Электронная библиотека » Борис Слуцкий » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Лошади в океане"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 07:41


Автор книги: Борис Слуцкий


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
РККА
 
Кадровую армию: Егорова,
Тухачевского и Примакова,
отступавшую спокойно, здорово,
наступавшую толково, —
я застал в июле сорок первого,
но на младшем офицерском уровне.
Кто постарше – были срублены
года за три с чем-нибудь до этого.
Кадровую армию, имевшую
гордое именованье: Красная, —
лжа не замарала и напраслина,
с кривдою и клеветою смешанные.
Помню лето первое, военное.
Помню, как спокойные военные
нас – зеленых, глупых, необстрелянных —
обучали воевать и выучили.
Помню их, железных и уверенных.
Помню тех, что всю Россию выручили.
Помню генералов, свежевышедших
из тюрьмы
                    и сразу в бой идущих,
переживших Колыму и выживших,
почестей не ждущих —
ждущих смерти или же победы,
смерти для себя, победы для страны.
Помню, как сильны и как умны
были, отложившие обиды
до конца войны,
этой самой РККА сыны.
 
* * *
 
Последнею усталостью устав,
Предсмертным равнодушием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх – за совесть и за почесть.
Лежит солдат – в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.
 
Сбрасывая силу страха
 
Силу тяготения земли
первыми открыли пехотинцы, —
поняли, нашли, изобрели,
а Ньютон позднее подкатился.
 
 
Как он мог, оторванный от практики,
кабинетный деятель, понять
первое из требований тактики:
что солдата надобно поднять.
 
 
Что солдат, который страхом мается,
ужасом, как будто животом,
в землю всей душой своей вжимается,
должен всей душой забыть о том.
 
 
Должен эту силу, силу страха,
ту, что силы все его берет,
сбросить, словно грязную рубаху.
Встать.
Вскричать «ура».
Шагнуть вперед.
 
Политрук
 
Словно именно я был такая-то мать,
Всех всегда посылали ко мне.
Я обязан был все до конца понимать
В этой сложной и длинной войне.
То я письма писал,
То я души спасал,
То трофеи считал,
То газеты читал.
 
 
Я военно-неграмотным был. Я не знал
В октябре сорок первого года,
Что войну я, по правилам, всю проиграл
И стоит пораженье у входа.
Я не знал,
И я верил: победа придет.
И хоть шел я назад,
Но кричал я: «Вперед!»
 
 
Не умел воевать, но умел я вставать,
Отрывать гимнастерку от глины
И солдат за собой поднимать
Ради Родины и дисциплины.
Хоть ругали меня,
Но бросались за мной.
Это было
Моей персональной войной.
 
 
Так от Польши до Волги дорогой огня
Я прошел. И от Волги до Польши.
И я верил, что Сталин похож на меня,
Только лучше, умнее и больше.
Комиссаром тогда меня звали.
Попом
Не тогда меня звали,
А звали потом.
 
Немка
 
Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
 
 
 – Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
 
 
Наведу им тень на плетень.
Не пойду.– Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
 
 
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
 
 
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
– Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
 
 
Между тем, надежно упрятан
в клубы дыма,
                          Казанский вокзал
как насос высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
 
 
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
 
 
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали – умерла.
 
 
 – В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
 
 
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на толчке продавала
 
 
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
 
 
Дабы
в этой были не усумнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
 
 
Я его в pукax повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
 
Казахи под Можайском
 
С непривычки трудно на фронте,
А казаху трудно вдвойне:
С непривычки ко взводу, к роте,
К танку, к пушке, ко всей войне.
 
 
Шли машины, теснились моторы,
А казахи знали просторы,
И отары, и тишь, и степь.
А война полыхала домной,
Грохотала, как цех огромный,
Била, как железная цепь.
 
 
Но врожденное чувство чести
Удержало казахов на месте.
В Подмосковье в большую пургу
Не сдавали рубеж врагу.
 
 
Постепенно привыкли к стали,
К громыханию и к огню.
Пастухи металлистами стали.
Становились семь раз на дню.
 
 
Постепенно привыкли к грохоту
Просоводы и чабаны.
Приросли к океанскому рокоту
Той Великой и Громкой войны.
 
 
Механизмы ее освоили
Степные, южные воины,
А достоинство и джигитство
Принесли в снега и леса,
Где тогда громыхала битва,
Огнедышащая полоса.
 
Высвобождение
 
За маленькие подвиги даются
медали небольшой величины.
 
 
В ушах моих разрывы отдаются.
Глаза мои пургой заметены.
 
 
Я кашу съел. Была большая миска.
Я водки выпил. Мало: сотню грамм.
Кругом зима. Шоссе идет до Минска.
Лежу и слушаю вороний грай.
 
 
Здесь, в зоне автоматного огня,
когда до немца метров сто осталось,
выкапывает из меня усталость,
выскакивает робость из меня.
 
 
Высвобождает фронт от всех забот,
выталкивает маленькие беды.
 
 
Лежу в снегу, как маленький завод,
производящий скорую победу.
Теперь сниму и выколочу валенки,
поставлю к печке и часок сосну.
И будет сниться только про войну.
 
 
Сегодняшний окончен подвиг маленький.
 
Ранен
 
Словно хлопнули по плечу
Стопудовой горячей лапой.
Я внезапно наземь лечу,
Неожиданно тихий, слабый.
Убегает стрелковая цепь,
Словно солнце уходит на запад.
Остается сожженная степь,
Я
   и крови горячей запах.
Я снимаю с себя наган —
На боку носить не сумею.
И ремень, как большой гайтан,
Одеваю себе на шею!
И – от солнца ползу на восток,
Приминая степные травы.
А за мной ползет кровавый
След.
          Дымящийся и густой.
В этот раз, в этот первый раз
Я еще уползу к востоку
От германцев, от высших рас.
Буду пить в лазарете настойку,
Буду сводку читать, буду есть
Суп-бульон, с петрушкой для запаха.
Буду думать про долг, про честь.
Я еще доползу до запада.
 
Лес за госпиталем
 
Я был ходячим. Мне было лучше,
чем лежачим. Мне было проще.
Я обходил огромные лужи.
Я уходил в соседнюю рощу.
 
 
Больничное здание белело
в проемах промежду белых берез.
Плечо загипсованное болело.
Я его осторожно нес.
 
 
Я был ходячим. Осколок мины
моей походки пронесся мимо,
но заливающе горячо
другой осколок ударил в плечо,
 
 
Но я об этом не вспоминал.
Я это на послевойны откладывал,
а просто шел и цветы сминал,
и ветки рвал, и потом обгладывал.
 
 
От обеда и до обхода
было с лишком четыре часа.
– Мужайся,– шептал я себе,– пехота.
Я шел, поглядывая в небеса.
 
 
Осенний лес всегда просторней,
чем летний лес и зимний лес.
Усердно спотыкаясь о корни,
я в самую чащу его залез.
 
 
Сквозь ветви и сучья синело небо.
А что я знал о небесах?
А до войны я ни разу не был
в осеннем лесу и в иных лесах.
 
 
Война горожанам дарила щедро
землю– раздолья, угодья, недра,
невиданные доселе леса
и птичьи неслыханные голоса.
 
 
Торжественно было, светло и славно.
И сквозь торжественность и тишину
я шел и разрабатывал планы,
как лучше выиграть эту войну.
 
Самая военная птица
 
Горожане,
                   только воробьев
знавшие
                из всей орнитологии,
слышали внезапно соловьев
трели,
           то крутые, то отлогие.
 
 
Потому – война была.
                                          Дрожанье
песни,
            пере-пере-перелив
слышали внезапно горожане,
полземли под щели перерыв.
 
 
И военной птицей стал не сокол
и не черный ворон,
                                    не орел —
соловей,
               который трели цокал
и колена вел.
 
 
Вел,
       и слушали его живые,
и к погибшим
                          залетал во сны.
Заглушив оркестры духовые,
стал он
              главной музыкой
                                               войны.
 
Госпиталь
 
Еще скребут по сердцу «мессера»,
Еще
        вот здесь
                         безумствуют стрелки,
Еще в ушах работает «ура»,
Русское «ура-рарара-рарара!» —
На двадцать
                       слогов
                                   строки.
 
 
Здесь
          ставший клубом
                             бывший сельский храм —
Лежим
             под диаграммами труда,
Но прелым богом пахнет по углам —
Попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы лядащего сюда!
 
 
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
                              Здесь
                                         ад
                                             ревмя
                                                        ревет!
 
 
На глиняном истоптанном полу
Лежит диавол,
                           раненный в живот.
Под фресками в нетопленом углу
Лежит подбитый унтер на полу.
 
 
Напротив,
на приземистом топчане,
Кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шепотом – как мертвые кричат.)
 
 
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час
Зеленый,
                 рыжий,
                               ржавый
                                              унтер прусский
Не помирал меж нас!
 
 
Он гладит, гладит, гладит ордена,
Оглаживает,
                       гладит гимнастерку
И плачет,
                 плачет,
                              плачет
                                           горько,
Что эта просьба не соблюдена.
 
 
А в двух шагах, в нетопленом углу,
Лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
Уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтоб он
               своею смертью черной
Комбата светлой смерти
                                               не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
                           наставляют
                                                 воины:
– Так вот оно,
                          какая
                                    здесь
                                              война!
Тебе, видать,
                        не нравится
                                               она —
Попробуй
                   перевоевать
                                          по-своему!
 
Четвертый анекдот
 
За три факта, за три анекдота
вынут пулеметчика из дота,
вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.
За три анекдота, за три факта
с примененьем разума и такта,
с примененьем чувства и закона
уберут его из батальона.
За три анекдота, факта за три
никогда ему не видеть завтра.
Он теперь не сеет и не пашет,
анекдот четвертый не расскажет.
Я когда-то думал все уладить,
целый мир облагородить,
трибуналы навсегда отвадить
за три факта человека гробить.
Я теперь мечтаю, как о пире
духа,
        чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
анекдота
                 со свету сживали.
 
Ведро мертвецкой водки
 
…Паек и водка.
Водки полагалось
сто грамм на человека.
Итак, паек и водка
выписывались старшине
на списочный состав,
на всех, кто жил и потому нуждался
в пайке и водке
для жизни и для боя.
Всем хотелось съесть
положенный паек
и выпить
положенную водку
до боя,
хотя старшины
распространяли слух,
что при раненьи
в живот
умрет скорее тот, кто съел паек.
 
 
Все то, что причиталось мертвецу
и не было востребовано им
при жизни, —
шло старшинам.
Поэтому ночами, после боя,
старшины пили.
 
 
По должности, по званию и по
веселому характеру
я мог бы
рассчитывать на приглашение
в землянку, где происходили
старшинские пиры.
Но после боя
очень страшно
слышать то, что говорят старшины,
считая мертвецов и умножая
их цифру на сто,
потому что водки
шло по сто грамм на человека.
 
 
…До сих пор
яснее голова
на то ведро
мертвецкой водки,
которую я не распил
в старшинском
блиндажике
зимой сорок второго года.
 
Немецкие потери
(Рассказ)
 
Мне не хватало широты души,
Чтоб всех жалеть.
Я экономил жалость
Для вас, бойцы,
Для вас, карандаши,
Вы, спички-палочки (так это называлось),
Я вас жалел, а немцев не жалел,
За них душой нисколько не болел.
Я радовался цифрам их потерь:
Нулям,
             раздувшимся немецкой кровью.
Работай, смерть!
Не уставай! Потей
Рабочим потом!
Бей их на здоровье!
Круши подряд!
 
 
Но как-то в январе,
А может, в феврале, в начале марта
Сорок второго,
                            утром на заре,
Под звуки переливчатого мата
Ко мне в блиндаж приводят «языка».
 
 
Он все сказал:
Какого он полка,
Фамилию,
Расположенье сил,
И то, что Гитлер им выходит боком.
И то, что жинка у него с ребенком,
Сказал,
             хоть я его и не спросил.
Веселый, белобрысый, добродушный,
Голубоглаз, и строен, и высок,
Похожий на плакат про флот воздушный,
Стоял он от меня наискосок.
 
 
Солдаты говорят ему: «Спляши!»
И он плясал.
Без лести.
От души.
 
 
Солдаты говорят ему: «Сыграй!»
И вынул он гармошку из кармашка
И дунул вальс про голубой Дунай:
Такая у него была замашка.
 
 
Его кормили кашей целый день
И целый год бы не жалели каши,
Да только ночью отступили наши —
Такая получилась дребедень.
 
 
Мне – что!
Детей у немцев я крестил?
От их потерь ни холодно, ни жарко!
Мне всех – не жалко:
Одного мне жалко:
Того,
         что на гармошке
                                        вальс крутил.
 
* * *
 
Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой,
Чтоб излагать с достойной прямотой
Ее приказов формулы простые.
Я был политработником. Три года —
Сорок второй и два еще потом.
Политработа– трудная работа.
Работали ее таким путем:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
                                            в бою,
Перед голодными, перед холодными,
Голодный и холодный.
                                           Так!
                                                   Стою.
Им хлеб не выдан,
                                  им патрон недодано.
Который день поспать им не дают.
И я напоминаю им про родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
Все то, что в письмах им писали из дому,
Все то, что в песнях с их судьбой сплелось,
Все это снова, заново и сызнова,
Коротким словом – родина – звалось.
Я этот день,
Воспоминанье это,
Как справку
                       собираюсь предъявить,
Затем,
            чтоб в новой должности – поэта —
От имени России
                                 говорить.
 
Судьба детских воздушных шаров
 
Если срываются с ниток шары,
то ли
от дикой июльской жары,
то ли
от качества ниток плохого,
то ли
от
    вдаль устремленья лихого, —
 
 
все они в тучах не пропадут,
даже когда в облаках пропадают,
лопнуть – не лопнут,
не вовсе растают.
Все они
к летчикам мертвым придут.
 
 
Летчикам наших воздушных флотов,
испепеленным,
сожженным,
спаленным,
детские шарики вместо цветов.
Там, в небесах, собирается пленум,
форум,
симпозиум
разных цветов.
Разных раскрасок и разных сортов.
 
 
Там получают летнабы шары,
и бортрадисты,
и бортмеханики:
все, кто разбился,
все, кто без паники
переселился в иные миры.
 
 
Все получают по детскому шару,
с ниткой
оборванною
при нем:
все, кто не вышел тогда из пожара,
все, кто ушел,
полыхая огнем.
 
Кропотово
 
Кроме крыши рейхстага, брянских лесов,
севастопольской канонады,
есть фронты, не подавшие голосов.
Эти тоже выслушать надо.
Очень многие знают, где оно,
безымянное Бородино:
это – Кропотово, возле Ржева,
от дороги свернуть налево.
Там домов не более двадцати
было.
Сколько осталось – не знаю.
У советской огромной земли – в груди
то село, словно рана сквозная.
Стопроцентно выбыли политруки.
Девяносто пять – командиры.
И село (головешки да угольки)
из рук в руки переходило.
А медали за Кропотово нет? Нет,
за него не давали медали.
Я пишу, а сейчас там, конечно, рассвет
и ржаные желтые дали,
и, наверно, комбайн идет по ржи
или трактор пни корчует,
и свободно проходят все рубежи,
и не знают, не слышат, не чуют.
 
Кельнская яма
 
Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим,
              безмолвно и дерзновенно.
Мрем с голодухи
                                в Кельнской яме.
 
 
Над краем оврага утоптана площадь —
До самого края спускается криво.
Раз в день
                   на площадь
                                        выводят лошадь,
Живую
              сталкивают с обрыва.
 
 
Пока она свергается в яму,
Пока ее делим на доли
                                           неравно,
Пока по конине молотим зубами, —
О бюргеры Кельна,
                                   да будет вам срамно!
 
 
О граждане Кельна, как же так?
Вы, трезвые, честные, где же вы были,
Когда, зеленее, чем медный пятак,
Мы в Кельнской яме
                                        с голоду выли?
 
 
Собрав свои последние силы,
Мы выскребли надпись на стенке отвесной,
Короткую надпись над нашей могилой —
Письмо
              солдату страны Советской.
 
 
«Товарищ боец, остановись над нами,
Над нами, над нами, над белыми костями.
Нас было семьдесят тысяч пленных,
Мы пали за родину в Кельнской яме!»
 
 
Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Когда нам о хлебе кричали с оврага,
Когда патефоны о женщинах пели,
Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»
 
 
Читайте надпись над нашей могилой!
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.
 
 
О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлебку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!
 
 
Землю роем,
                       скребем ногтями,
Стоном стонем
                             в Кельнской яме,
Но все остается – как было, как было! —
Каша с вами, а души с нами.
 
* * *
 
Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерег.
Не выдержал. Не смог. Убег.
 
 
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
 
 
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унес в могилу эту тайну.
 
 
Удар в сосок, удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
 
 
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Все это сделано с утра,
зане жара была в то лето.
 
Писаря
 
Дело,
         что было Вначале, —
                                              сделано рядовым,
Но Слово,
                  что было Вначале, —
                                                       его писаря писали.
Легким листком оперсводки
                                                скользнувши по передовым,
Оно опускалось в архивы,
                                             вставало там на причале.
Архивы Красной Армии, хранимые как святыня,
Пласты и пласты документов,
                                                      подобные
                                                           угля пластам!
Как в угле скоплено солнце,
                                                   в них наше сияние стынет,
Собрано,
                пронумеровано
                                             и в папки сложено там.
Четыре Украинских фронта,
Три Белорусских фронта,
Три Прибалтийских фронта,
Все остальные фронты
Повзводно,
Побатарейно,
Побатальонно,
Поротно —
Все получат памятники особенной красоты.
А камни для этих статуй тесали кто? Писаря.
Бензиновые коптилки
                                           неярким светом светили
На листики из блокнотов,
                                                где,
                                                      попросту говоря,
Закладывались основы
                                            литературного стиля.
Полкилометра от смерти —
                                           таков был глубокий тыл,
В котором работал писарь.
Это ему не мешало.
Он,
      согласно инструкций,
                                            в точных словах воплотил
Все,
      что, согласно инструкции,
                                                 ему воплотить надлежало.
Если ефрейтор Сидоров был ранен в честном бою,
Если никто не видел
                                       тот подвиг его
                                                        благородный,
Лист из блокнота выдрав,
                                           фантазию шпоря свою,
Писарь писал ему подвиг
                                        длиною в лист блокнотный.
Если десятиклассница кричала на эшафоте,
Если крестьяне вспомнили два слова:
                                        «Победа придет!» —
Писарь писал ей речи,
                                          писал монолог,
                                                                      в расчете
На то,
           что он сам бы крикнул,
                                        взошедши на эшафот.
Они обо всем написали
                                             слогом простым и живым,
Они нас всех прославили,
                                                а мы
                                                        писарей
                                        не славим.
Исправим же этот промах,
                                            ошибку эту исправим
И низким,
                   земным поклоном
                                                     писаря
                                        поблагодарим!
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации