Автор книги: Борис Савинков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Всю зиму и весну 1907 года я с нетерпением ожидал результатов работы Бухало. Мое мнение о постановке боевого дела осталось прежним – я не видел причин его менять. Я все надежды возлагал на научную технику. Азеф соглашался со мной. После Таммерфорсского съезда он остался в России, но не принял непосредственного участия в террористических предприятиях. Он занимался делами Центрального комитета.
Я посетил Бухало в его мастерской, в Моссахе около Мюнхена. За токарным станком я нашел еще не старого человека, лет 40, в очках, из-под которых блестели серые умные глаза. Бухало был влюблен в свою работу: он затратил на нее уже много лет своей жизни. Он принял меня очень радушно и с любовью стал показывать мне свои чертежи и машины. Подойдя к небольшому мотору завода «Антуанетт», он сказал, хлопая рукой по цилиндрам:
– Привезли его. Я обрадовался. Думал, у него душа. А теперь пожил с ним, вижу – просто болван. Придется его переточить у себя…
Точно так же, как к живым существам, он относился к листам стали, к частям машин, к счетной линейке, уже не говоря о его чертежах и сложных математических вычислениях. От каждого его слова веяло верой в свой аппарат и упорной настойчивостью. О революции он говорил мало, с пренебрежением отзывался о нелегальной литературе и отмечал многие, по его мнению, ошибки в тактике партии. Зато террор он считал единственным верным средством вырвать победу из рук правительства. Уезжая из Мюнхена, я уносил с собой если не веру в ценность его открытия, то полное доверие к нему. Я был убежден, что он использует в своем деле все, что могут дать наука, дарование и опыт.
Работы Бухало затянулись. К августу стало ясно, что если даже он и решит задачу воздухоплавания, то не в близком будущем; в конструкции своего аппарата он встретил неожиданно затруднения.
Азеф вернулся уже за границу и жил со своей семьей в Швейцарии, в Шарбоньере. Он вызвал меня к себе для совещания по вопросам террора.
Это совещание состоялось в Монтре. В нем участвовал также Гершуни.
В начале совещания Азеф заявил:
– Из дела Бухало не скоро что-либо выйдет. Нужно ехать в Россию.
Я сказал:
– Чтобы ехать в Россию, нужно знать, что и как мы намерены делать.
Тогда Гершуни спросил:
– Что же, по вашему мнению, возможно сделать?
Я сказал следующее.
Опыт Боевой организации убедил меня, во-первых, в том, что принятая форма организации не соответствует задачам террора. Организация, построенная на методе наружного наблюдения, не обладает достаточной гибкостью – она не может осуществлять открытых нападений вооруженными группами. Этому мешает как официальное положение наблюдающих (извозчики, торговцы), так и отсутствие сведений о царе, великих князьях и министрах. Такие сведения могла бы собирать и ими пользоваться только специальная, для этой цели приспособленная группа, члены которой были бы в связи со всеми партийными учреждениями, а не замыкались бы в узкие рамки террористической организации. Опыт показывает, однако, что такие сведения имеют обыкновенно характер слухов, что ими следует пользоваться с величайшей осторожностью, что ни в коем случае их нельзя принять за основание для всей террористической деятельности Боевой организации. В лучшем случае они могут дать возможность совершить отдельный террористический акт.
Я сказал, что, во-вторых, опыт убеждает меня в том, что метод наружного наблюдения не дает существенных результатов, по крайней мере при том количестве наблюдающих, какое было принято и допускалось как притоком из партии годных для наблюдения сил, так и формами самой организации. Я сказал также, что увеличение наблюдающего состава, быть может, отразится благоприятно на результатах наблюдения.
Опыт Боевой организации, по моему мнению, вполне подтверждался опытом последующих террористических актов: убийство генерала Лауница, генерала Павлова (декабрь 1906 года), где случайные сведения дали возможность приступить к покушению, но не позволили на этих сведениях построить весь план дальнейшей работы; арестов Штифтаря и Гронского (февраль 1907 года), арестов товарищей по так называемому «царскому процессу» (31 марта 1907 года) и ареста участников второго покушения на премьер-министра Столыпина (летом того же года).
Исходя из всего вышесказанного, я утверждал, что единственным радикальным решением вопроса остается, по-прежнему, применение технических изобретений. Значит, необходимо, во-первых, изучить минное и саперное дело, взрывы на расстоянии и т. п.
Как временный паллиатив я предлагал следующий план.
Ввиду крайней необходимости немедленных террористических выступлений и ввиду невозможности пока использовать научную технику партия должна напрячь все свои силы, не жалея ни средств, ни людей на восстановление Боевой организации в том ее виде, какой, по моему мнению, единственно был способен развить достаточную для успешного действия террористическую энергию. Наблюдающий состав должен быть увеличен до нескольких десятков человек. Параллельно с ним должна быть создана группа, цель которой должна состоять в открытых вооруженных нападениях на основании собираемых ею, при помощи партийных учреждений, сведений. Во главе такой организации, включающей, конечно, и химиков, должен стоять сильный, практический и авторитетный морально центр. Я считал, что в такой комитет должен войти и Гершуни.
Гершуни молчал. Когда я кончил, Азеф спросил:
– Если в организации будет несколько десятков, пятьдесят – шестьдесят человек, то как не допустить провокации?
Я ответил, что строгий выбор членов может, до известной степени, оградить от провокатора, строгие же формы организации, разделение труда и изоляция отдельных работников могут уменьшить вред его даже в случае его проникновения.
Тогда Азеф сказал:
– Ты не раз говорил мне, что я переполняю организацию новыми членами, а теперь хочешь сам переполнить ее еще больше.
Я ответил на это, что я видел переполнение организации в приеме новых членов, для которых не было в данный момент работы. Такие товарищи жили бездеятельно в Финляндии, а это деморализующим образом отражалось на них и на всей организации. В моем же плане каждый человек будет занят полезной работой.
Тогда Гершуни задал мне вопрос:
– Где вы найдете такое количество террористов?
Я сказал, что в партии довольно боевых сил, что многие из них не находили до сих пор себе применения и что опыт максималистов показывает, что недостатка в людях нет и не может быть.
Гершуни сказал:
– Да, но где вы найдете унтер-офицеров и офицеров? Комитет из трех лиц не может удержать в равновесии такую организацию. Необходимы помощники – руководители на местах.
Я ответил, что в партии есть много даровитых работников, которые до сих пор не участвовали в терроре. Я хочу верить, что в такой исключительный момент они по собственному желанию войдут в Боевую организацию. Я назвал имена. Я прибавил, однако, что я боюсь, что Центральный комитет не разрешит им уйти от общепартийной работы.
Азеф сказал:
– Центральный комитет разрешит, но они сами не пойдут в террор.
Гершуни задумался.
– А что, – сказал он, – если они действительно в террор не пойдут?
Я сказал:
– Тогда мой план неосуществим. Мы трое не можем руководить организацией из пятидесяти человек.
Гершуни задумался опять.
– А при прежней форме организации, – спросил он, – вы считаете террор невозможным?
– Я никакой ответственности за такой террор взять не могу.
– И в нем участвовать не желаете?
– Не только не желаю, но и не могу. Не веря в успех, я не могу звать людей на террор. Зная, что организация по самому методу и по своим формам обречена на бессилие, я принимать участие в руководительстве ею считаю для себя невозможным.
Азеф сказал:
– Твой план практически неосуществим – не хватит людей и денег. Кроме того, неизбежно будет провокация.
Я сказал:
– Предложи свой план взамен моего.
Азеф пожал плечами.
– Я не знаю. Я знаю только, что нужно работать.
Гершуни молчал. Я обратился к нему:
– А вы?
– Я тоже не знаю. Но тоже думаю, что нужно работать.
Я сказал тогда, что готов участвовать в любом предприятии, которое мне покажется осуществимым, но что я считаю противным своей революционной совести и террористическому убеждению ангажировать людей в террор, не видя возможности осуществить его.
По этому поводу Азеф впоследствии мне писал следующее: «…Нужно прямо ехать, исходя из положения, что надо напрячь все силы для создания того, что нужно, т. е. стать на точку зрения, на которой я стою и которую я тебе изложил… Относительно нравственного права ангажировать и т. д. скажу, что, когда я буду ангажировать, я надеюсь, что я буду иметь и нравственное право это делать, пока же я могу только напрячь силы для создания… и т. д. Ты пишешь, что я стараюсь вдохнуть в тебя веру в мертворожденное дело. Не знаю, из чего ты взял, что я стараюсь вдохнуть в тебя веру. Я очень далек от этого и, наоборот, думаю, что при полном отсутствии веры в дело, каковое проглядывает в твоем письме, ехать не следует, – это я говорю совершенно по-товарищески» (письмо из Мюнхена, 24-IX-07).
Несмотря на заключительные слова цитированного отрывка, Азеф стал на такую же точку зрения в этом вопросе, на какую стали Г. А. Гершуни, В. Н. Фигнер и очень многие уважаемые мною члены партии. Они находили, что долг террориста – при всяких обстоятельствах и при каких угодно условиях работать в терроре и что я, отказываясь принять участие в боевой работе, не исполняю своего долга. Я не мог согласиться с ними в этом их рассуждении. Наоборот, я считал, что я бы не исполнил своего долга, если бы не указал товарищам и Центральному комитету, что, по моему мнению, возврат к старым формам террористической борьбы ни в коем случае не даст надежды на успех. Я считал также, что я бы совершил преступление, если бы ангажировал на террор людей, доверяющих моему практическому опыту, не веря сам в возможность успеха. Мой план Боевой организации был отвергнут и Гершуни, и Азефом. Ни Гершуни, ни Азеф не наметили другого, более практичного. Предприятие Бухало затягивалось. Оставалось вернуться к тому, что уже доказало свою непригодность. Я считал это нецелесообразным и для себя морально недопустимым: если бы я даже отказался от руководящей роли и предложил себя в исполнители, то самый факт моего пребывания в организации возлагал бы на меня ответственность как за ее деятельность, так и за товарищей, принявших участие в ней по доверию к Гершуни, Азефу и ко мне.
Я решил не ограничиваться моим заявлением Азефу и Гершуни. Я считал своим долгом попытаться воздействовать на Центральный комитет в смысле изменения приемов террористической борьбы, даже если бы эта попытка заранее была обречена на неудачу.
В октябре 1907 года я с этой целью выехал в Финляндию. В Выборге состоялось заседание Центрального комитета, на котором я сделал доклад.
На заседании этом присутствовали Азеф, Гершуни, Чернов, Ракитников, Авксентьев и Бабкин. Последние двое были кооптированы после Таммерфорсского съезда в Центральный комитет.
Я повторил перед этим собранием все то, что мною было сказано в Монтрё. Я внес предложение: в случае, если Центральный комитет признает план Боевой организации, предложенный мною, по каким бы то ни было причинам неосуществимым, сосредоточить все свои силы на научной технике, впредь же до применения технических изобретений к делу террора, центральный террор в организационной его форме прекратить. Я сознательно употребил слова «в организационной форме». Я допустил возможность случайного террора, независящего от деятельности Боевой организации. Могли явиться единичные террористы из числа лиц, окружающих министров или царя, – матросы, солдаты, прислуга, офицеры. Таким террористам, конечно, нужна была помощь партии, но они не нуждались в существовании Боевой организации. Впоследствии на таких случайных предложениях были построены три попытки цареубийства, все три на кораблях Балтийского флота. Они окончились неудачей.
Во время моей речи Гершуни и Азеф молчали. После прений Центральный комитет, найдя мой план Боевой организации неосуществимым, отверг четырьмя голосами против двух (Бабкин и Авксентьев) все мои предложения (было постановлено центральный террор в его организационной форме продолжать). Во главе Боевой организации оставался Азеф. Впоследствии я узнал, что помощником явился П. В. Карпович. Восстановленная ими Боевая организация не совершила ни одного покушения. Я уехал из Выборга в Гельсингфорс. В Гельсингфорсе меня нашел Азеф. Он долго убеждал меня вернуться к работе:
– Послушай, – говорил он, – ты конечно прав – работать теперь чрезвычайно трудно, но, по-моему, не невозможно. Ведь раньше же было возможно…
Я сказал:
– Прошлою осенью ты соглашался со мною, что методы наружного наблюдения устарели. Почему ты изменил мнение теперь?
– Я не изменил, – ответил он мне. – Наружным наблюдением действительно много сделать нельзя, но остается еще собирание сведений… На основании таких сведений убиты Павлов и Лауниц…
Я сказал:
– В прошлом году ты соглашался со мною, что эти сведения – большею частью все вздорные слухи. Убийство Павлова и Лауница – исключение, и царь – не Лауниц и не Павлов. «Царский процесс», наоборот, показывает, как трудно базировать работу на случайных сведениях о царе. Азеф возразил:
– Мы систематически и не собираем сведений. Мы всегда пользовались случайными. Теперь мы поставим это дело серьезно.
Я ответил, что, по моему мнению, одно собирание сведений, особенно в царском деле, не дает надежды на успех и что, как бы он ни убеждал меня, я не могу согласиться, что следует жертвовать людьми, не имея осуществимого плана.
Тогда Азеф подумал и, нахмурясь, сказал:
– Григорий (Гершуни) считает, что долг революционера требует от тебя участия в терроре.
Я спросил:
– И ты думаешь так?
Он сказал:
– Да, и я думаю так.
Я ответил на это, что, хотя и ценю мнение его и Гершуни. я так не думаю и что, отказываясь участвовать в безнадежном предприятии, я, по моему мнению, именно и исполняю свой долг.
Азеф нахмурился еще больше.
– Мне будет трудно работать без тебя, – сказал он.
Я ответил, что из одного чувства товарищеской солидарности я в терроре участвовать не могу.
Азеф уехал в Выборг, к Гершуни. Я решил поселиться за границей и на пароходе «Polaris» выехал в Копенгаген.
В Копенгагене со мной произошло следующее.
Еще из Або я телеграфировал моему другу, датскому писателю Ааге Маделунгу, чтобы он встретил меня. Когда пароход подошел к пристани, Маделунг взбежал на палубу и шепнул мне:
– Вас желают арестовать. Здесь русские агенты и датский детектив.
Ожидая парохода, он заметил на пристани этих людей. Они рассматривали мою фотографическую карточку и, видимо, ждали меня.
По датским законам меня в случае ареста немедленно выдали бы русскому правительству. Я был очень благодарен Маделунгу за его предупреждение.
Маделунг спрятал меня в Копенгагене у своих родителей. Датская полиция искала меня по следам моих вещей, которые Маделунг отвез к своему другу, актеру королевского театра Тексиеру. В дом, где жил Тексиер, являлись датские детективы с моей фотографической карточкой. Они расспрашивали, не видел ли меня кто-либо из жильцов.
В сопровождении Маделунга я выехал из Копенгагена, но не прямо в Германию, а сперва в Швецию, в город Гетенборг, а оттуда в Берлин. Через несколько дней я был в Париже. Этот случай убедил меня в том, что в партии, около ее центральных учреждений, есть провокатор. Если бы за мной следили в Финляндии, меня арестовали бы в Гельсингфорсе; мне не дали бы возможности уехать в Данию. Очевидно, провокатор телеграфировал обо мне, когда я уже находился на «Polaris’e» в море. Только случай и дружба Маделунга спасли меня от ареста. Я терялся в догадках, но не мог заподозрить никого из товарищей.
IXДо июня 1908 года я прожил в Париже, вдали от всех террористических предприятий. В июне я принял участие в покушении на цареубийство.
В городе Глазго, в Шотландии, на кораблестроительном заводе Виккерса, строился русский бронированный крейсер «Рюрик». Один из корабельных инженеров, К. П. Костенко, был членом Военной организации партии социал-революционеров. По его инициативе и под его руководством началась революционная пропаганда среди матросов строящегося крейсера. Пропагандистами были: бывший пехотный офицер Варшамов, бывший матрос с эскадры адмирала Рождественского Затертый (псевдоним) и член российской социал-демократической партии рабочий Петр (псевдоним). Костенко весною 1908 года известил Центральный комитет, что на корабле есть несколько десятков матросов-революционеров и что среди них есть люди с террористическим настроением, готовые убить царя на предстоявшем по возвращении «Рюрика» в Россию царском смотру.
М. А. Натансон сообщил мне это известие. Он спросил меня, желаю ли я поехать в Глазго и лично убедиться в возможности цареубийства. Я ответил, что ничего не могу иметь против этого: я мог только приветствовать каждую случайную попытку террора.
Азеф в Петербурге был занят также приготовлением к цареубийству. Он знал о положении дел на «Рюрике», и, по его предложению, за границу приехал член восстановленной Азефом Боевой организации П. В. Карпович. Он тоже должен был ехать в Глазго. Я встретился с ним в Париже.
Я знал Карповича в 1900 году, в Берлине, еще до убийства им министра Боголепова. В моей памяти остался высокий, чернобородый и длинноволосый студент в красной рубашке. Я увидел теперь перед собою пожилого человека с молодым лицом, но с проседью на висках. Он был изящно одет и по внешнему виду ничем не напоминал революционера.
Он провел несколько лет в Шлиссельбурге. О его отношении к революции и к партии можно судить по следующему письму, присланному им из крепости после манифеста 17 октября:
«Свершилось! Оковы, столь долго угнетавшие Россию, готовы пасть. Еще натиск – и прекратятся кровавые оргии российского бюрократизма и расчистится путь к созданию новой России. Увы! Я из моего монрепо мог только послать мой привет и пожелание успеха всем, борющимся за освобождение России, особенно вам, дорогие товарищи, стоящие под знаменем социализма! Несколько времени тому назад я узнал о выступлении на поле битвы социал-революционной партии, воплотившей в своей программе все мои стремления и надежды. В то же время я с болью в сердце узнал о разногласии между двумя партиями, представляющими социализм в России. Дорогие товарищи! Ищите скорее в наших программах того, что ведет к единению, чем упорно подчеркивать разногласия, решение которых предстоит будущему.
П. Карпович»
Карпович был резок и прям. Чрезвычайно правдолюбивый, он и в других не переносил ни малейшей неискренности. Это было основной чертой его характера. Другой чертой была его отвага. Он напоминал тех средневековых рыцарей, о которых говорится в сказках: чем опаснее было предприятие, тем охотнее он брался за него. По своим взглядам, он был в партийной оппозиции. Он признавал только террор и с оттенком пренебрежения относился ко всякой другой партийной работе. Он с чисто женскою нежностью привязался к Азефу и, быть может, более, чем кто-либо другой, видел в нем прирожденного вождя центрального террора.
Мы выехали с ним вместе в Глазго и поселились там в одной квартире. За полтора месяца, которые мы с ним прожили вместе, я заметил, что цельность его убеждений была только внешней. За резкими отзывами и решительными мнениями скрывались колебания – признак зрелого ума и совестливой души. Его волновали вопросы о моральном оправдании насилия, и в его крайних, часто жестоких выводах мне чудилось отвращение к крови и отчаяние, что революция неизбежно должна быть кровавой. Он говорил:
– Нас вешают – мы должны вешать. С чистыми руками, в перчатках, нельзя делать террора. Пусть погибнут тысячи и десятки тысяч – необходимо добиться победы. Крестьяне жгут усадьбы – пусть жгут. Людям есть нечего, они делают экспроприации – пусть делают. Теперь не время сентиментальничать – на войне как на войне.
Таковы были его слова. Но он сам не экспроприировал и не жег усадеб. И я не знаю, много ли встречал в моей жизни людей, которые за внешней резкостью хранили бы такое нежное и любящее сердце, как Карпович. И это было тем более хорошо, что о любви к людям он отзывался с презрением, а о ненависти говорил как о законном чувстве. Противоречие между словом и делом у него было всегда, и решительно – в пользу дела. Даже те, с кем он не сходился ни во взглядах, ни в симпатиях, ни в образе жизни, относились к нему с любовью и уважением.
Костенко, молодой офицер, увлеченный идеей восстания Балтийского флота, познакомил нас с Варшамовым и матросами. Из серой толпы команды выделялись три человека: трюмный квартирмейстер Котов, строевой матрос Поваренков и машинист Герасим Авдеев. Они все трое входили в комитет корабельной организации. С ними мы и решили познакомиться ближе.
Котов был пропагандист по призванию. Он осенью кончал свою службу и его мечтой было, вернувшись в деревню, учить крестьян революционному социализму. В партийной программе его привлекало решение аграрного вопроса, вопросы террора его интересовали мало. Быть может, в этом сказывалось влияние социал-демократической пропаганды и умолчание нашими пропагандистами о необходимости цареубийства. Этот матрос, чистый тип учителя-подвижника, оставлял светлое и яркое впечатление, но мы не решились с ним даже заговорить о цели нашего приезда: в его отказе не могло быть сомнения.
Поваренков был маленький, коренастый хохол. Он не был так начитан, как Котов, аграрным вопросом интересовался так же мало, как и террором. Он верил только в восстание флота, захват Кронштадта, бомбардировку Петергофа. Он имел большое влияние на команду: именно он являлся организатором на корабле, он создавал матросские революционные кружки и он спаивал их в одно целое. Практичный и скрытный, он был незаменим в подпольной организации.
Герасим Авдеев был высокого роста с загорелой шеей матрос. У него был большой революционный темперамент – он был из тех людей, которые в массовых движениях идут впереди массы, являются ее естественными вождями в решительную минуту. Смелый, энергичный, чуждый по природе конспирации и учительства, он один из всех матросов показался нам способным увлечься идеей террора. Костенко передавал нам, что он не раз говорил ему о необходимости цареубийства.
Когда я в первый раз увидел Авдеева, я сказал ему:
– Я слышал, вы хотите участвовать в терроре?
Он побледнел:
– Кто вам сказал?
– Порфирий (Костенко).
Авдеев опустил глаза. Он сказал громко:
– Нет. Не могу. Не готов.
На следующий день он пришел опять. Он сказал:
– Я думал всю ночь. Я согласен. Говорите, что нужно делать?
Я сказал:
– Вы знаете, речь идет о царе.
Он ответил:
– Тем лучше, что о царе. Что нужно делать?
План состоял в следующем: «Рюрик» уходил в конце лета в Россию, и осенью в Кронштадте должен был состояться смотр в присутствии царя. Мы хотели поместить на корабле кого-нибудь из товарищей: Карповича, меня или кого-либо из членов Боевой организации. Конечно, пребывание на крейсере должно было быть тайным. Но чтобы сесть на корабль и жить на нем тайно, необходима была помощь по крайней мере одного из матросов. Таким матросом мог быть Авдеев. Предстояло выяснить, можно ли скрываться на корабле и где удобнее сесть на борт – в Глазго или в Кронштадте.
Я рассказал Авдееву этот план. Он выслушал его молча. Потом сказал:
– На корабле можно скрываться.
– Где?
– Я найду место.
Несколько дней Костенко и Авдеев искали такое место. Наконец оно было найдено. В румпельном отделении, в отсеке, за головой руля, было несколько темных и узких отверстий. В этих отверстиях с трудом мог поместиться человек. Сидя на корточках и полулежа, там можно было просидеть несколько дней. Если само помещение было неудобно, зато выход из него представлял все удобства: прямо из румпельного отделения через палубы шел вентилятор. Внутри этого вентилятора была лестница. Выйдя из отсека и поднявшись с бомбой по этой лестнице, можно было взорвать адмиральское помещение, мимо которого шел вентилятор. Можно было также взорвать и верхнюю палубу, именно ту, где и происходит смотр: гриб вентилятора выходил у правой кормовой башни. Теперь, когда место было найдено, нужно было решить другой вопрос – задачу посадки на корабль.
Авдеев следил за нашими изысканиями и, видимо, переживал тяжелые минуты. Он видел, с какими затруднениями сопряжено цареубийство, если непосредственным исполнителем его является человек нелегальный, не имеющий случая встретиться с царем лицом к лицу.
Он понимал также, что все эти затруднения падают, если на цареубийство решится человек, по роду своей службы встречающийся с царем. Перед ним невольно вставал вопрос: не обязан ли он предложить себя в исполнители? Не подготовленный к такого рода переживаниям, он не спал, худел и бледнел. Было видно, что он глубоко мучается своим бессилием.
Мы встречались с ним или у нас на квартире, или на лугу, на берегу реки Клайд, когда команда вечером отпускалась на прогулку. Он расспрашивал меня с волнением о Спиридоновой, Каляеве, Сазонове, Гершуни, Конопляниковой. Особенно его поражало, что женщины самоотверженно участвуют в терроре. Говоря с Костенко о цареубийстве, он не думал, что его слова могут повлечь попытку покушения, и теперь перед ним во всей своей простоте становился вопрос: пожертвовать собой во имя революции.
В одну из моих с ним встреч он вдруг робко сказал:
– Я хотел вам сказать…
– Что?
– Я решился.
Я ответил ему, что пока у нас есть надежда поместить своего человека на крейсер, мы не нуждаемся в нем как исполнителе, а нуждаемся только в его помощи: мы рассчитывали, что он будет кормить спрятанного товарища и даст ему условный сигнал, когда царская шлюпка приблизится к крейсеру. Я сказал также, что не нужно торопиться с таким решением; что в деле террора ни малейшее насилие над собой неуместно; что нужно и можно идти в террор только тогда, когда человек психологически не может в него не идти; что, наконец, я вижу, что он, Авдеев, еще не примирился с необходимостью умереть.
Он грустно покачал головой:
– Да, вы правы.
Вскоре выяснилось, что в Глазго можно посадить постороннего человека на корабль. Было, однако, неизвестно, когда именно должен состояться смотр, и поэтому возникло новое затруднение. В рулевом отсеке можно было, как я уже говорил, с большим трудом прожить несколько дней, о неделях нельзя было и думать. Между тем человек, садясь в Глазго на «Рюрик», должен был совершить весь морской переход от Глазго до Кронштадта и затем ждать в Кронштадте неопределенное время смотра. Очевидно, такая задача была не по силам даже самому здоровому человеку. Допустив даже, что спрятанный человек не умрет, он, во всяком случае, ослабел бы настолько, что едва ли бы нашел в себе силы с пудовой бомбой подняться по перпендикулярной лестнице в несколько этажей.
Мы стали думать, возможно ли посадить человека в России, на рейде в Кронштадте. Костенко познакомил нас со своим товарищем, тоже офицером, членом партии, корабельным инженером А. И. Прохоровым. Прохоров должен был на корабле идти в Россию и присутствовать, как строитель, на смотру. Костенко уезжал в отпуск. Прохоров прямо сказал, что не чувствует себя в силах лично убить царя, но готов помочь нам, чем может. Его прямота делала ему честь, и на большее, чем его помощь, мы и рассчитывать не могли. Его указания были для нас очень ценны: он вместе с Костенко еще раз проверил отсек руля и снова подтвердил нам, что там можно жить. Относительно же посадки на «Рюрик» в Кронштадте он, как и Костенко, высказался отрицательно.
Рейд охранялся по уставу миноносцами. Через их сеть можно было, конечно, проскользнуть при удаче, но едва ли было возможно обмануть бдительность вахты на «Рюрике». Авдеев брался помочь влезть на судно, но и он находил, что попытка тайком, ночью подняться на военный корабль и пройти в румпельное отделение не может иметь успеха. Мы наталкивались на препятствие, которого не могли устранить.
В конце июня в Глазго приехал Азеф. Он хотел лично выяснить подробности покушения. Вместе с Костенко он, с разрешения командира судна, не подозревавшего, конечно, с кем он имеет дело, посетил «Рюрик» и сам осмотрел отсек. Он осмотрел и все неровности борта, дающие возможность подняться на корабль. Он пришел к тому же, что и мы, заключению: в отсеке можно было жить, но невозможно было тайно подняться на «Рюрик».
Авдеев ревностно следил за результатами наших изысканий. Однажды, после проверки, он тайком убежал с корабля и явился к нам.
В нашей комнате он увидел новое лицо, незнакомого ему человека, Азефа. Посмотрев на него, он вдруг нахмурился и замолчал.
Я отвел его в другую комнату:
– Что с вами?
– Кто этот толстый?
– Это товарищ.
Авдеев нахмурился еще больше.
– Какое неприятное лицо!
Тогда я сказал:
– Если вы верите мне – верьте ему. Он мой товарищ и друг.
Авдеев протянул мне руку.
– Не сердитесь… Я не хотел вас обидеть, но он не понравился мне.
Авдеев пришел с готовым решением. Он сказал при Азефе и Карповиче:
– Я сам, один, на смотру убью царя. Я чувствую, что должен это сделать, и сделаю.
Я опять убеждал его отказаться от его намерения. Я видел, что он говорит искренно, и не сомневался, что он верит сам своей готовности умереть и убить, но я видел также, что перед ним, матросом, скованным дисциплиной, стала непосильная для него задача: в один месяц пережить все колебания и решиться на то, на что каждый из нас решался после долгих, иногда многолетних сомнений. Я был убежден, что он не готов для террора и что царь на «Рюрике» не будет убит. Так же думали Карпович и Азеф.
Авдеев твердо стоял на своем. Он просил дать ему револьвер. Мы не считали возможным отказать ему в этой просьбе. Он просил свидания в Кронштадте. Карпович решил ехать в Кронштадт. Азеф уехал на юг Франции, я вернулся в Париж.
Из Гринока, в Шотландии, куда «Рюрик» ушел, Авдеев писал мне:
«Я только теперь начал понимать, что такое я. Я никогда не был и никогда не буду работником-пропагандистом… Я теперь глубоко, серьезно подумавши, представляю себе выполнение порученной мне задачи. Вот это действительно радость… Я говорю, что я пушка, которую заряди да выпали на нее, а на корабле мне говорят: иди, трепли языком… Приходится, в силу необходимости, покориться. А как покориться? Я чувствую, что я закалил пружину и теперь эту пружину приходится сильно гнуть, боюсь, как бы не сломать ее… А может быть… Нет, одна минута разрешит более целых месяцев. Тогда лучше видно…» (13 августа 1908 г.).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.