Электронная библиотека » Бурхан Сёнмез » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Стамбул Стамбул"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:32


Автор книги: Бурхан Сёнмез


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Парикмахер Камо говорил так, что его слова словно бы доносились из неведомой, пустой и гулкой глубины. Он долго скрывался, много страдал, был изранен, но оставалось загадкой, скрывался ли он потому, что изранен, или раны свои получил, скрываясь. Темнота, столь им любимая, душила меня. Каждый раз, когда мне завязывали глаза и проводили через железную дверь, я покидал знакомый мир. Пытался запоминать повороты, тщился найти опору в россыпи разрозненных слов, засевших в моей голове, и не постигал, как можно думать в темноте. А ведь привычный мир был совсем рядом, и в него так хотелось вернуться!

Камо прикрыл глаза. Вид у него был усталый. Даже тот слабый свет, что проникал в нашу камеру, тяготил его; может быть, поэтому его постоянно клонило в сон.

– Только один раз мама не рассердилась, застав меня у колодца, – снова заговорил Камо. – Так было в тот день, когда она увидела во сне горящие дрова. Это был добрый знак: разрешилась, стало быть, какая-то из донимавших ее проблем. Странное дело, я впервые увидел такой сон только здесь, в камере. Мое прошлое застыло и окостенело, и потому непонятно, какая такая проблема у меня могла разрешиться.

– Прошлое минуло, минет и настоящее, – ответил Доктор. – Твой сон говорит, что ты выйдешь отсюда и снова будешь свободен.

– Свободен? С тех пор как я потерял Махизер, для меня все изменилось, все разладилось.

– Ты сам себя мучаешь. У всех в жизни бывают черные полосы. – Доктор немного помолчал и продолжил: – Здесь нужно думать о хорошем, Камо. Представь себе, будто мы сейчас не тут, а, скажем, на набережной в Ортакёе, любуемся видом на азиатский берег и ведем беседу.

Доктору нравилось обращать наш взор вовне, в мир за стенами тюрьмы. Я перенял это у него. Представлять себе жизнь на воле было гораздо приятнее, чем обсуждать свои горести. В камере, куда заперли наши тела, время застыло на месте, но, когда наш разум покидал ее, время возобновляло свое движение. Наш разум сильнее тела, это доказанный медицинский факт, говорил Доктор. Так что мы часто воображали, будто оказались на воле, например, прогуливаемся по набережной среди веселых, беззаботных людей. Машем руками девушкам, под громкую музыку исполняющим танец живота на палубе яхты, что скользит вдоль набережной в Ортакёе. Проходим мимо обнимающихся парочек. Когда солнце начинает клониться к горизонту, Доктор покупает с лотка пакет слив и, улыбаясь, протягивает мне.

На прошлой неделе меня однажды притащили в камеру еле живым. Во рту так пересохло, что невозможно было разобрать мое бормотание. Думая, что мне хочется пить, Доктор прислонил меня к стене и попытался напоить, а я, открыв глаза, заявил, что хочу не воды, а слив. Мы потом два дня смеялись, вспоминая эти мои слова.

– Тебе, может быть, тоже хочется слив? – спросил Доктор у Камо.

Но тому эта история не понравилась. Не настроен он был на нашу волну.

– Прошлое, Доктор, – пробормотал он. – Наше прошлое…

Доктор опустил руку, которую держал в воздухе, словно протягивая Камо пакет со сливами.

– Наше прошлое осталось в недостижимой дали. Мы должны думать не о нем, а о завтрашнем дне.

– Знаешь ли ты, Доктор, что прошлого не может изменить даже Создатель? Всемогущий Бог повелевает настоящим и будущим, но ничего не может сделать с прошедшим. Даже он бессилен хоть что-нибудь сотворить с прошлым, что же говорить о нас?

Доктор впервые посмотрел на Камо с жалостью. Потом улыбнулся:

– Все мои знакомые парикмахеры любят поговорить, но они болтают о футболе или о женщинах. А ты? Случись мне оказаться твоим клиентом, хватило бы одного раза, больше бы я к тебе не ходил. Возможно, парикмахерам не следует учиться в университетах, иначе культура мужских бесед о футболе и женщинах просто-напросто исчезнет.

– Если бы я и не читал книг, все равно задавался бы теми же вопросами.

– Подумай вот о чем, Камо. Ты все твердишь о своем несчастливом детстве – но ведь после знакомства с будущей женой тебе удалось сбросить с себя груз прошлого. Так же будет и на этот раз. Завтра ты найдешь новое счастье и забудешь былые дни.

– Новое счастье?

Доктор глубоко вздохнул, потер закоченевшие руки и посмотрел куда-то вверх, словно был у себя в кабинете и раздумывал о том, как сладить с упрямым пациентом. Тут из коридора раздался громкий скрип железной двери.

Мы переглянулись. До нас донеслись веселые голоса следователей, и мы все превратились в слух.

– Ну как, раскололся?

– Немного осталось, через несколько дней закончим.

– Что применяли?

– Ток, дыбу, воду под давлением.

– Имя, адрес?

– Это мы знаем.

– Крупная рыба или так себе?

– Этот старый хрыч – крупная.

– Какая камера?

– Сороковая.

Это был номер нашей камеры.

Мы прижались друг к другу оледеневшими ступнями, пытаясь напоследок подзарядиться чужим теплом. Можно было уйти и не вернуться. Или уйти в здравом уме, а вернуться сумасшедшим, превратиться из человека в животное с раздробленным на куски сознанием.

– За мной идут, – проговорил Камо, посмотрев на прорезь в двери. – Самое время.

Звук шагов приближался, и вот дверь открылась. В дверном проеме показались два охранника, которые с трудом тащили под мышки крупного пожилого человека, перепачканного кровью. Его голова безвольно болталась.

– Вот вам еще один в компанию.

Охранники закрыли дверь и ушли.

– Он весь окоченел от холода, – сказал Доктор.

Проверил, нет ли у новоприбывшего сильного кровотечения или перелома, приподнял веки и попытался в полумраке вглядеться в глаза. Потом стал растирать ему ногу. Я взялся за другую. Она была холодна как лед.

– Давайте я лягу на пол, а вы его положите сверху, – предложил парикмахер Камо. – Надо бы его с бетона убрать.

Мы с Доктором подняли незнакомца, уложили на спину Камо, а сами легли по бокам, прижавшись поплотнее. Говорят, в старину люди, чтобы согреться, спали в обнимку с коровами или собаками. Тюрьма обратила для нас время вспять, вернула в самое начало истории. Прижавшись к незнакомцу, мы пытались вернуть его к жизни.

– Как ты, Камо?

– Я в порядке, Доктор. Такое впечатление, что этого бедолагу, перед тем как притащить сюда, голым держали под снегом.

– Под снегом?

– Ну да, в тот день, когда меня поймали, снег шел с самого утра.

– Стало быть, в этом году зима пришла рано. А когда меня взяли, стояла прекрасная солнечная погода.

Пока Доктор и парикмахер разговаривали, я молчал, только слушал. Не находил, куда вставить слово. Камо вот уже три дня то делал вид, что не замечает меня, то ругал за что-нибудь. Иногда, обращаясь ко мне, он называл меня студентом, но чаще – мальчиком. Но мне уже было восемнадцать лет, и я хотел, чтобы он относился ко мне хоть с толикой того уважения, какое выказывал Доктору. Когда меня схватили, я пытался представить себе, что меня ждет, но никак не мог подумать, что придется делить камеру с таким странным субъектом. Боль безгранична, и остается только ждать, сможешь ты выдержать ее или нет, – а вот как вести себя с Камо, я не мог понять, сколько ни старался. Один из тех полицейских в штатском, что схватили меня и затолкали в машину, тоже все называл меня мальчиком. «Пожалеешь, мальчик. Лучше говори, когда спрашивают!» – твердил он, выкручивая мне пальцы. «Я не мальчик», – ответил я, и тогда он обеими руками схватил меня за шею и начал душить. Другие полицейские его остановили – наверное, это была одна из их обычных игр. Они знали, как меня зовут, и хотели выяснить, с кем я должен был встретиться. Я был поражен – не столько тем, что они знали, кто я такой, сколько тем, что им известно, где и на какое время назначена встреча. «Я не мальчик, а студент. Иду в университет и понятия не имею, о какой встрече вы говорите». – «А почему же ты тогда бежал?» (Заметив слежку, я свернул за первый попавшийся поворот и пустился бежать.) – «Я опаздывал, хотел успеть на занятия».

Через полчаса меня привезли туда, где должна была состояться встреча, на автобусную остановку перед библиотекой Стамбульского университета, и пригрозили, что пристрелят, если я попытаюсь бежать. Полицейские в штатском вышли из машины, разошлись по сторонам и стали издалека наблюдать за теми, кто вместе со мной стоял на остановке. Я посмотрел на часы: без трех минут два. Наши встречи подчинялись строгим правилам; приходить можно было не раньше, чем за три минуты до назначенного времени, и если второй человек не явился, ждать его разрешалось тоже не более трех минут. Передо мной остановился автобус. Глядя на выходящих из него пассажиров, я боялся, что увижу человека, с которым должен встретиться. Удивительно, до чего много народа собралось на остановке, где я так часто бывал. Вокруг студенты, туристы, мужчины в деловых костюмах. Время шло быстро, вот уже без двух минут два. Я попытался определить, кто из людей на противоположном тротуаре смотрит в мою сторону, но там была такая толпа, что ничего не удавалось разобрать. Среди тех, кто поспешно переходил дорогу, лавируя между машинами, мог быть и человек, которого я ждал. Может быть, он почуял расставленную ловушку, а может, его насторожило что-то в облике следящих за мной переодетых полицейских. Или, угадав по моему встревоженному виду, что меня поймали, он сразу же смешался с толпой и ушел. Я посмотрел на часы: без одной минуты два – и, мгновенно приняв решение, бросился наперерез подходящему к остановке автобусу, но не рассчитал. Он врезался в меня, и я повалился. Послышались крики. Несколько человек схватили меня за руки, оттащили к машине и, бросив на заднее сиденье, начали избивать. «Кто это был, сволочь? Кто?» В рот мне сунули дуло пистолета. Я не мог открыть глаза, голова кружилась. «У тебя есть пять секунд, и я нажму на курок!» Через пять секунд пистолет вытащили у меня изо рта и принялись сжимать мошонку. Я закричал, но мне заткнули рот. Из глаз брызнули слезы.

Как бы ни готовил человек себя к боли, в момент столкновения с ней разум оказывается парализованным. Боль стирает всякое представление о времени, и оно останавливается. Окружающая реальность исчезает, весь мир сжимается до границ твоего страдающего тела. Этот миг замер навсегда, и никакое другое будущее тебя не ждет. Было в этом нечто схожее с прикованностью парикмахера Камо к прошлому. Все это я понимал. Но мог думать только об одном, мог задавать себе лишь один бессмысленный вопрос: почему, когда время так велико – миллиарды лет! – мы застряли именно в том его отрезке, где меня терзает боль? Как ребенок, обжегшийся о стакан с кипятком, опасливо прикасается к любому предмету, так и я не знал иных ощущений, кроме боли, и не мог думать ни о чем, кроме времени. Если бы я верил, что Доктор даст ответ на мои вопросы, я спросил бы его. Доктор полагал, что нельзя укрепить в себе стойкость перед болью, думая о ней, напротив, нужно о ней не думать. Но когда все бесконечное время вместилось в мое тело, в голове осталась только одна мысль: почему из всего этого многомиллиардного потока лет мы сейчас оказались именно в том мгновении, когда я корчусь от боли?

– А ты как, в порядке? – спросил Доктор, подняв голову и посмотрев на меня.

– Да.

– Давайте-ка встанем, а то Камо замерзнет.

Мы с Доктором сняли пиджаки (у Камо пиджака не было), постелили на пол и уложили на них пожилого незнакомца. Доктор измерил его пульс, дотронулся до шеи, потом смочил водой пересохшие губы. Незнакомец закашлялся, его грудь быстро заходила вверх-вниз.

Мы втроем сели рядом, привалившись спинами к стене, и стали смотреть на пожилого человека, на его лицо и длинные волосы. Его ноги почти упирались в дверь. Он один, лежа, занимал едва ли не всю камеру и походил на покойника перед похоронами – на том же кладбище, где уже погребли нас. Города возникают на развалинах других городов, мертвецы ложатся в землю, поглотившую прах других мертвецов. Стамбул делал вдох своими подземными камерами, в одной из которых ютились мы, и на нас оседал запах давно умерших людей. Наш разум становился пристанищем былых городов и их обитателей, и эта ноша была тяжела. Потому боль и терзала так жестоко нашу плоть.

– Интересно, он выживет? – заговорил парикмахер Камо. – Если нет, снова станет просторнее. Мы здесь и втроем-то с трудом помещались, а теперь нас четверо. Как нам лежать?

Доктор не ответил Камо, а поднял руку и торжественно, словно на священную книгу, возложил ее на сердце пожилого человека. Некоторое время он ждал, закрыв глаза, и в его спокойствии угадывалось нечто такое, что, казалось, способно оживлять покойников и заглушать боль.

– Очнется он, очнется… – прошептал Доктор.

Интересно, когда меня принесли сюда без сознания, он так же смотрел и терпеливо ждал, пока я очнусь? Так же прислушивался к моему дыханию больше, чем к своему?

Я поднялся на ноги и заглянул в прорезь. Девушка из противоположной камеры тоже стояла у двери. Я кивнул ей, ожидая увидеть отклик на ее лице. Возможности поговорить у нас не было, даже шепот разнесся бы по коридору и достиг ушей охранников. «Ты в порядке?» – попытался я спросить жестами. Девушка внимательно посмотрела на меня, а потом утвердительно кивнула. Она выглядела выспавшейся и отдохнувшей. Крови на нижней губе уже не было, однако заплывший глаз по-прежнему не открывался. Тем временем девушка подняла левую руку и указательным пальцем стала чертить в прорези невидимые буквы. Сначала я не понял, о ком она спрашивает. Заметив это, она начала чертить снова. «Человек, которого недавно принесли, дядя Кюхейлан. Как он?» – вот что она спрашивала. Оказывается, она знала его имя, была с ним знакома. Я тоже начертил в воздухе: «Он не умрет». А потом представился: «Меня зовут Демиртай».

Когда девушка принялась чертить в ответ свое имя, пожилой человек застонал, и я оглянулся. Он открыл глаза и пытался понять, где находится. Посмотрел на Доктора и парикмахера Камо, обвел взглядом стены и потолок, пощупал рукой бетонный пол.

– Стамбул? – с трудом проговорил он. – Это Стамбул?

Затем он закрыл глаза, но на сей раз не потерял сознание, а погрузился в сон, и на лице его возникло странное, едва ли не счастливое выражение.

Второй день
Рассказывает Доктор
Белая собака

– Так ты, дядя Кюхейлан, принял эту камеру за Стамбул? Мы сейчас под землей. Это там, наверху, проспекты и здания. Раскинулся город от одного края горизонта до другого, даже купол небесный с трудом вмещает его в себя. Под землей нет ни запада, ни востока, но там, наверху, если пойдешь вслед за ветром, обязательно повстречаешься с Босфором, разглядишь откуда-нибудь с холма его сапфировые волны. Если бы ты впервые увидел Стамбул, о котором давным-давно рассказывал тебе отец, не в этой камере, а с палубы корабля, ты понял бы, дядя Кюхейлан, что этот город – нечто гораздо большее, чем три стены и железная дверь. Когда плывешь издалека, то сначала по правому борту появляются едва различимые в ды́мке Острова[10]10
  Имеются в виду Принцевы острова, по административному делению – один из районов Стамбула. Турки называют их Стамбульскими островами или просто Островами.


[Закрыть]
. Ты бы решил, что эти темные пятнышки – стаи птиц, опустившиеся на воду отдохнуть. Слева возникает берег, и змеей вьющиеся вдоль него во́ды в конце концов встречаются с маяком. Дымка тает, и красок становится все больше. Ты смотришь на купола и тонкие минареты так, словно перед тобой настенный ковер в твоем деревенском доме. Глядя на рисунок этого ковра, ты, бывало, погружался в размышления о неведомом мире, где течет совершенно неизвестная тебе жизнь, – и вот теперь корабль привез тебя в самое сердце этой жизни. Человек – это воздух, который он выдыхает, сделав сначала глубокий вдох. «Всей жизни не хватит», – говоришь ты сам себе. А город все растет – крепостные стены, башни, купола, – и тебе кажется, что он становится вторым небосводом.

У одной из стоящих на палубе женщин ветер уносит красный шейный платок, и он достигает берега прежде корабля. Ты ныряешь в толпу на пристани и принимаешься бродить по брусчатым улицам, так же бесцельно, как летит несомый ветром платок. Добравшись до Галатской площади, где воздух звенит от криков торговцев, ты достаешь из кармана кисет с табаком и скручиваешь цигарку. Мимо медленно бредет старуха, ведет на веревке овцу. Какой-то парень окликает ее: «Здравствуй, Бабуля! Куда это ты идешь с собакой на веревке?» Старуха оборачивается, смотрит на овцу, потом на парня и говорит: «Слепой ты, что ли? Овцу за собаку принял». Ты увязываешься следом за старухой. Навстречу попадается еще один молодой человек, и он туда же: «Что, Бабуля, решила собаку выгулять?» Бабуля снова оглядывается, смотрит на свою овцу и ворчит в ответ: «Да не собака это, а овца. Солнце вам всем голову напекло, что ли?» Проходите еще немного, и снова: «Что же это ты такую паршивую собаку на веревке водишь?» Потом улица пустеет, голоса смолкают. Сгорбленная Бабуля замечает тебя и спрашивает: «С ума я сошла, что ли, Дедуля? Принимаю собаку за овцу? Когда в моей голове стало пусто, опустел и весь мир, только я осталась, да ты, да эта непонятная животина». Пока Бабуля говорит, ты разглядываешь зверя на веревке. Кто это, овца или собака? Ты боишься, что твой первый день в Стамбуле, начавшись с недоумения, предвещает тебе полную сомнений жизнь.

Бабуля, потянув за веревку, медленно уходит прочь. Но ты не смотришь ей вслед, ты оглядываешься по сторонам, дивишься на творения рук человеческих. Человек создал башни, статуи, площади, возвел бесконечные стены. Море и земля были и до человека, а город – мир, человеком сотворенный. Город порожден человеком, и ты понимаешь, что он всегда будет нуждаться в человеке, подобно тому как цветок всегда нуждается в воде. Красота города, как и красота природы, в самом их существовании. Кривые камни превращаются во врата храма, бесформенная глыба мрамора – в величественную статую. Так что, думаешь ты, нет ничего удивительного, если овцы в городе оборачиваются собаками.

Ты бродишь по городу, пока солнце не опускается к крышам домов. Пьешь прохладную воду из служившего людям веками уличного источника. Слышится собачий лай, ты поднимаешь голову, смотришь в ту сторону, откуда он раздается, и видишь в воздухе красный платок – ветер несет его из Галаты к морю. Какое странное путешествие – жизнь! Платок, прилетевший с моря, в море и возвращается, а куда же, спрашиваешь ты, вернуться городскому человеку? Ты медленным шагом направляешься в ту сторону, откуда доносился собачий лай, словно надеясь отыскать там нужный тебе знак. Твоих ноздрей достигает аппетитный аромат, который приводит тебя ко двору ветхого дома. Над изгородью поднимается дымок. Ты подходишь поближе и заглядываешь через нее. Во дворе сидят три молодых парня, жарят на костре мясо и пьют вино. Один из них тихо что-то напевает себе под нос. Заметив на земле овечью шкуру и веревку, ты понимаешь, что в этом дворе окончила свой жизненный путь овца Бабули, а парни – те самые, что, потешаясь над старухой, весь день нарочно попадались ей на пути. Их затея в конце концов удалась: Бабуля поверила, что ее овца на самом деле собака, и отпустила животину. А три заговорщика мигом поймали овцу и устроили дружескую пирушку.

Пока я рассказывал эту историю, дядя Кюхейлан смотрел на меня, не отводя взгляда, и посмеивался. В конце я, по примеру студента Демиртая, повторил последнюю фразу:

– Да, три заговорщика мигом поймали овцу и устроили дружескую пирушку.

Дядя Кюхейлан снова рассмеялся.

– Умеешь ты красиво говорить, Доктор, – сказал он, – однако мой внутренний голос по-прежнему утверждает, что эта камера – Стамбул. Отец так много рассказывал мне о Стамбуле, что я порой не мог разобрать, где правда, а где выдумка. Например, он рассказывал о позабытом народе, который обитает под землей, не то в городе, не то на кладбище, протянувшемся от одного конца городских стен до другого, – эти люди выходят на поверхность только по ночам. Но я, слушая ребенком подобные истории, терялся в догадках, говорит ли он о том, что видел собственными глазами, или припоминает какую-нибудь из сказок «Тысячи и одной ночи»? Ты сам, Доктор, утверждал, что жизнь – странное путешествие. Две недели назад в далекой деревне меня отвели в полицейский участок, завязали мне глаза, а потом я прошел по темному подземному ходу и открыл глаза уже в Стамбуле, о котором мне столько рассказывал отец.

Разговаривая, дядя Кюхейлан активно жестикулировал: то расчесывал руками воздух, то выставлял вперед два пальца, словно держал в них воображаемую папиросу.

– По вечерам отец при свете газовой лампы устраивал на стене театр теней, изображал своими ловкими пальцами целые города. Так он повествовал и о Стамбуле. Сначала показывал нам длинные пароходы, затем еще более длинные поезда, а потом на стене появлялась тень молодого человека, стоящего под деревом. Когда отец спрашивал, кого ждет этот юноша, мы все в один голос отвечали: свою возлюбленную! Но отец, желая нас позлить, сажал юношу в тюрьму или заводил в воровской притон и лишь потом, когда мы теряли всякую надежду, устраивал ему встречу с любимой. Стамбул очень велик, твердил он, там за каждой стеной – своя жизнь, за каждой жизнью – своя стена. Он, Стамбул, словно колодец: глубокий, но тесный. Одних пьянит его глубина, других душит теснота. Потом отец поворачивался к нам и говорил: «Я расскажу вам о том Стамбуле, который видел собственными глазами». И он рассказывал, одновременно создавая на стене картины, и его рассказ уносил нас из нашего маленького домика в неведомый город, рождаемый тенями и становящийся огромным, как ночь. Я вырос на этих рассказах, Доктор. Эти стены, дверь и темный потолок мне хорошо знакомы, мой отец говорил именно об этом месте.

– Ты здесь только первый день, дядя Кюхейлан. Не торопись с выводами, подожди немного.

– Доктор, когда ты говорил, я чувствовал себя так, словно давно уже здесь. Сейчас день или ночь?

– Не знаю. О том, что наступило утро, мы узнаем, когда приносят еду.

Обычно по ночам следователи отправлялись на улицу, на задания, охотились на свою добычу. Это было единственное время, когда мы могли поспать и вообще немного расслабиться. Впрочем, какого-то прочно устоявшегося, единого для всех распорядка здесь не водилось. Бывало и так, что кого-то пытали круглые сутки, не возвращая в камеру, как меня первые пять дней.

– Интересно, что нам сегодня дадут поесть, – сказал я.

– А что, здесь по-разному кормят?

– Да, хлеб и сыр каждый день разные. Хлеб иногда просто черствый, а иногда очень черствый. Сыр то плесневелый, то откровенно гнилой. Повар каждый раз балует нас чем-нибудь новеньким.

Дядя Кюхейлан улыбнулся. Он уже два часа сидел на корточках, прислонившись спиной к стене. Следы побоев на его лице распухли, посинели. Только глаза поблескивали. Он поправил наброшенный на плечи пиджак и спросил замершего у прорези Демиртая:

– Никто не идет?

Демиртай обернулся, опустился на пол там же, где стоял, и уныло помотал головой:

– Когда пойдут, мы услышим скрип железной двери.

– Девушка ничего не сказала, когда ее уводили?

– Даже рта не раскрыла.

Девушку из противоположной камеры увели, когда дядя Кюхейлан еще лежал. Тот переживал за нее и расспрашивал о ней Демиртая.

Дядю Кюхейлана две недели пытали в армейской части, а затем отправили в долгий путь, который привел его в нашу камеру. Вместе с ним ехали четыре вооруженных охранника и девушка, на которую, как и на него, надели наручники. Из перешептываний охранников дядя Кюхейлан узнал, что в путь они отправились уже давно и девушку везут издалека. Сама девушка за всю дорогу не сказала ни слова, даже не шевельнула окровавленными губами. На остановках им давали хлеб, но она не ела, только пила воду. Дядя Кюхейлан рассказывал ей о себе и о своей деревне, она молча слушала. «Я верю, что ты никому не расскажешь, слишком уж ты молчаливая», – сказал он ей, и она, бросив на него быстрый взгляд, кивнула. Они, два впервые увидевших друг друга человека, двигались по пути, началом и концом которого была тьма, и доверяли друг другу, потому что на берегу океана боли время течет иначе.

– Своего имени она тебе тоже не сказала? – спросил дядя Кюхейлан.

– Сказала, – ответил Демиртай. – Точнее, написала.

– И что же она написала?

– Зине Севда.

– Зине Севда… – повторил дядя Кюхейлан. Его лицо просветлело. – Интересно, она немая? Может быть, нет, просто решила молчать, пока под арестом. С тобой она разговаривала, чертя буквы в воздухе. Почему же в дороге она мне не отвечала таким же способом? Потому что рядом были охранники?

Дядя Кюхейлан поднес воображаемую папиросу ко рту и сделал глубокий вдох. Потом выдохнул воображаемый дым и прислонился затылком к стене. Долго смотрел в пустоту, затем обвел взглядом темный потолок, снова поднес пальцы к губам, сделал вдох и посмотрел на меня. Мы встретились глазами.

С прежним, абсолютно серьезным выражением лица дядя Кюхейлан достал из кармана воображаемую табакерку и протянул ее нам с Демиртаем. Я на миг растерялся, но все-таки подыграл ему – сделал вид, будто беру из его пустой руки лист папиросной бумаги и насыпаю на него табак. Я курю, но сворачивать цигарки не умею, так что сначала посмотрел, как это делает дядя Кюхейлан, а потом повторил его движения. Дядя Кюхейлан снова полез в карман, достал воображаемый коробок спичек и закурил несуществующую папиросу. Парикмахер Камо не знал, чем мы занимаемся. Он уже несколько часов спал, сидя на корточках у стены и свесив голову.

– Сложнее всего всегда найти, обо что затушить окурок, – заговорил дядя Кюхейлан. – Обычно я ищу какую-нибудь трещину в стене и засовываю его туда. Если трещины нет, приходится бросать на пол. Однажды я очнулся в камере, где была кромешная тьма. Не удавалось даже дверь разглядеть – я нашел ее ощупью. Прислонился к стене, скрутил цигарку. Чиркнул спичкой, темнота вокруг мгновенно рассеялась – и что же я увидел? Из штукатурки на стенах торчали человеческие зубы, челюсти, отрезанные пальцы. Останки замученных жертв там использовали в качестве строительного материала. Я дотронулся до стены, все внимательно ощупал. И совсем забыл о том, что спичка продолжает гореть. Когда огонь обжег мои пальцы, я бросил ее на пол. А пальцы потом два дня болели.

Я понял, что дядя Кюхейлан не играет, а в самом деле верит, что между пальцами у него зажата папироса, – это было заметно по всем его движениям, по тому, например, как он, скручивая цигарку, стряхивает с одежды просыпавшиеся крошки табака, как дует на пальцы, когда догорает спичка. Я и сам любил играть с реальностью, но, представляя, как мы с Демиртаем гуляем по Стамбулу, я все равно помнил, что нахожусь в камере. Мой разум никогда не отпускал веревочки своей марионетки – воображения. К тому же мне никогда не доводилось играть в такие игры одному. Но дядя Кюхейлан ничего не воображал, для него все было реально. Он мог бы точно так же вести себя и в полном одиночестве, творить в тюремной тьме совсем иную жизнь. И о том, что эта камера и есть Стамбул, он говорил всерьез. Ему не было нужды выходить на волю, чтобы увидеть мир, – он переносил мир сюда. Эта камера была для него Стамбулом, и он не сомневался, что в воздухе вокруг висит табачный дым.

А дым все сгущался. Я помахал в воздухе рукой, чтобы разогнать его. Мне хотелось верить в реальность того, что я делаю, – так бывает, когда видишь приятный сон и не хочешь просыпаться. Ну совсем как в детстве. Когда я стал оглядываться, ища, обо что бы затушить окурок, Демиртай протянул в мою сторону руку:

– У нас же есть пепельница.

Некоторое время он держал воображаемую пепельницу на весу, а потом поставил на пол, нам под ноги. Я затушил свою самокрутку, потом Демиртай – свою.

– Демиртай, – удивленно произнес дядя Кюхейлан, – ты сейчас, достав пепельницу, кое-чему меня научил. Я столько дней мучился, отыскивая щели в стенах! Ты меня выручил.

Сказав это, дядя Кюхейлан замолчал и принялся с задумчивым видом поглаживать бороду. Потом повернулся ко мне:

– Доктор, а как в городе понять, что собака – это собака? Здесь ровняют с землей холмы и на их месте возводят огромные дома. Здесь луну и звезды заменяют уличные фонари. То есть человек переделывает природу до неузнаваемости, и как тут понять, насколько собака остается собакой?

– В городе все зависит от человека. Если ты знаешь, что такое человек, то и все остальное становится тебе понятно, – ответил я, хотя не был уверен в правоте своих слов. Я и сам задавался похожими вопросами и размышлял о том, какой ответ был бы самым правильным.

– Но насколько можно познать человека, Доктор? Смог ли ты до конца познать своих пациентов, чью плоть рассекал, чье сердце и печень видел собственными глазами? В детстве, когда отец с помощью теней на стене рассказывал нам о Стамбуле, он говорил, что люди здесь не более чем такие же тени. Человек оставил свой былой облик в прошлом и обрел в городе новый. Отец не видел в этом худа, ему это казалось удивительно интересным. Тени обладают особым очарованием, не поддаться ему невозможно. Порой отец рассказывал нам – в нашем-то бедном доме! – об экзотических фруктах; ему хотелось, чтобы мы их себе представили. Однажды, описывая апельсин, он показал нам тряпицу похожего цвета, а потом сделал вид, будто очищает кожуру, и рассказал, что такое дольки. Мы все подражали его движениям и угощались апельсинами. Городские люди воображают себе жизнь, а мы с удобством в воображаемой жизни устраивались. Когда у нас не было табака, мы все равно могли курить вдоволь. В чем тут причина – в бедности ли? Или в том, что мы ощущали иную грань бытия? Отец об этом ничего не говорил.

Вот и у больных я, врач, наблюдал подобный интерес к жизни, свойственный беднякам. У тех, кто ждал своей очереди в безнадежном, пропахшем лекарствами больничном коридоре. Многие из них потом умирали. Перед смертью их глаза, неспособные уже в полной мере видеть мир, выражали не упрек, а любопытство. Такую же жажду жизни я угадывал сейчас и в глазах дяди Кюхейлана.

– Человек – единственное существо, не довольствующееся тем, что собой представляет, Доктор. Птицы – просто птицы, выводят птенцов и летают. Деревья – просто деревья, зеленеют и дают плоды. Человек – совсем другое дело, он научился мечтать. Ему недостаточно того, что есть. Серьги из меди, дворцы из камня – все это результат интереса к невидимому. Город – страна мечты, говорил мой отец, город дарит безграничные возможности, и человек там не часть природы, а меняющий ее мастер. Он строит, создает, творит. И тем самым меняет самого себя – делая инструменты, придает и себе новую форму. Человек в своем естественном виде – простой кусок мрамора, а в городе он превратил себя в прекрасную статую. Поэтому былой свой облик он вспоминает с насмешкой. Насмешка эта в городе становится его священной верой, и всех, кто не таков, как он, городской человек презирает. Он неустанно работает, стремясь превратить почву в бетон, воду – в кровь, Луну – в свой второй дом. Он все меняет, и время начинает бежать быстрее, и чем быстрее оно бежит, тем необузданнее становятся человеческие желания. Вчерашнего дня для человека не существует, а день сегодняшний ему неясен. Что такое собака, любовь, смерть, он тоже представляет неотчетливо. На все он смотрит с интересом и сомнением. Мой отец привык к этому и, когда бывал в городе, походил на окружающих, а возвращаясь в деревню, всякий раз выглядел чужаком. В первые дни по возвращении он даже избегал нас обнимать – ждал, когда станет собой прежним.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации