Текст книги "Девять граммов в сердце… (сборник)"
Автор книги: Булат Окуджава
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Вчера Ашхен увидела в его шевелюре множество седых волосков. «И это у тридцатитрехлетнего?!» – подумала она с тревогой. Этот красивый молодой мужчина – ее судьба, часть ее крови, отец Кукушки, в возрасте Христа… Тут она расхохоталась в пустынном коридоре вагона… Но спохватилась, умолкла и вдруг услышала сквозь мягкое постукивание колес, как распахнулась дверь тамбура и знакомый голос проводника произнес хрипло и надменно: «Ну куда, куда поперли!..» И испуганный женский голос в ответ: «Да нам-ить в шашнадцатый пройтить…» – «Нечего через вагон шастать, – сказал проводник, – дождись остановки и по платформе ножками…» – «Да пусти, дядечка, – залопотала женщина, – я же с дочкой вон иду…» Тут Ашхен не удержалась и подскочила к тамбуру. Там стояла женщина в пальто, похожем на старую шинель, в лаптях, за хлястик шинели цеплялось тощее существо в материнской, по всему, кофте. Обе востроносенькие и неопрятные. Проводник резко обернулся – то ли на звук шагов, то ли гусиное шипение послышалось ему. И он увидел свою молодую серьезную пассажирку. «А ну-ка, дайте людям пройти! – задыхаясь, приказала она. – Эттто что такое!.. А ну-ка…» – «Да чего им тут ходить? – забубнил проводник, но пропустил злополучную парочку. – Только грязи натаскают». – «Не ваше дело! – заявила Ашхен фальцетом. – Как можно!..» Коридор наполнился пассажирами.
Уже приближался Шалико. Из-за его спины, вскинув брови, с интересом глядел американец, и Ванванча заспанное лицо колебалось в дверном проеме. «Что? – спросил Шалико, подбегая. – Что такое?!» – «Да я ж шутю…» – осклабился проводник. «Что случилось?» – спросил Шалико. «Ничего, ничего, – сказала Ашхен как-то отрешенно, – дай пройти людям…» Женщина, сосредоточенно наклонив голову, медленно двигалась по коридору, и девочка ее, словно тень, плыла следом.
И вот они поравнялись с Ванванчем, и он узнал их! Он узнал их!.. Они выросли из евпаторийского пляжа, из золотого летнего песка, неуклюжие, неприбранные, и оказались в пестрой курортной толпе, лижущей розовое мороженое, эта странная парочка – женщина почему-то в пальто, похожем на шинель, летом – и в плотной косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета из-под косынки. Там она босая, а тут в лаптях… И за ней семенит смешное существо на тонких ножках, в заношенной юбочке и в дырявой кофточке с чужого плеча. Она впивается острыми глазками в чужое мороженое, и на острой шейке шевелится комочек, и кончик язычка время от времени проводит по сухим губам… Да это же она! Ванванч застыл в оцепенении, а парочка мелькнула мимо. «Нюра?!» – крикнул вслед Шалико с сомнением. Женщина обернулась на секунду и помчалась дальше, волоча за собой девочку, словно куклу. «Какая Нюра?» – спросила Ашхен. «Нет, это не Нюра», – облегченно засмеялся Шалико. «А что за Нюра?» – продолжала настаивать Ашхен, но как бы между прочим. «Малярша с Вагонки, – сказал Шалико, – показалось, что она… спина и лапти похожи… ну, в общем, из бывших кулачек…»
Призрак Нюры мелькнул и растаял. Шалико посмотрел на Ашхен. Она улыбалась. За окном вагона пылала тайга под заходящим солнцем.
Ау, мое прошлое! Такое далекое, что нету сил воскрешать все это. Прощай, прощай! – кричу я нынче все тише и тише, то ли стыдясь, то ли задыхаясь.
«Урал, – говорит папа Ванванчу, – это граница между Азией и Европой». – «А там есть пограничники?» – спрашивает Ванванч, погружаясь в сладкий вагонный сон.
Совсем недавно к приезду семьи Шалико получил на Вагонке квартиру, трехкомнатную, в новом брусковом двухэтажном доме. «Не чересчур ли это?..» – спросил он у начальника строительства вагоногиганта. «Не считаю, – резко заметил тот, – парторг ЦК должен иметь нормальные бытовые условия». – «Это, конечно, приятно, – усмехнулся Шалико, – но ведь есть многодетные семьи…» – «Всех обеспечим со временем, – отчеканил начальник, – парторг не может жить в бараке… К вам же семья едет!..» – «Едет», – вяло согласился Шалико.
В новую квартиру завезли случайную мебель. Как-то все расставилось.
«Неужели три комнаты?» – спросила уже в поезде Ашхен. «Представь себе», – рассмеялся Шалико. Он преподносил подарок. При этом следовало улыбаться, и кланяться, и выражать любовь. Но смех получился растерянный. «А у других?» – спросила Ашхен сквозь зубы. Шалико взглянул на американца. Тот широко улыбался своей Анюте, не прислушиваясь к их тихому диалогу. Американец был счастлив, что въехал в социализм, и это почему-то начало раздражать Шалико. Он сказал Ашхен: «А что у других?.. Вон у начальника строительства целый дворец на Пихтовке… Что такое три комнатки?..» – «А у других?» – повторила Ашхен.
…Ночь. В поезде все давно спят. А Шалико медленно входит в подъезд своего нового дома и поднимается по свежим деревянным ступеням на второй этаж. Светло. Горит яркая электрическая лампочка. Ступени еще не рассохлись. Они выкрашены красной краской. Стены светло-зеленые. Нет застоявшегося барачного духа. «Умеем строить», – думает он и у дверей своей новой квартиры видит неподвижную Нюру. «Что ты, Нюра, дорогая?» – «А ничаво, – говорит Нюра, поблескивая мелкими зубками, – может, думаю, чего помочь?» – «А что помогать? – пожимает он плечами. – Все давно уже сделано… Ну зайди, погляди, раз уж пришла».
Он всюду зажигает свет и водит ее по квартире. Он немного суетлив, и это его смешит, но и озадачивает: молодая женщина ходит по его дому. Она не ахает, не всплескивает руками, но маленькие ее голубые глаза широко распахнуты, и в них разливается детское восхищение: вот как начальники-то живут! Ну надо же… Но это не зависть, а просто восхищение. «Скоро у всех такие квартиры будут», – говорит он как бы между прочим. «Да будя уж…» – смеется она. «Не веришь? – спрашивает он строго. – Ты что, не видишь, какое строительство идет?» – «Да вижу, вижу…» – отмахивается она. «Ты что, Нюра, разве не хочешь жить в такой квартире?» – «Не-а…» – мотает она головой. «Понимаю, – смеется он, – тебе в вонючем бараке больше нравится, да? Да я, Нюра, никогда тому не поверю. Ты же, Нюра, не дура…» – «Не-а, – говорит она легко, – я Нюра – не дура…» – «Ну ладно, давай чаю попьем…» И он зажигает керосинку.
И вот они пьют чай. Она прихлебывает из кружки и пыхтит, и покрякивает. Время от времени вскидывает глаза на него и тотчас отводит. «Пойдут всякие разговоры, – думает он, – начнут трепаться. А она совсем как домой пришла…» Он замечает с удивлением, что смущение не оставляет его. «Может, ты есть хочешь, а, Нюра?» – «Ага, – шепчет она, – уж так хоцца!..» – «А чего ты молчишь?» – «Да так…» – говорит она шепотом и краснеет. Он вскакивает, достает хлеб, из сырой тряпочки – кусок драгоценного овечьего сыра. Она жует торопливо, со смаком, но морщится. «Ты что?..» – «Сыр больно соленый!» – «Зато ведь вкусный, а?» – «Не-а», – говорит она чистосердечно и жует, жует безостановочно.
Женщина, думает он, маленькая, крепенькая, голодная, убогая, но женщина, думает он, исподтишка поглядывая на нее. Старею, думает он, усмехаясь. Женщины разных возрастов с самой юности окружали его, они плакали и смеялись, но всегда были для него товарищами, не выделяясь, не преобладая, просто на равных служили общему делу, «участвуя в общей борьбе», как принято было это называть. Все, все, кроме мамы, кроме Лизы. Она была его частью, даже, скорее, он был ее частью. Она была не женщина – ангел, маленький вдохновенный ангел с влажными серыми глазами, и даже две скорбные складочки у рта казались ниспосланными свыше знаками божественного превосходства под пухлыми неискушенными гладкими щечками всех остальных. Он думал о ней в высокопарных тонах, время от времени непроизвольно копируя ее жесты, улыбку, взгляд… А остальные были товарищами.
«Вы импотенты или евнухи? – поражался брат Саша. – Какие девочки засыхают рядом с вами!» А он посмеивался в ответ, ибо что с него возьмешь: белогвардеец, танцор, выпивоха, жуир, романтик…
Все продолжалось неизменно, пока не появилась Ашхен. Тут он вздрогнул перед этой восемнадцатилетней армянкой, больше года проработавшей с ним в подпольной ячейке и существующей в его сознании как некий условный силуэт, сосредоточенно кивающий в знак согласия, имеющий имя, да, пожалуй, ничего больше. Что-то сказал как обычно, а она вдруг в ответ растерянно улыбнулась… После этого всмотрелся в остальных боевых подруг – они все почему-то были к нему в профиль, и только она – в фас. С тех пор он стал замечать в ней все: каждый мягкий жест, опущенные уголки губ, карие громадные глаза. Услышал ее голос. Потом это все слилось с жестким характером, с неистовством в работе, с железом в голосе. Слилось и перемешалось…
Старею, думает он, разглядывая Нюру. И тут она поднимает глаза, словно спрашивает: «Ну а дальше чего будет?» – «Поздно уже, – неожиданно произносит он, – тебе пора идти, Нюра». Она смотрит на него, покачивает головой. Глаз не прячет. «Не боишься, что искать тебя будут?» – «Не-а…» – с усмешечкой. «Учиться надо тебе», – говорит он невпопад и провожает ее до дверей. «Ничего девочка», – сказал бы Саша. «Да уж больно некрасива, – возразил бы он равнодушно, – о чем говорить?..» – «Ничего, сойдет, – сказал бы Саша, – огурчик. На один разок…»
…Утром прибыли в Свердловск, затем через несколько часов – в Нижний Тагил. Их встречали. Американцев – представители металлургического завода. Долго прощались на перроне. Ашхен и Анна Норт расцеловались. Августовский день оказался холодным. Ледяной ветер метался по перрону. У бабуси покраснел кончик носа. Пришлось доставать из чемоданов теплое. За ними приехал Крутов – заместитель Шалико, бронзоволицый, жилистый. В длиннополом брезентовом плаще, в сапогах. «Вай, коранам ес! – прошептала бабуся. – Это август?..» Папа смеялся. У мамы было напряженное лицо. Два одноконных шарабана ждали их. Сзади приторочили чемоданы и сумку и расселись. В одном – дамы, в другом – мужчины. «Ты, как мужчина, поедешь с нами», – сказал папа Ванванчу. У Ванванча дух захватило от предвкушения необыкновенного путешествия. Предстояло ехать четырнадцать километров по таежной дороге. Мама с бабушкой покатили первыми. Кучер крикнул, поцокал, дернул вожжи, и тронулись. Скоро тайга обступила с двух сторон. Папа и Крутов разговаривали о чем-то своем. Ванванч сидел у папы на коленях и не вслушивался.
«Поздно она от тебя ушла, Степаныч?» – спросил шепотком заместитель. «Да не так чтобы очень, – сказал Шалико и посмотрел на Ванванча. Сын напряженно смотрел на дорогу. – Посидела, чайку попила и ушла… А что?» – «А что, а что, – сказал Крутов, – сам будто не знаешь». – «Не знаю», – сказал Шалико, еле сдерживаясь. «Твоя-то какая, – пробубнил Крутов, – прямо мадонна… Болтать ведь начнут…» – «Странный ты человек, – прошептал Шалико, – вот интересно, молодая работница зашла к своему парторгу, и что?.. Вот интересно… Ты, Федор, совсем уж…» – «Да чего – я? Знаешь ведь, народ какой, ну? Больно мне надо…» – «Пап, – крикнул Ванванч, – какая тайга!..»
Солнце стояло высоко, светило ярко, но холодный ветер не прекращался. Наконец они увидели впереди раздвинувшуюся тайгу, и вместо нее возникли наполовину достроенные заводские корпуса и кирпичные трубы, и до горизонта – одноэтажные бараки на вырубленном пространстве. Вот они миновали полукруглое одноэтажное деревянное строение. «А это что?» – спросил Ванванч. «Это Дворец культуры, – благоговейно сказал Крутов, – артисты приезжают. Недавно Колодуб приезжала из Свердловска, пела тут. Все смотреть ходили…» «Колодуб, Колодуб…» – пропел про себя Ванванч.
Они свернули налево. Теперь барачное море красовалось слева, а справа, среди уцелевших деревьев, потянулись двухэтажные дома. «А вот брусковые дома, – сказал Крутов, – вот тут и жить будешь… А там вон дальше строятся дома-кафеи, те еще получше будут». – «А что такое кафеи?» – «А черт его знает, – засмеялся Крутов. – Хорошие, значит… и эти хорошие, а уж те совсем кафеи…» Ванванча немного задело известие, что ему предстоит жить не в самом лучшем из домов, но он сокрушался одно мгновение.
И вот – трехкомнатная квартира, где в самом дальнем конце – папин кабинет, а поближе – папина и мамина спальня, а у самой входной двери – комната бабуси и Ванванча, а рядом – кухня с большой кирпичной печью, покрытой чугунной плитой, и, наконец, возле кухни – уборная. «А ванная?» – спросил Ванванч. «Будем ходить в баню, – сказал папа, – здесь замечательная баня».
Пока раскладывались и устраивались с помощью Крутова, Ванванч гулял возле дома, оценивая новые места.
10
Однажды Ванванч заглянул в папину комнату. Папа сидел за письменным столом и белой тряпочкой протирал черный незнакомый предмет.
…Уже была ранняя осень. Но вдруг неожиданно спустилось на землю тепло. Листья летели, но солнце палило почти по-летнему. Что творилось!.. Бабуся ахала. Москва была далеко и казалась придуманной. Грусти по ней почему-то не было. Плавное счастливое движение жизни продолжалось.
Ванванч ходил в четвертый класс. Школа размещалась в двухэтажном здании из темных бревен. Их класс был на первом этаже. Посредине класса до самого потолка вздымалась кирпичная печь, парты размещались вокруг этой печи, а девятнадцатилетняя учительница, Нина Афанасьевна, то и дело поднималась из-за своего стола и обходила печь, чтобы никого не терять из виду. Когда она что-нибудь выводила на классной доске, многим приходилось выскакивать из-за печки, чтобы правильно списать. Ванванча это нисколько не обременяло. Московская школа была слишком аккуратная, чтобы походить на жизнь. А в этой сказке было столько притягательного, что хотелось в ней купаться. Свобода, упавшая с небес! Колеблющаяся в пламени бересты и пропахшая ее дымом… Кстати, о бересте…
Они учились во второй смене. Темнело рано. Электричество то и дело гасло. Тогда дежурные снимали с жестяного бачка из-под воды крышку, клали ее на учительский стол, и Нина Афанасьевна поджигала кусочки припасенной бересты. Пылал маленький костерок, и широкоскулое лицо учительницы казалось медным, и она становилась раздражительной, и покрикивала, и ладошкой била по столу. Когда выключался свет, наступал праздник: маленькие юркие товарищи Ванванча стремительно разбегались по классу и плюхались на чужие места по тайному влечению, и Ванванч тоже не отставал и нырял во мрак и прижимался плечом к горячему плечу Лели Шаминой. Она не отталкивала его, и они, затаив дыхание, слышали, как учительница кричала: «Ну глядите. Сейчас доберусь и уж так надаю… Уж так по шеям надаю!.. Хулиганы!..» А они сидели затаившись, и что-то горячее переливалось от одного плеча к другому…
Внезапно вспыхивал свет, все кидались по своим местам и склонялись над распахнутыми тетрадями. В последний момент расставаясь, Ванванч успевал заметить удивленно взлетевшие светлые Лелины бровки. Душа была не слишком вместительна: видение лишь откладывалось ненадолго, словно маленький кирпичик – в ту самую Великую стену, которой будет суждено лишь впоследствии нами править и нас отмечать. Нина Афанасьевна всматривалась в их красные лица, вслушивалась в хихиканье, ползущее из-за печи, и, откидывая со лба завитки жиденьких волос, оскорбленно кричала: «Доскачетесь у мене!.. У, козлы!..»
Но иногда обстоятельства менялись, и уже все они, притихнув, наблюдали, как за окном в уральских непредсказуемых сумерках приближался к школе молодой немец по имени Отто. Он приближался медленно и неумолимо, широко, нагло ухмыляясь, прижимался к стеклу носом, шевелил расплющенными губами, и с них слетало: «Гутен абенд, фрау Нина!.. Их либе дих, фрау Нина! – и пальчиком манил: – Ком хер… ком, ком, битте…»
Этот молодой немецкий инженер приходил часто. Иногда дожидался окончания уроков, встречал учительницу и шел рядом с ней у всех на виду.
Ванванч рассказал дома об этом инженере. Папа долго смеялся. «Немец-перец», – приговаривал он и смеялся. Потом посерьезнел и спросил: «Ну, Кукушка, что тебе известно о немецких фашистах?» – «Фашисты – наши враги», – провозгласил Ванванч с интонациями Нины Афанасьевны, а затем спросил прерывающимся шепотом: «А он что, немецкий фашист?..» – «Ну что ты, – сказал папа с укоризной, – он наш, он красный немец, ты понял?» Стало легче дышать. Что-то даже симпатичное вспомнилось в долговязой фигуре инженера. Когда же за стеклом возникало расплющенное его лицо, Нина Афанасьевна покрывалась краской, чуть приоткрывала рот и так, не двигаясь, тяжело дыша, сидела за своим столом. Стояла тишина, и в этой тишине неведомые каркающие слова пробивались с улицы вперемежку со знакомыми: «Карашо, Нина… Зер гут, Нина… Карашо, карашо…»
В эти минуты Ванванч поглядывал на Лелю. Темно-русая челочка, зеленые глаза, множество веселых веснушек, и все это вместе – Леля Шамина, смысл его сегодняшней жизни. На переменках они не общались. Она играла с девочками, он – с мальчиками и даже успевал забывать о ней. Но стоило погаснуть свету, и благословенный мрак воцарялся в классе, и неведомая сила снова срывала его из-за парты, толкала к вожделенной скамье, вдохновляла на подвиг. И вновь на какое-то мгновение сливались две руки, и два плеча, и два дыхания… А слов не было. Да и что было говорить? От ее гладких волос пахло хлебом, и слышно было, как часто она дышит.
…Итак, Ванванч заглядывает в папину комнату, где стоит диванчик с казенной жестяной биркой, книжный шкаф канцелярского образца, письменный стол у окна и над письменным столом – портрет Ленина в овальной рамке, а папа сидит за столом под портретом с чем-то маленьким и черным в руках…
…После уроков начиналось медленное разбредание по домам. Домой гнал голод, но расставаться не хотелось. Когда б не голод, можно было бы медленно и вечно шествовать в окружении ребят, среди бараков и гниющих пней былой тайги, всласть повырубленной. Да еще среди своих ребят оказывались пришлые. И все так славно собирались в стайку, и среди пришлых особенно был мил сердцу Ванванча долговязый, уже совсем взрослый, тринадцатилетний Афанасий Дергачев, с такими пронзительными синими глазами, словно они вонзаются в тебя, и позабыть их уже невозможно, Афонька Дергач. Он работал на стройке, но обязательно к концу второй школьной смены вливался в их поток и слушал их освобожденное чириканье с наслаждением и подобием лукавой улыбки на малокровных губах. Впрочем, что уж в ней было лукавого? Так, одна растерянность, ей-богу…
Почему он в свои тринадцать лет работал на стройке, Ванванча не очень заботило. Просто Афонька был старше на три года, он был из другого племени, он был из тех, таинственных и чумазых, что по-муравьиному суетились в громадных котлованах и взбегали по деревянным настилам на свежие кирпичные стены, толкая тачки с кирпичом и цементом, и брызги раствора растекались по их худым лицам и бумажным ватникам. Гудящие, постреливающие костры окружали их в ранней уральской темени, и длинные тени пронзали эту темь…
Теперь, когда детский романтический бред давно уже рассеялся и канул в прошлое, я вижу над кострами распластанные жестяные листы, на которых дымятся и шипят травяные лепешки, вижу, как землистые жадные губы ухватывают их, распаляя наш собственный, благополучный школьный аппетит. И Афонька, оттрудившись, перехватив травяного хлебова, торопился к школе подкарауливать счастливые мгновенья. Чаще всего он предлагал Ванванчу поднести портфель, и брал его в руки, словно ребенка, в обнимку, и нес, поглаживая, и спрашивал нетерпеливо: «Ну, чего было-то?» Они принимались, перебивая друг друга, рассказывать ему, как баловались на переменках, как играли в салочки, как Настька Петьку поборола, как Карась на Егоре всю большую переменку ездил… «Ну а учителка чего рассказывала?» – спрашивал он и впивался синими глазами. «Ну чего, чего… про Африку…» – «А чего про Африку?..» – «Ну, как там негры живут…» – «Ну и чего?..» – «А у них снега не бывает. Они голые ходят…» – «Вот мать их… – поражался Афоня, – а едят чего?» – «Антилоп». – «А кто это?!» И тогда Ванванч рассказывал ему об антилопах, поглядывая в благодарные, пронзительные Афонькины глаза, и еще в тетрадке рисовал – и антилопу, и копье, и негра с перьями на голове…
Через несколько дней Афонька принес копье, которое сам соорудил по рисунку Ванванча, обточил его, прошкурил, приспособил к нему наконечник и стоял у школьных дверей, потряхивая в руке африканским оружием. А в это время Нина Афанасьевна как раз завершала африканскую тему, подбрасывая бересту в раскаленную крышку от бачка. Она успела сообщить, что капиталисты эксплуатируют негров, как вдруг смешалась, и даже в полутьме было видно, как ее щеки покрылись густым румянцем, и все по привычке повернули головы к окну: там, прижавшись к самому стеклу лицом, стоял Отто и подавал учительнице все те же таинственные сигналы. Ванванч, конечно, уже сидел рядом с Лелей. Треск бересты заглушал срывающийся голос учительницы. Все выглядело значительным в отсветах красно-белого пламени… И вот наконец задребезжал колокольчик, и все кинулись вон из школы, туда, где Афонька Дергач подпрыгивал на месте, потрясая копьем, а в сторонке прогуливался насмешливый немецкий инженер.
Был ли он коммунистом? Наверное, думал Ванванч, а кем же еще, если приехал в тайгу помогать советским рабочим… Он был, наверное, одним из тех, что приехали в Москву совсем недавно как гости партийного съезда. Об этом съезде папа Ванванчу почти не рассказывал. Он был делегатом этого съезда и, вернувшись из Москвы, привез всем подарки: маме – кожаные перчатки, бабусе – шерстяную кофточку, Ванванчу – коричневые полуботинки и «Приключения Тома Сойера». Потом он извлек из чемодана небольшую коробку, и Ванванч выкрикнул радостно: «Печенье?!» Папа засмеялся, откинул картонную крышку и показал всем двенадцать тоненьких книжечек. На каждой было вытиснено: «Ленин». «Это наше большевистское печенье, – сказал папа, – ты отгадал…» У папы было веселое лицо, веселое и усталое, а мама и бабуся очень суетились, чтобы его накормить и дать ему отдохнуть, и Ванванча отправили спать, и он пошел, но нехотя и медленно. Сначала пощупал тонкие книжечки, потом примерил мамины перчатки, постоял, посмотрел, как бабуся собирает со стола, и вдруг до него донесся едва слышный папин шепот: «Представляешь, за Кирова было отдано больше голосов, чем… представляешь?..» – «Не может быть!..» – прошелестела мама. «Да, да, потом как-то некрасиво суетились, пересчитывали и объявили, что при подсчете допущена была ошибка. Вот так…» – «Но это же невероятно!» – прошептала мама. «Да, – сказал папа, – что-то во всем этом отвратительное, а? Что-то нечистое, а?..» – «Ну и ну…» – сказала мама и тяжело вздохнула. Ванванч оглянулся. Папа жадно курил папиросу. Мама тоже курила и, прищурившись, смотрела в сторону, как бывало, когда ей что-то было не по душе.
…Да, и вот Ванванч заглянул в папину комнату. Подошел к самому столу и вдруг увидел, что в папиных руках – револьвер! «Интересно?» – спросил папа. Ванванч кивнул и кончик языка высунул, благоговея. «Он настоящий?» – спросил он шепотом. «Конечно, – сказал папа, – это дамский браунинг, видишь?.. Видишь, какой он маленький? Маленький, да удаленький, видишь? Шестизарядный, – папа и сам говорил по-мальчишьи, с придыханием, – ты видишь? Тут такая маленькая штучка – это предохранитель, видишь? Если его опустить, вот так, он будет стрелять…» – «А если не опустить?..» – «А вот, – сказал папа с восхищением и нажал спусковой крючок; щелчка не последовало, – хорош?» – «А зачем он тебе? – спросил Ванванч с дрожью. – Войны-то ведь нет…» – «Ну мало ли, – засмеялся папа снисходительно, – мы ведь окружены врагами… мало ли… – Потом он вгляделся в лицо сына и сказал: – Смотри не дотрагивайся, слышишь? Чтобы не случилось беды. Ты слышишь? Пожалуйста, я тебя очень прошу, очень прошу… никогда…» Он вложил браунинг в коричневую кобуру и спрятал в ящике стола. Потом Ванванч не раз видел, как папа демонстрировал браунинг кому-то из гостей, потом он даже сам, когда никого не было дома, проник в ящик стола и дотронулся до прохладной коричневой замши.
Кстати, предупреждая Ванванча, Шалико заглянул в карие глаза сына и вдруг удивился этому взгляду. В нем были напряженность, восхищение, даже восторг, но ничего, кроме этих детских эмоций. О чем он думал, этот десятилетний мальчик? Что его беспокоило? Придет ли такой день, думал Шалико в этот момент, когда он сможет выложить сыну свои радости и свои сомнения? Пока же ведь все на уровне игрушек… Этот маленький мальчик, влюбленный в Робинзона Крузо и в кавалерийский гений Семена Буденного, вот он стоит, затаив дыхание, еще не утаивая своего простодушия. «Мой сын», – подумал Шалико.
Потом Ванванч незаметно выплыл из комнаты, и Шалико вспомнил недавний вечер, когда закачался на пороге вернувшийся из Тифлиса Вано Бероев, вошел, шумный, насмешливый, в обнимку с громоздким пакетом, из которого вывалились, позванивая, бутылки с кахетинским вином, головка маслянистой желтоватой гуды[20]20
Овечий сыр.
[Закрыть], увядшая кинза, засохший лаваш, маринованный перец-цицака. Все забегали, засуетились. Запахло Тифлисом. Мария сунула лаваш в духовку, чтоб оживить его. Из комнаты доносился грохочущий голос. Ах, этот тридцатилетний холостяк с черным чубом, с плутовской улыбкой поднимающий стакан вина с удальством бывалого тамады и восклицающий, восклицающий с иронической многозначительностью, ну просто нет спасения!.. Нет спасения, Вано, от твоих пронзительных прозрений, от твоего смеха, от всего этого, такого почти неуместного здесь, в уральской тайге, где мы сидим за столом с вытянутыми лицами, почти утратившие вкус к южному застолью, раздавленные заботами великого строительства, растерявшие навыки плавной, ленивой, празднолюбивой речи, отрывисто лающие друг на друга на каком-то угрожающем воляпюке…
«Ничего, ничего, – кричит Вано, расплескивая вино, – я вас вылечу, научу! Ашхен, сбрось маску! Сбрось!.. Ты такая красивая! У тебя такой Кукушка!.. Он еще умеет улыбаться!.. – Внезапно он перешел на грузинский и сказал Шалико: – Что делать, Шалико? Здесь, наверное, такой климат, что все время руки дрожат…» Мария сказала ему по-армянски: «Ты много пьешь, Вано, оттого и дрожат…» – «Товарищи, – поморщилась Ашхен, – давайте говорить на языке Ленина…» Ванванч радостно проголосил: «Ура!» – и Мария погладила его по голове. «Ну ладно, – согласился Вано, переходя на русский… – Сейчас расскажу анекдот… Один Мегрелидзе проснулся утром и спрашивает жену: кто я? Она говорит: ты что, с ума сошел? Ты же Мегрелидзе… А он спрашивает: а это что значит?.. Она говорит, плача: вайме, это же твое имя! Он говорит: ааа, а я думал, это профессия…»
Шалико хмыкнул. Ванванч задумался. Мария учтиво улыбалась. Ашхен сурово молчала. Потом спросила: «Он что, полный идиот был?..» – «Ашхен, улыбнись! Это же анекдот, – сказал Вано. – Так давайте выпьем за то… Ашхен, улыбнись… за то, чтобы быть людьми!..» «А анекдот все-таки дурацкий!..» – подумал Шалико.
Тифлисские ароматы вздымались над столом, кружили головы и не сочетались с сумеречными заоконными пейзажами, со всей этой развороченной глиной, повырубленной тайгой, с серыми лицами ударников и очередями за хлебом… «Скоро отменим карточки, – подумал Шалико, – какой скачок!»
А за столом царил веселый шалопай, напичканный анекдотами, легкомысленный, вальяжный, шокирующий своим хохотком и Ашхен, и Федора Крутова. Шалико спросил как-то главного инженера строительства Тамаркина о своем тифлисском протеже. «Феноменальный специалист, – вдохновенно отчеканил Тамаркин, – я доволен». – «Настоящий коммунист, еще бы», – засмеялся Шалико. «Ну, это ваша прерогатива, – сказал Тамаркин, сверкнув очками, – я же имею в виду его профессиональные навыки…»
Вано был переполнен кахетинским. Он крикнул через стол: «Ашхен, прогуляемся по Головинскому! А?..» Ванванч затопал ногами, предчувствуя очередную шутку. Шалико сказал сыну: «Кукушка, а не пора ли тебе спать?» – «Да, да, – подтвердила ледяным голосом Ашхен, – завтра рабочий день». – «Ну хоть улыбнись!» – крикнул ей Вано. Ашхен осуждающе посмотрела на его раскрасневшееся лицо и вдруг улыбнулась. «Вах, – сказал Шалико, – вот это да!» Улыбка ее была мгновенна и так не соответствовала затейливым уральским обстоятельствам, но она смогла так величественно проявить красоту этой строгой молодой гражданки, выбравшей себе из многообразия женских склонностей самую безжалостную.
Женщины убрали со стола. Ванванч спал. Шалико заглянул на кухню. Там, уставившись неподвижным взглядом в черное окно, стоял Бероев и лениво жевал квашеную капусту. «Вано, – сказал Шалико, – ты слишком громко веселился… Наверное, тебе плохо?..» – «Да, генацвале, – пробормотал Бероев, не оборачиваясь, – тебе, как партийному вождю, скажу… что-то не получается у меня на Урале: этот климат, эта глина под ногами, эти бараки, эти голодные глаза… Потом, все спрашивают, когда социализм будет? Так спрашивают, будто хотят узнать, когда обеденный перерыв наступит!.. Я обещаю, обещаю… Что такое?!» – «Возвращайся в Тифлис, – сказал Шалико насмешливо, – там сейчас самый разгар овощей и фруктов, и мачари[21]21
Молодое вино (груз.).
[Закрыть] много…» Вано сказал: «В Тифлис нельзя: Лаврентий сожрет. Ты разве не знаешь?.. Между прочим, меня пригласили в Москву строить метрополитен… все-таки Москва…» – «Ага, – сказал Шалико, – это, наверное, интересно… Москва!..»
«Ашхен, – сказал он жене, когда они остались вдвоем, – Вано едет в Москву, будет строить метрополитен». – «Как?! – изумилась она. – Он что, с ума сошел? Полгода здесь проработал…» – «Не знаю, Урал его угнетает, это все вокруг угнетает, – сказал Шалико, – он хороший парень, ты ведь знаешь, но это все вокруг…» – «Эээ, – сказала Ашхен, подражая Сильвии, – обыкновенный трус! Разве он большевик? А мне что, легко? Трус! Противно!..»
Шалико смотрел на свою красавицу, на ее полные, обиженно опущенные губы, которые она еще пыталась поджимать, словно боялась, что эта соблазнительная полнота позволит окружающим усомниться в ее суровом и непреклонном отношении к происходящему. Конечно, несладко, думал он, глядя на нее, как это все видимое не соответствует тем картинкам, которые рисовались в юности, думал он, но ведь движение продолжается. «Скоро карточки хлебные будем отменять, представляешь?» – сказал он Ашхен без энтузиазма. Главное, думал он, не поддаться соблазнительному отчаянию. Глубже вдумываться не хотелось. Он усмехнулся и дотронулся ладонью до ее щеки… Как она вздрогнула! Как приникла к нему, зажмурившись! Как мгновенно расплавилось ее неодолимое железо…
…И вот уже укатил Вано Бероев и написал из Москвы, как он трудится на строительстве метрополитена, а Шалико в один из вечеров отправился по хлебным магазинам, чтобы присмотреть, как идет подготовка к бескарточной торговле хлебом. Уже лежал снег. Он прихватил с собой Ванванча. В магазинах было людно и шумно и ярко сияло электричество, но были приготовлены и свечи на случай его внезапного, привычного уже исчезновения. Грузчики разгружали машины и сани. Пахло горячим хлебом. Приход парторга повышал оживление. Все почему-то становились крикливее, что-то такое восклицали задорное, лихое: «Ничего, ничего!.. Вон оно как!.. Теперь уж пошло, пошло!.. Давай, давай!..» Ванванчу вручили мягкую горячую ватрушку. Папа сказал: «Надеюсь, к открытию магазина вы управитесь…» Все громко подтвердили это. Прошли еще по нескольким магазинам. Везде было то же самое. Шалико сильно волновался. Сын твердо ступал рядом. «Ну, мы с тобой хорошо поработали, да?» – спросил отец. Ванванч кивнул, но мысли его были далеко. Он шел и видел, как Нерсик бежит по тифлисскому дворику, утирая рукой нос, как Жоржетта ест на кухне коричневое печеное яблоко маленькой серебряной ложечкой и еще наполняет ложечку и протягивает ему. Вкусно. Покойно. За окнами – зимний Арбат. Жоржетта в туманной дымке. Ни грусти, ни сожаления. А вот Нинка Сочилина – чуть четче. Мокрый нос. Слюнявая горбушка в руке. Валенки на босу ногу и хриплый смех. Четче, конечно, но тоже что-то искусственное в ее слипшихся волосах, и смеющийся большой рот словно нарисован. «Да ну тебя!.. Да ну тебя!..»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?