Текст книги "«Разиня» и другие рассказы"
Автор книги: Борис Житков
Жанр: Детская проза, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Мангуста
Я очень хотел, чтобы у меня была настоящая, живая мангуста. Своя собственная. И я решил: когда наш пароход придёт на остров Цейлон, я куплю себе мангусту и отдам все деньги, сколько ни спросят.
И вот наш пароход у острова Цейлон. Я хотел скорей бежать на берег, скорей найти, где они продаются, эти зверьки. И вдруг к нам на пароход приходит чёрный человек (тамошние люди все чёрные), и все товарищи обступили его, толпятся, смеются, шумят. И кто-то крикнул: «Мангусты!» Я бросился, всех растолкал и вижу – у чёрного человека в руках клетка, а в ней серые зверьки. Я так боялся, чтобы кто-нибудь не перехватил, что закричал прямо в лицо этому человеку:
– Сколько?
Он даже испугался сначала, так я крикнул. Потом понял, показал три пальца и сунул мне в руки клетку. Значит, всего три рубля, с клеткой вместе, и не одна, а две мангусты! Я сейчас же расплатился и перевёл дух: я совсем запыхался от радости. Так обрадовался, что забыл спросить этого чёрного человека, чем кормить мангуст, ручные они или дикие. А вдруг они кусаются? Я спохватился, побежал за человеком, но его уже и след простыл.
Я решил сам узнать, кусаются мангусты или нет. Я просунул палец через прутья клетки. И просунуть-то не успел, как уж слышу – готово: мой палец схватили. Схватили маленькие лапки, цепкие, с ноготками. Быстро-быстро кусает меня мангуста за палец. Но совсем не больно – это она нарочно, так – играет. А другая забилась в угол клетки и глядит искоса чёрным блестящим глазом.
Мне скорей захотелось взять на руки, погладить эту, что кусает для шутки. И только я приоткрыл клетку, эта самая мангуста – юрк! – и уж побежала по каюте. Она суетилась, бегала по полу, всё нюхала и крякала: кррык! кррык! – как будто ворона. Я хотел её поймать, нагнулся, протянул руку, и вмиг мангуста мелькнула мимо моей руки и уже в рукаве. Я поднял руку – и готово: мангуста уж за пазухой. Она выглянула из-за пазухи, крякнула весело и снова спряталась. И вот слышу – она уже под мышкой, пробирается в другой рукав и выскочила из другого рукава на волю. Я хотел её погладить и только поднёс руку, как вдруг мангуста подскочила вверх сразу на всех четырёх лапах, как будто под каждой лапой пружинка. Я даже руку отдёрнул, будто от выстрела. А мангуста снизу глянула на меня весёлыми глазками и снова: кррык! И смотрю – уж сама на колени ко мне взобралась и тут свои фокусы показывает: то свернётся, то вмиг расправится, то хвост трубой, то вдруг голову просунет меж задних ног. Она так ласково, так весело со мной играла, а тут вдруг постучали в каюту и вызвали меня на работу.
Надо было погрузить на палубу штук пятнадцать огромных стволов каких-то индийских деревьев. Они были корявые, с обломанными сучьями, дуплистые, толщенные, в коре, – как были из лесу. Но с отпиленного конца видно было, какие они внутри красивые – розовые, красные, совсем чёрные! Мы клали их горкой на палубу и накрепко укручивали цепями, чтобы в море не разболтало. Я работал и всё думал: «Что там мои мангусты? Ведь я им ничего поесть не оставил».
Я спрашивал чёрных грузчиков, тамошних людей, что пришли с берега, не знают ли они, чем кормить мангусту, но они ничего не понимали и только улыбались. А наши говорили:
– Давай что попало: она сама разберёт, что ей надо.
Я выпросил у повара мяса, накупил бананов, притащил хлеба, блюдце молока. Всё это поставил посреди каюты и открыл клетку. Сам залез на койку и стал глядеть. Из клетки выскочила дикая мангуста, и они вместе с ручной прямо бросились на мясо. Они рвали его зубами, крякали и урчали, лакали молоко, потом ручная ухватила банан и потащила его в угол. Дикая – прыг! – и уж рядом с ней. Я хотел поглядеть, что будет, вскочил с койки, но уж поздно: мангусты бежали назад. Они облизывали мордочки, а от банана остались на полу одни шкурки, как тряпочки.
Наутро мы были уже в море. Я всю свою каюту увесил гирляндами бананов. Они на верёвочках качались под потолком. Это для мангуст. Я буду давать понемногу – надолго хватит. Я выпустил ручную мангусту, и она теперь бегала по мне, а я лежал, полузакрыв глаза и недвижно.
Гляжу – мангуста прыгнула на полку, где были книги. Вот она перелезла на раму круглого пароходного окна. Рама слегка вихлялась – пароход качало. Мангуста покрепче примостилась, глянула вниз на меня. Я притаился. Мангуста толкнула лапкой в стенку, и рама поехала вбок. И в тот самый миг, когда рама была против банана, мангуста рванулась, прыгнула и обеими лапками ухватила банан. Она повисла на момент в воздухе, под самым потолком. Но банан оторвался, и мангуста шлёпнулась об пол. Нет! Шлёпнулся-то банан. Мангуста прыгнула на все четыре лапки. Я привскочил оглядеть, но мангуста уже возилась под койкой. Через минуту она вышла с замазанной мордой. Она покрякивала от удовольствия.
Эге! Пришлось перевесить бананы к самой середине каюты: мангуста уже пробовала по полотенцу вскарабкаться повыше. Лазила она, как обезьяна: у неё лапки как ручки. Цепкие, ловкие, проворные. Она совсем меня не боялась. Я выпустил её на палубу погулять, на солнце. Она сразу по-хозяйски всё обнюхала и бегала по палубе так, будто она и сроду нигде больше не была и тут её дом.
Но на пароходе у нас был свой давнишний хозяин на палубе. Нет, не капитан, а кот. Громадный, откормленный, в медном ошейнике. Он важно ходил по палубе, когда было сухо. Сухо было и в этот день. И солнце поднялось над самой мачтой. Кот вышел из кухни, поглядел, всё ли в порядке.
Он увидел мангусту и быстро пошёл, а потом начал осторожно красться. Он шёл по железной трубе. Она тянулась по палубе. Как раз у этой трубы суетилась мангуста. Она как будто и не видела кота. А кот был уж совсем над нею. Ему оставалось только протянуть лапу, чтобы вцепиться когтями ей в спину. Он выжидал, чтобы поудобней. Я сразу сообразил, что сейчас будет. Мангуста не видит, она спиной к коту, она разнюхивает палубу как ни в чём не бывало; кот уж прицелился.
Я бросился бегом. Но я не добежал. Кот протянул лапу. И в тот же миг мангуста просунула голову меж задних лап, разинула пасть, громко каркнула, а хвост – громадный пушистый хвост – поставила вверх столбом, и он стал как ламповый ёжик, что стёкла чистят. В одно мгновение она обратилась в непонятное, невиданное чудище. Кота отбросило назад, как от калёного железа. Он сразу повернул и, задрав хвост палкой, понёсся прочь без оглядки. А мангуста как ни в чём не бывало снова суетилась и что-то разнюхивала на палубе. Но с тех пор красавца кота редко кто видел. Мангуста на палубе – кота и не сыщешь. Его звали и «кис-кис» и «Васенька». Повар его мясом приманивал, но кота найти нельзя было, хоть обыщи весь пароход. Зато у кухни теперь вертелись мангусты; они крякали, требовали от повара мяса. Бедный Васенька только по ночам пробирался к повару в каюту, и повар его прикармливал мясом. Ночью, когда мангусты были в клетке, наступало Васькино время.
Но вот раз ночью я проснулся от крика на палубе. Тревожно, испуганно кричали люди. Я быстро оделся и выбежал. Кочегар Фёдор кричал, что сейчас идёт он с вахты и вот из этих самых индийских деревьев, вот из этой груды, выползла змея и сейчас же назад спряталась. Что змея – во! – в руку толщиной, чуть ли не две сажени длиной. И вот даже на него сунулась. Никто не верил Фёдору, но всё же на индийские деревья поглядывали с опаской. А вдруг и вправду змея? Ну, не в руку толщиной, а ядовитая? Вот и ходи тут ночью! Кто-то сказал: «Они тепло любят, они к людям в койки заползают». Все примолкли. Вдруг все повернулись ко мне:
– А ну, зверюшек сюда, мангустов ваших! А ну, пусть они…
Я боялся, чтобы ночью не убежала дикая. Но думать было некогда: уже кто-то сбегал ко мне в каюту и уже нёс сюда клетку. Я открыл её около самой груды, где кончались деревья и видны были чёрные ходы между стволами. Кто-то зажёг электрическую люстру. Я видел, как первой юркнула в чёрный проход ручная. И следом за ней дикая.
Я боялся, что им прищемит лапки или хвост среди этих тяжёлых брёвен. Но уже было поздно: обе мангусты ушли туда.
– Неси лом! – крикнул кто-то.
А Фёдор уж стоял с топором. Потом все примолкли и стали слушать. Но ничего не слышно было, кроме скрипа колод. Вдруг кто-то крикнул:
– Гляди, гляди! Хвост!
Фёдор замахнулся топором, другие отсунулись дальше. Я схватил Фёдора за руку. Он с перепугу чуть не хватил топором по хвосту; хвост был не змеи, а мангусты – он то высовывался, то снова вягивался. Потом показались задние лапки. Лапки цеплялись за дерево. Видно, что-то тянуло мангусту назад.
– Помоги кто-нибудь! Видишь, ей не по силам! – крикнул Фёдор.
– А сам-то чего? Командир какой! – ответили из толпы.
Никто не помогал, а все пятились назад, даже Фёдор с топором. Вдруг мангуста изловчилась; видно было, как она вся извилась, цепляясь за колоды. Она рванулась и вытянула за собой змеиный хвост.
Хвост мотнулся, он вскинул вверх мангусту и брякнул её о палубу.
– Убил, убил! – закричали кругом.
Но моя мангуста – это была дикая – мигом вскочила на лапы. Она держала змею за хвост, она впилась в неё своими острыми зубками. Змея сжималась, тянула дикую снова в чёрный проход. Но дикая упиралась всеми лапками и вытаскивала змею всё больше и больше. Змея была толщиной в два пальца, и она била хвостом о палубу, как плетью, а на конце держалась мангуста, и её бросало из стороны в сторону. Я хотел обрубить этот хвост, но Фёдор куда-то скрылся вместе с топором. Его звали, но он не откликался. Все в страхе ждали, когда появится змеиная голова. Сейчас уже конец, и вырвется наружу вся змея. Это что? Это не змеиная голова – это мангуста! Вот и ручная прыгнула на палубу: она впилась в шею змеи сбоку. Змея извивалась, рвалась, она стучала мангустами по палубе, а они держались, как пиявки.
Вдруг кто-то крикнул:
– Бей! – и ударил ломом по змее.
Все бросились и кто чем стали молотить. Я боялся, что в переполохе убьют мангуст. Я оторвал от хвоста дикую.
Она была в такой злобе, что укусила меня за руку: она рвалась и царапалась. Я сорвал с себя шапку и завернул ей морду. Ручную оторвал мой товарищ. Мы усадили их в клетку. Они кричали и рвались, хватали зубами решётку.
Я кинул им кусочек мяса, но они и внимания не обратили. Я потушил в каюте свет и пошёл прижечь йодом покусанные руки.
А там, на палубе, всё ещё молотили змею. Потом выкинули за борт.
С этих пор все стали очень любить моих мангуст и таскали им поесть, что у кого было. Ручная перезнакомилась со всеми, и её под вечер трудно было дозваться: вечно гостит у кого-нибудь. Она бойко лазила по снастям. И раз под вечер, когда уже зажгли электричество, мангуста полезла на мачту по канатам, что шли от борта. Все любовались на её ловкость, глядели, задрав головы. Но вот канат дошёл до мачты. Дальше шло голое, скользкое дерево. Но мангуста извернулась всем телом и ухватилась за медные трубки. Они шли вдоль мачты. В них – электрические провода к фонарю наверху. Мангуста быстро полезла ещё выше. Все внизу захлопали в ладоши. Вдруг электротехник крикнул:
– Там провода голые! – и побежал тушить электричество.
Но мангуста уже схватилась лапкой за голые провода. Её ударило электрическим током, и она упала с высоты вниз. Её подхватили, но она уже была недвижна.
Она была ещё тёплая. Я скорей понёс её в каюту доктора. Но каюта его была заперта. Я бросился к себе, осторожно уложил мангусту на подушку и побежал искать нашего доктора. «Может быть, он спасёт моего зверька?» – думал я. Я бегал по всему пароходу, но кто-то уже сказал доктору, и он быстро шёл мне навстречу. Я хотел, чтобы скорей, и тянул доктора за руку. Вошли ко мне.
– Ну, где же она? – сказал доктор.
Действительно, где же? На подушке её не было. Я посмотрел под койку. Стал шарить там рукой. И вдруг: кррык-кррык! – и мангуста выскочила из-под койки как ни в чём не бывало – здоровёхонька.
Доктор сказал, что электрический ток, наверное, только на время оглушил её, а пока я бегал за доктором, мангуста оправилась. Как я радовался! Я всё её к лицу прижимал и гладил. И тут все стали приходить ко мне, все радовались и гладили мангусту – так её любили.
А дикая потом совсем приручилась, и я привёз мангуст к себе домой.
Разиня
Девочку Сашу мама послала в кооператив. Саша взяла корзинку и пошла. Мама ей вслед крикнула:
– Смотри, сдачу-то не забудь взять. Да гляди, чтоб кошелёк у тебя не вытащили!
Вот Саша заплатила в кассе, кошелёк положила в корзинку на самое дно, а сверху ей насыпали в корзинку картошки. Положили капусты, луку – полна корзинка. А ну-ка, вытащи оттуда кошелёк! Саша-то вон как хитро придумала от воров!
Вышла из кооператива и тут вдруг забоялась: ой, кажется, сдачу-то опять забыла взять, а корзинка тяжелющая! Ну, на одну минутку Саша поставила корзинку у дверей, подскочила к кассе:
– Тётенька, вы мне, кажется, сдачи не дали.
А кассирша ей из окошка:
– Не могу я всех помнить.
А в очереди кричат:
– Не задерживай!
Саша хотела взять корзинку и уж так, без сдачи, идти домой. Глядь, а корзинки нет. Вот перепугалась Саша! Заплакала да как закричит во весь голос:
– Ой, украли, украли! Корзинку мою украли! Картошку, капусту!
Люди обступили Сашу, ахают и бранят её:
– Кто ж вещи свои так бросает! Так тебе и надо!
А заведующий выскочил на улицу, вынул свисток и начал свистеть: милицию звать. Саша думала, что сейчас её в милицию заберут за то, что она разиня, и ещё громче заревела. Пришёл милиционер.
– В чём тут дело? Чего девочка кричит?
Тут милиционеру рассказали, как обокрали Сашу.
Милиционер говорит:
– Сейчас устроим, не плачь.
И стал говорить по телефону.
Саша боялась домой идти без кошелька и корзинки. И тут стоять ей тоже страшно было. А ну как милиционер в милицию сведёт? А милиционер пришёл и говорит:
– Ты никуда не уходи, стой здесь!
И вот приходит в магазин человек с собакой на цепочке. Милиционер на Сашу показал:
– Вот у неё украли, вот у этой девочки.
Все расступились, человек подвёл собаку к Саше. Саша думала, что собака её сейчас начнет кусать. Но собака только её нюхала и фыркала. А милиционер в это время спрашивал Сашу, где она живёт. Саша просила милиционера, чтобы он ничего маме не говорил. А он смеялся, и все кругом тоже смеялись. А тот человек с собакой уже ушёл.
Милиционер тоже ушёл. А Саша боялась домой идти. Села в угол прямо на пол. Сидит – ждёт, что будет.
Она долго там сидела. Вдруг слышит – мама кричит:
– Саша, Сашенька, ты здесь, что ли?
Саша как крикнет:
– Тута! – и вскочила на ноги.
Мама схватила её за руку и привела домой.
А дома в кухне стоит корзина с картошкой, капустой и луком. Мама рассказала, что собака повела того человека по нюху следом за вором, нагнала вора и схватила зубами за руку. Вора отвели в милицию, корзинку у него отобрали и принесли маме. А вот кошелька не нашли, так он и пропал с деньгами вместе.
– И вовсе не пропал! – сказала Саша и перевернула корзинку. Картошка высыпалась, и кошелёк со дна выпал.
– Вот какая я умная! – говорит Саша.
А мама ей:
– Умная, да разиня.
Белый домик
Мы жили на море, и у моего папы была хорошая лодка с парусами. Я отлично умел на ней ходить – и на вёслах и под парусами. И всё равно одного меня папа никогда в море не пускал. А мне было двенадцать лет.
Вот раз мы с сестрой Ниной узнали, что отец на два дня уезжает из дому, и мы затеяли уйти на шлюпке на ту сторону; а на той стороне залива стоял очень хорошенький домик: беленький, с красной крышей. А кругом домика росла рощица. Мы там никогда не были и думали, что там очень хорошо. Наверно, живут добрые старик со старушкой. А Нина говорит, что непременно у них собачка и тоже добрая. А старики, наверное, простоквашу едят и нам обрадуются и простокваши дадут.
И вот мы стали копить хлеб и бутылки для воды. В море-то ведь вода солёная, а вдруг в пути пить захочется? Вот отец вечером уехал, а мы сейчас же налили в бутылки воды потихоньку от мамы. А то спросит: зачем? – и тогда всё пропало.
Чуть только рассвело, мы с Ниной тихонько вылезли из окошка, взяли с собой наш хлеб и бутылки в шлюпку. Я поставил паруса, и мы вышли в море. Я сидел как капитан, а Нина меня слушалась как матрос.
Ветер был лёгонький, и волны были маленькие, и у нас с Ниной выходило, будто мы на большом корабле, у нас есть запасы воды и пищи, и мы идём в другую страну. Я правил прямо на домик с красной крышей. Потом я велел сестре готовить завтрак. Она наломала меленько хлеба и откупорила бутылку с водой. Она всё сидела на дне шлюпки, а тут, как встала, чтобы мне подать, да как глянула назад, на наш берег, она так закричала, что я даже вздрогнул:
– Ой, наш дом еле видно! – и хотела реветь.
Я сказал:
– Рёва, зато старичков домик близко.
Она поглядела вперёд и ещё хуже закричала:
– И старичков домик далеко: нисколько мы не подъехали! А от нашего дома уехали!
Она стала реветь, а я назло стал есть хлеб как ни в чём не бывало. Она ревела, а я приговаривал:
– Хочешь назад, прыгай за борт и плыви домой, а я иду к старичкам.
Потом она попила из бутылки и заснула. А я всё сижу у руля, и ветер не меняется и дует ровно. Шлюпка идёт гладко, и за кормой вода журчит. Солнце уже высоко стояло.
И вот я вижу, что мы совсем близко уж подходим к тому берегу и домик хорошо виден. Вот пусть теперь Нинка проснётся да глянет – вот обрадуется! Я глядел, где там собачка. Но ни собачки, ни старичков видно не было.
Вдруг шлюпка споткнулась, стала и наклонилась набок. Я скорей опустил парус, чтобы совсем не опрокинуться. Нина вскочила. Спросонья она не знала, где она, и глядела, вытаращив глаза. Я сказал:
– В песок ткнулись. Сели на мель. Сейчас я спихну. А вон домик.
Но она и домику не обрадовалась, а ещё больше испугалась. Я разделся, прыгнул в воду и стал спихивать.
Я выбился из сил, но шлюпка ни с места. Я её клонил то на один, то на другой борт. Я спустил паруса, но ничто не помогло.
Нина стала кричать, чтобы старичок нам помог. Но было далеко, и никто не выходил. Я велел Нинке выпрыгнуть, но и это не облегчило шлюпку: шлюпка прочно вкопалась в песок. Я пробовал пойти вброд к берегу. Но во все стороны было глубоко, куда ни сунься. И никуда нельзя было уйти. И так далеко, что и доплыть нельзя.
А из домика никто не выходил. Я поел хлеба, запил водой и с Ниной не говорил. А она плакала и приговаривала:
– Вот завёз, теперь нас здесь никто не найдёт. Посадил на мель среди моря. Капитан! Мама с ума сойдёт. Вот увидишь. Мама мне так и говорила: «Если с вами что, я с ума сойду».
А я молчал. Ветер совсем затих. Я взял и заснул.
Когда я проснулся, было совсем темно. Нинка хныкала, забившись в самый нос, под скамейку. Я встал на ноги, и шлюпка под ногами качнулась легко и свободно. Я нарочно качнул её сильней. Шлюпка на свободе. Вот я обрадовался! Ура! Мы снялись с мели. Это ветер переменился, нагнал воды, шлюпку подняло, и она сошла с мели.
Я огляделся. Вдали блестели огоньки – много-много. Это на нашем берегу: крохотные, как искорки. Я бросился поднимать паруса. Нина вскочила и думала сначала, что я с ума сошёл. Но я ничего не сказал.
А когда уже направил шлюпку на огоньки, сказал ей:
– Что, рёва? Вот и домой идём. А реветь нечего.
Мы всю ночь шли. Под утро ветер перестал. Но мы были уже под берегом. Мы на вёслах догреблись до дому. Мама и сердилась и радовалась сразу. Но мы выпросили, чтобы отцу ничего не говорила.
А потом мы узнали, что в том домике уже целый год никто не живёт.
Метель
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клёпки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает. Вдруг входит учительша Мария Петровна – свезти её в Ульяновку: пять вёрст, и дорога хорошая, катаная, – дело на святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
– Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
– Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
– Вы мне прямо скажите: повезёте или нет?
Отец в бороду говорит:
– Некому у нас везти! – И стал клёпки ругать ещё крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась – и в двери. Мать накинула платок и, в чём была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая:
– Иди запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. – Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу, отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть – так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну – эх, как подымут вскачь! – молодые, держи только.
Чёртом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
– Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю – рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся, как у большого.
Марья Петровна кричит в двери – из дверей пар, и она – как в облаке.
– Иди погрейся, – кричит, – пока мы оденемся!
– Ничего, – говорю, – мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала – глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идёт, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком:
– Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в стороны, обернулся:
– Трогать прикажете? – И зазвенел по дороге. Скрипят полозья – тугой снег, морозный.
Пять вёрст до Ульяновки мигом мы доехали.
Марья Петровна Митьке всё говорила:
– Да не болтай ты – надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили, а я к дядьке пошёл.
Ещё солнце не зашло, присылает за мной – едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто вёрст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
– Вон, гляди, вороньё под кручу попряталось, вон чёрное на самом снегу умостилось – гляди, кабы в степи-то не задуло! Уж ехать – так валяй вовсю, авось проскочишь.
– Ладно, – говорю, – пять вёрст. Счастливо! – И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю – сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идёт, полушубок в опашку.
– Не ехать бы, – говорит, – на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
– Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует позёмка, по грудь лошадям метёт снег. И на минуту подумалось мне: «Ай вернуться?» И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить – завёз, и ночуй. Пять вёрст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
– А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, – не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метёт низом, да и небо замутилось.
Подхлестнул я лихо, а у самого в груди ёкнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
– Может быть, вернёмся, Колька? Ты смотри!
– Чего, – говорю, – там смотреть, пять вёрст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. – И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу – поздно.
Ворочать буду – дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперёд.
Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула, – кацавейка на голове. Постояла – и в избу.
Гляжу: мужики идут не торопясь по снегу. Досадно мне стало. Выходит, что я сам не могу. Я толкал что есть мочи сани, нахлёстывал лошадей, спешил стронуть до мужиков, но лошади стали. Мужики подошли.
– Стой, не гони, дурак, выпрягать надо.
И старик с ними. Хлибкий старичок. Выпрягли лошадей. Учительшу и Митьку на руках вынесли. Вывернули сани – вчетвером-то эка штука!
– Ночуй, – говорит, – здесь, метёт в поле.
– Ладно, – говорю, – учительша пусть как знает, а я еду, некогда мне вожжаться! – И стал запрягать. Руки мёрзнут, ремни мёрзлые – колодой стоят. – Еду я – и край! – говорю.
А старик:
– Добром тебе говорю – смотри и помни: звал я тебя, не мой грех будет, коли что.
Я сел на козлы.
– Ну что, – кричу, – едете? – И взял вожжи.
Марья Петровна села. Я тронул и оглянулся. Старик стоял среди дороги и крикнул мне:
– Вернись!
Я еле через ветер услышал. Без охоты лошади тронули. Ой, вернуться!
– А, чёрт! Пошла! – И ляпнул я кнутом по лошадям. Поскакали. Я оглянулся, и уже не видно ни домов, ни заборов – белой мутью заволокло сзади.
Я скакал напропалую вперёд, и вот лошади стали уже мягко ступать, и я увидел, что загрузает нога. Я придержал и с облучка ткнул кнутовищем в снег.
– Что? Что? – всполохнулась Марья Петровна. – Сбились? Этого я и боялась.
– Чего там бояться? Вот она, дорога.
А кнут до половины залез в снег.
– А ну, задремали! – И дёрнул вожжи. Лошади пошли осторожной рысцой.
И вот вижу я, что валит уж снег с неба, сверху несёт его ветер, кружит, как будто того и ждала метель, чтоб отъехал я от выселков. Вот, как назло, заманила и поймала. И сразу в меня холод вошёл: пропали! Поймала и знает, где мы, и заметёт, совсем насмерть заметёт, и спешит, и воет, и торопится…
– Что? Что? – кричит учительша.
А я уже не отвечаю: чего там что? Не видишь, мол, что? Заманила метель в ловушку. Да я сам же, дурак, скакал прямо сюда. Конец теперь!
И вспомнился старичок, как он на дороге стоял, на ветру его мотало.
– Вернись!
И вдруг Митька взвыл, рёвом взвыл, каким-то страшным голосом, не своим:
– Назад, назад! Ой, назад! Не хочу! Не надо! Назад! – И стал червём виться в своих намотках.
Мать его держит; он бьётся, вырывается и ревёт, ревёт, как на кладбище, рвёт на себе башлык.
Учительша ему:
– Митя! Митя! Да в самом же деле, да что же это? Митечка! – И кричит мне:
– Поворачивай, поворачивай!
У меня руки ходуном пошли. Я задёргал вожжами. Ветер сечёт, слезит глаза, забивает снегом. Мне от слёз горько и от этого рёву Митькиного, а она ещё в голос молится. А куда его поворачивать? Всюду одно: снег и снег. Дыбом его подняло и метёт и крутит до самого неба.
И вдруг учительша нагнулась ко мне, слышу, в самое ухо кричит:
– Пусти лошадей, пусть они сами вывезут, пусть они сами!
Я бросил вожжи. Лошади шагом пошли.
А учительша причитает:
– Лошадушки! Милые! Милые лошадушки!.. Да что же это? Господи!
Я отвернулся от ветра, глянул: они с Митькой от снега белые-белые, как из снега вылеплены. Посмотрел – и я такой же. И представилось мне, что занесёт нас, заметёт, и потом найдут нас троих замёрзшими, так и сидим в санях съёжившись. И не дай бог я живой останусь – вот оно, заморозил, погубил. И опять старик причудился: «Звал я тебя, не мой грех, коли что». А теперь уж всё равно никуда не приехать.
И вдруг я увидел, что наехали мы на колею. Глянул я – от наших саней, от подрезных, колея. И увидел я, что кружат лошади. Да куда они вывезут? Неделю они у нас, ездил батька раз всего в волость за карточками. Я вырвал клок сена, свил жгутом, слез, втоптал в снег. И вот опять наехали мы на колею, и вот он, мой жгут, торчит, и замести не успело; тут мы, на месте крутимся. И понял я вдруг, что можно сто вёрст в этой метели ехать, ехать и никуда не приедешь, всё равно как не стало на свете ничего, только снег да санки наши.
– Ну, что? Ну, что? – спрашивает учительша.
– Кружат, – говорю, – никуда не идут, не знают.
И она заплакала. И вот тут меня ударило: что я наделал! Погубил, погубил, как душегуб. И захотелось слезть и бежать, бежать, – пусть я замёрзну, пусть заметёт с головой, чёрт со мной совсем!
И вдруг Марья Петровна говорит:
– Ничего, мы тут ночевать будем. Авось как нибудь. Уж вместе, коли что…
И спокойно так говорит. И вот тут как что в меня вошло. Остановил я лошадей. Слез.
– Полезайте, – говорю, – вы, Марья Петровна, с Митькой вниз, я вас укрою. Полезайте, дело говорю. – И стал сено разгребать. Как будто и не я стал, всё твердо так у меня пошло.
Смотрю, она слушает, лезет и Митьку туда упрятала. Скорчились они там. Я их сеном, армяком подоткнул кругом, и сейчас же снегом замело их сверху, только я знаю, что они там и тепло им, как будто дети мои, а я им отец. И как будто в ум я пришёл. Дует ветер мне в ухо, перетянул я шапку на сторону и вспомнил: ведь в левое ухо мне дуло, как я из выселков ехал. Дуть ему теперь в правое, и выеду я назад: не больше версты я отъехал, не может быть, чтобы больше: здесь они должны, заборы эти, быть. Я погнал лошадей и пошёл рядом. Иду правым ухом к ветру. Слышу, кричит что-то Марья Петровна из саней, еле слыхать, как за версту голос.
Я подошёл:
– Вам чего? Подоткнуть?
– Не отходи от саней, Коленька, – говорит, – не отходи, милый, потом залезешь, погреешься. Гукай на лошадей, чтобы я слышала.
– Ладно, – говорю, – не беспокойтесь.
«Ничего, – думаю, – живые там у меня».
Вижу, лошади стали: по самое брюхо в снегу. Я пошёл вперёд.
Сам всё на сани оглядываюсь – не потерять бы. Лошади головы подняли, глядят на меня бочком, присматриваются. Вижу, там снегу больше да больше. Я тихонько стал сворачивать по ветру. Думаю: сугроб это, и я объеду. И только я снова на выселки сверну – опять намёт. И вижу: не пробиться к выселкам. А если влево за ветром ехать, то должна быть Емельянка, и туда семь вёрст. И вот пошёл я за ветром и вижу: меньше снегу стало, – это мы на хребтину выбрались – сдуло ветром снег.
А я всё так: пройду вперёд и вернусь к лошадям. Веду под уздцы. Пройду, сколько мне сани видны, и опять к лошадям, веду их. А как иду рядом с лошадью, она на меня теплом дышит, отдувается. И уж опять нельзя идти по ветру – снегу намёты впереди; прошёл я – и по грудь мне.
Только я уж знаю, что мы хребтиной идём, а вот тут овраг, а через овраг Емельянка. Лошадь мне через плечо голову положила и так держит, не пускает. Я всё в уме говорю: «Тут, тут Емельянка» – и нарочно себе кнутом показываю, – чтобы вернее было, что тут.
Иду я рядом с лошадью, и вдруг мне показалось, что мы уже век идём, и нигде мы, и никакой Емельянки нет, и совсем мы не там, и что крутим, неведомо где. А тут Марья Петровна высунулась.
– Где, где ты, Коля, Коленька? Что тебя не слыхать? Голос подавай! Иди погрейся, я побуду.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.