звонят в телефон, поздравляя ее! Полный актовый зал был полон, что редко бывает. Первая женщина, защитившая докторскую диссертацию и вообще, и в этом Институте, и в советское время. Она получила звание доктора античных языков и литературоведенья. Я очень извиняюсь за мой гадкий почерк! Теперь вернусь к Боре и Шуре. Как им не стыдно?! Какое варварство со стороны таких близких людей! Ни словом не обмолвиться, ни ответом, ни-ни… Я так огорчена, я так обижена. Боря не мог не получить ее письма, обратный адрес она написала! Значит, пришло бы письмо к нам! Я напишу об этом брату и скажу ему, что освобождаю их от родственных цепей… О, верьте, милая Женя, что я уже забыла о моих племянниках (впрочем, я Шуру и не виню, так как он давно перестал существовать для меня, но Боря!?). Я ничем не оправдываю его! Ничем! Ну, ладно! Их нет для меня, правда, я одной ногой уже в могиле… Но все же я другой ногой еще тут, <…>
Пастернак – А. О. и О. М. Фрейденберг
Москва, 14.I.1936
Дорогая тетя Ася!
Говорят, Вам уже ответили, но все равно это не лишает Вас и Оли правоты в Вашем справедливом возмущеньи. Надо оправдать и Елизавету Михайловну, Женину воспитательницу: она долго и опасно болела. Наконец: когда Вы и Оля перечисляете множество адресов, по которым вы безответно обращались, Вы касаетесь той сложности, которая ведь не облегчает мне жизни и досуга не прибавляет. Оля написала Шуре, что она занята легендарно, и это слово подчеркнула. Следует ли из этого, что я бездельник?
Беспримерно, конечно, и ни на что не похоже, что я за эти месяцы ни разу не написал Вам. Но почему из Олина молчанья я не вывожу никаких сказок насчет ее равнодушья к тому, выздоровел ли я или нет, жив ли или умер? Почему только мое молчанье что-то значит и обязательно одно дурное? Но это все равно, так всегда было и будет.
Не писал я Вам не из прирожденного свинства и не за недостатком времени, не писал потому же, почему трудно мне было тогда от Вас написать или телеграфировать своим в противоположном истине успокоительном духе.[107]107
Пастернак отправил телеграмму из Ленинграда 3. Н. Пастернак 16 июля 1935 г. с просьбой, чтоб она не приезжала.
[Закрыть] Потому что ведь не скоро все образовалось, и долго, долго потом со мной творилось, что там ни говорите, нечто странное, кончившееся к осени круглодневными болями сердца, рук и полным беспорядком всего того, что у человека должно быть в порядке. Лишь теперь, когда в исходе медленного, одною силою времени достигнутого выздоровленья, я опять такой, как был прежде, и опять ковыряюсь и строчу в меру сил своих, лишь теперь понимаю я, что со мной было и где его причины.
Но теперь я здоров, и снова кругом такая бестолочь, что нет времени книгу прочесть, когда того хочется, а подчас и нужно. Что сказать Вам. Вы знаете, как я люблю Вас и Олю и как боюсь Вас. Вы обе дико несправедливы ко мне. На Ваш невысказанный взгляд я чем-то виноват перед вами, а чем, до сих пор не могу понять.
Я не помню, посылал ли я Вам своих грузин или нет? Там половина – чепуха ужасная. И жалко, что крупицы достойного отяжелены стольким мусором. Но это мне навязали из соображений плохо понятой объективности. «Змеееда» же прочтите, и это будет взамен нескольких ненаписанных писем Вам обеим, которые конечно же я вам писал, из той дичи, в какой находился.
Поцелуйте Сашку.
Боря.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.