Текст книги "Piccola Сицилия"
Автор книги: Даниэль Шпек
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 18
Отныне они всегда спали в одежде, чтобы успеть убежать по крышам, если явятся немцы. Медина, в которой они нашли убежище, превратилась в ловушку. Ночами, когда они собирались в салоне вокруг радио, даже пламенные речи де Голля по Би-би-си перекрывались плохими новостями: американские танки завязли в грязи, британцы не смогли взять Триполи, а немцы и итальянцы укрепляли позиции. Все приморские города – Хаммамет, Сус, Сфакс – они удерживали прочно. Миф Роммеля был сильнее британской армии. Люди верили, что державы «оси» возьмут верх.
* * *
Мими считала деньги. Надолго ли их еще хватит? Сколько еще продержат папа́ в тюрьме? Что будет с евреями, если немцы победят? Что творится в немецких лагерях, откуда никто так и не вернулся? Смерть гуляла по переулкам и стучалась в двери. Сомнение прокрадывалось в сердца, в дом вползал зимний холод. Надежда исчезала, словно больная кошка, скрывшаяся в темном углу, чтобы умереть. Уже никто не знал, понимать ли приветствие на улице – саляму алейкум, барракаллаху фик – как искреннее или за ним кроется яд, который расползался все шире. Ненависть еще не возобладала на улицах, Ясмина пока не слышала злых слов у себя за спиной. Но молчание людей было не лучше – она не знала, что они думают на самом деле. И выдадут они или защитят, если в их дома нагрянут немцы.
На открытый протест не отваживался никто, даже сами евреи. Это означало бы смертный приговор. Пока старшие мужчины находятся в заложниках, молодые рискуют прежде всего их жизнями. А не своими. А нет никого священней родителей.
* * *
Невероятно утешительными были маленькие жесты соседей – не евреев, а мусульман и христиан: приветливое слово, улыбка, дополнительный совочек миндаля от торговца на рынке. Тайный знак – вы не одиноки. Если кто-то был добр к тебе в мирное время, теперь это ничего не значило. Важна была лишь солидарность против чужих во времена войны. Если Бог и впрямь последний судия, он не станет смотреть на то, что ты сделал, когда это тебе ничего не стоило, а только на твои дела в тяжкую пору.
* * *
Конечно, о политике каждый имел свое мнение. Но позицию – лишь немногие. Иметь мнение было просто – достаточно на рынке обругать политику как погоду, подобно зеленщику, который называл французов то «собаками», то «моими дорогими друзьями», в зависимости от того, кто подходил к его прилавку. А вот позиция требовала внутренней свободы, а эту роскошь бедняки не могли себе позволить. Немцы выцепили тех, кто за пару франков готов был показать в лабиринте Медины дорогу к домам евреев и выдать своих соседей. Чаще всего это были воры и прочий сброд, от которого не приходилось ждать ничего хорошего. Но иногда и вполне благополучные соседи, прежде такие приветливые, могли переметнуться к новым союзникам. От этих не стоило ожидать, что они бросят тонущему спасительную веревку. Против евреев такие ничего не имели, им просто надоело жить под управлением французов, и они поверили немецкой пропаганде, обещавшей освободить их от ненавистных колониальных господ.
Когда заканчиваются последние запасы надежды, душу подпитывают лишь воспоминания. Иногда Ясмина и Виктор выбирались ночью на крышу и сидели, закутавшись в одеяла, рассказывали истории из своего детства в Piccola Сицилии.
О том, как Ясмина уже тогда полюбила ходить на арабские свадьбы к соседям, потому что там можно было танцевать до упаду. Не так, как на свадьбах европейцев, к которым причисляли себя мама и папа́, где дамы держались чопорно, состязаясь в искусстве светской беседы, и по очереди падали в обморок от жары. Ясмина не могла поддержать беседу ни о новейшем романе, ни о фильме из Франции. А вот с арабками в их свободных платьях можно было говорить на языке обычной жизни – о детях, ценах на молоко, а то и о колдовстве, приворотах для неверных мужей. С ними Ясмина чувствовала себя легко, там ей никто не устраивал экзамена. Она всегда ждала момента, когда женщины, которые только что лениво сидели за едой, удивительным образом преображались, стоило выйти на сцену певцу, барабанщику и музыканту на уде, арабской лютне. Когда мужчины с напомаженными волосами и цветком жасмина за ухом принимались за свои переливчатые песни, все вскакивали – девочки, матери и бабушки – и пускались в пляс так, будто лишь для того и родились – танцевать до глубокой летней ночи.
Ясмина любила арабскую музыку, которую, в отличие от европейских шансонов, невозможно было слушать спокойно, не вращая бедрами. Она переняла от арабок, что в танце важнее всего не шаг, а ритм, который возникает внутри сам по себе и лишь передается ногам. Она научилась воспринимать такт барабана сперва бедрами, потом плечами и, наконец, ладонями, которые, порхая, отпускали его на волю. Она научилась раскидывать руки и извиваться змеей, вбирая мир, показывая себя и наслаждаясь взглядами.
Ясмина так любила танцы, что пробиралась и на свадьбы, куда ее не приглашали, а Виктор всегда прикрывал ее от родителей. А потом была свадьба, на которой Виктор впервые пел, а Ясмина была танцовщицей. Оба помнили, как то и дело встречались тогда взглядами, как его глаза охватывали разом все ее тело и как поначалу ее захлестывал стыд, а потом музыка освободила ее, и она уже двигалась с наслаждением, показывая ему себя. И по его глазам, ловившим каждое ее движение, она видела, что нравится ему не меньше, чем себе самой.
– А помнишь, Виктор?..
– Да.
– И как мама вдруг ворвалась и поволокла меня за ухо?
Виктор улыбнулся:
– Тебе было лет десять, не больше.
– Я так тоскую по этому. Когда кончится война, мы пойдем с тобой на арабскую свадьбу, проникнем тайком, как раньше.
– Да, farfalla. Уже поздно, тебе пора спать. – Виктор встал.
Лежа в постели, Ясмина слышала шаги брата на галерее, потом они пересекли двор и стихли – Виктор ушел. Она тихонько встала и втянула носом след его запаха, оставшийся во дворе. Утешение, которое она находила себе в воспоминаниях, он искал у женщин.
* * *
Когда воспоминания иссякали, Ясмине оставались только сны. Странно, но в эти зимние ночи ее не терзали кошмары. Кошмаром были дни. Только ночью, закрыв глаза, Ясмина чувствовала себя в безопасности. Засыпала она с трудом, но пробуждение было лучшим моментом дня, секунды между сном и явью, перед тем, как снова стать Ясминой, когда тишину сознания не нарушала ни единая мысль. Дух был чистым озером, невинным, как в детстве, сладким ничто, бесконечной свободой – пока не являлись воспоминания о вчерашнем дне и ожидания дня сегодняшнего, и с первой же мыслью в душе снова водворялся страх. Короткая борьба, чтобы побыть еще немного в прекрасной тишине, но в этой борьбе со страхом она всегда проигрывала. Через несколько секунд ее уже окружала тяжесть яви, с мыслями наваливался ужас, она снова была в плену реальности.
* * *
Ясмина питалась своими снами, как другие питаются хлебом и мясом. Она испытывала голод по просторам своей души. Вывернутый наизнанку мир: внутреннее снаружи, а внешнее внутри. Страхи дня исчезали, и снова можно было прикоснуться к сладости детства. Ей снился куст жасмина в монастыре, бугенвиллеи и олеандры, она бежала по широким полям к отцу, и он раскрывал руки, чтобы подхватить ее. Во сне он был сильный и здоровый, сердце его билось свободно – здесь была другая страна, без дождя и без солдат, здесь можно было бежать до самого моря, и никто бы ее не остановил.
Ясмина норовила лечь спать пораньше, чтобы забыться в этом мире. Она тосковала по нему, как другие тоскуют по вкусу шоколада. Она уже зависела от него. Во сне ее душа подпитывалась красотой этого идеального внутреннего мира, чтобы справляться с мерзостью внешнего. По утрам она растягивала сладкие секунды между сном и явью все дольше и дольше – постель была коконом, уличные голоса за закрытыми ставнями звучали глухо и далеко. Она не открывала глаз, и хотя знала, что уже не спит, ей удавалось задержать картинки из сна, втащить их в явь и с этим запасом пуститься в день.
* * *
Мими находила утешение в молитвах. Каждый день, отнеся Альберту еду, она шла в синагогу и читала там молитву Шма Исраэль. Но какой Бог, вопрошала про себя Ясмина, мог все это допустить? Эту несправедливость, вопиющую к небесам? Что такого они сделали, чтобы впасть у Бога в такую немилость? Она представляла, как Альберт сидит в камере, как мужчины шепчут и там свои молитвы, как тюремщики выключают свет, как он в темноте лежит без сна, не имея возможности читать свои книги, а кто-то рядом с ним стонет во сне. И никто не приходит, чтобы освободить их.
* * *
Латиф и Хадийя жили историями, что курсировали по Медине. Когда животы пусты, сердце накормят истории. Этим мы и отличаемся от зверей, говорил Латиф, – у них тоже есть язык, но нет историй. А другим мы отличаемся от нацистов: в их истории нет юмора.
Однажды вечером Латиф рассказал, что произошло во дворце бея. Полковник Рауф и его офицеры явились к нему, чтобы получить список – фамилии всех евреев за время его правления. Бей кивнул и встал со словами:
– Я должен спросить у моего отца.
Он вышел в соседнюю комнату, где находился его друг, фотограф, старый Виктор Себаг. Нацисты не знали, что он еврей. Бей закрыл дверь, побеседовал со старым другом о погоде, вернулся к немцам и миролюбиво сказал:
– Мой отец этого не хочет.
Рауф впал в ярость, но ему пришлось уйти ни с чем.
Немцы выслали бея из города, и он ответил на это тем, что произвел в лейб-врачи Роже Натафа и Бена Муссу. Оба были евреями. Эти маленькие жесты не могли никому спасти жизнь, но то были полные достоинства послания отстраненного от власти короля своему народу.
* * *
Ясмина крепко держалась за оптимизм Виктора, поскольку свой весь израсходовала. Однако чем чаще она искала его близости, тем больше Виктор избегал ее. Иногда он даже не ночевал в доме. Ясмина умирала от тревоги за него и не спала до рассвета, когда истекал комендантский час и он возвращался. Никто не мог удержать его, даже мама. Виктор говорил, что ищет работу – в итальянских театрах и музыкальных кафе. Но Ясмина прекрасно знала, что ночи он проводит в объятиях женщин. Они не перестали его любить и, наверное, даже готовы были спрятать его, если бы не мужья, которые уж точно бы выдали Виктора. Возможно, думала Ясмина, именно любовь всех этих женщин и была его противоядием от страха. Но была ли то любовь? Объятия любовниц дарили Виктору ощущение безопасности, но Ясмина считала это его ахиллесовой пятой. Ни одна из этих женщин не отдаст за него жизнь. Самая опасная ложь – та, которую рассказываешь себе сам.
* * *
Ясмина не видела предателя в глаза. Видела только предательницу предателя. Муэдзин как раз призывал к вечерней молитве, незадолго до наступления комендантского часа. Женщины собрались в кухне, чтобы приготовить ужин, когда в дверь постучали. То была свояченица Латифа, закутанная в просторную чадру.
– Быстро, вы должны бежать! – прошептала она. – Вас выдали.
– Кто?
– Не спрашивай. Торопись, немцы сейчас будут здесь!
– Где Виктор? – спросила Мими.
Он еще не вернулся. Времени собирать вещи не оставалось. Мими и Ясмина быстро набросили на себя покрывала, которые им принесла Хадийя, и выбежали из дома со свояченицей Латифа. Только на улице Ясмина заметила, что даже не обулась. Камни мостовой были холодные и влажные. Мими взяла ее за руку, и в этой железной хватке Ясмина почувствовала страх матери. Не за себя, за дочь. Немцы охотились и на молодых женщин. Слухи об этом курсировали по городу – конечно, только шепотом. Семьи пострадавших девушек ничего не рассказывали, стыд за поруганную девственность, страх не найти мужа были сильнее страданий. Ни один насильник ни разу не был схвачен.
Ясмина с матерью не знали даже имени свояченицы Латифа. Они вверили себя неведомо кому.
– Скорее, сюда!
Женщина поманила их за собой, открыв старую деревянную дверь, окрашенную зеленым и красным. Хаммам этого квартала. Влажное тепло и запах мыла дохнули навстречу. Стены бирюзового цвета и приглушенные женские голоса. В этом хаммаме не было отдельных бассейнов для мусульман и евреев, лишь маленькая купальня, в которой мусульмане совершали омовения, прежде чем войти в расположенную напротив мечеть. Как раз был час женщин. Они разделись, нагота была защитой, и скользнули внутрь. Теплый пар укутал их точно покрывалом. Сели на горячую мраморную скамью, старуха с кривыми зубами принесла полотенца и ведра, никто не спросил их имен. Голые мы все одинаковы, подумала Ясмина.
– Где Виктор? – прошептала Мими.
– Не знаю.
Ясмина надеялась, что он не придет сегодня домой и не попадется немцам в лапы.
– Я боюсь за него, мама.
Свояченица Латифа подсела к ним:
– Мне очень жаль. Есть на свете ужасные люди.
Больше она ничего не сказала.
– Благослови тебя Бог, – ответила Мими.
* * *
К молитве женщины покинули хаммам, Ясмина с матерью остались одни. Помещение постепенно остывало, старуха-хозяйка раскатала два соломенных тюфяка. Она почти не говорила и ничего не спрашивала. Чем меньше она знала, тем лучше для нее самой. Свояченица Латифа обещала забрать их завтра утром. Они услышали, как хозяйка заперла тяжелую дверь. Ясмина долго не могла заснуть. Думала о Викторе. Со сводчатого потолка падали капли, с улицы не проникало ни звука, плотная темнота окружала их. Кокон из уходящего тепла. К утру они дрожали в своих скудных одеяниях.
* * *
Дом Латифа был опустошен. Немцы перевернули все вверх дном и, рассвирепев, оттого что нашли лишь брошенную одежду евреев, разгромили все, что могли. Осколки фарфоровой посуды и семейные фотографии усеивали пол. Повсюду обломки. На престарелую мать Латифа, собиравшую снимки родных, было больно смотреть.
– Альберт вам все возместит, как только выйдет на свободу, – пообещала Мими.
– Иншалла, – сказал Латиф, не глядя на них.
Он знал, что Альберт ничего возместить не сможет, потому что солдаты разграбили и кладовую. В поисках продуктов, с которыми становилось все туже, они нашли и припрятанные драгоценности Мими. Латиф попытался возразить, но один из солдат сбил его с ног прикладом. Когда он признался в этом Мими, она промолчала. Латиф был безутешен и просил у нее прощения, что не сдержал своего обещания. Ясмина стояла рядом и боялась, что мать рухнет без чувств. Драгоценности значили для той слишком много. Это было ее приданое, страховка на самый черный день. Но слова матери ошеломили Ясмину:
– Я их никогда и не носила.
И больше не заговаривала на эту тему, взявшись помогать Хадийе и бабушке наводить порядок.
– Разрешат ли они теперь работать тебе в «Мажестике»? – спросила Ясмина Латифа.
– Кто же меня заменит? Не беспокойся за меня. Но они заявятся снова. Они как волки, которые попробовали крови.
В дверь постучали. Трижды, семейный условный знак. Виктор. Спутанные волосы падали ему на лицо.
– Ах ты ж сучье паскудство, – прошипел он, увидев опустошение.
Мими шагнула к нему, вытерла руки о подол и влепила звучную пощечину. Все вздрогнули.
– Ты больше никогда не оставишь нас одних!
Виктор потрясенно смотрел на нее. Она не била его ни разу с тех пор, как ему исполнилось пять лет. Мими влепила еще одну пощечину. И еще одну, и еще.
– Слышишь? Ты мужчина в доме! Ты должен смотреть за своей семьей!
– Мама, прекрати!
Она ухватила его за ухо, как нашкодившего мальчишку, и потянула к Ясмине:
– Ты в ответе за свою сестру! Ты знаешь, что с ней могло вчера случиться? Поклянись, что больше никогда не оставишь нас одних!
– Мама, пусти!
– Поклянись ей!
Ясмина застыла в испуге. Все остальные тоже не двигались.
– Давай же! Смотри на нее и скажи это ей!
Виктор едва осмеливался взглянуть на нее. Впервые Ясмина видела в его глазах что-то вроде стыда.
– Я клянусь, – выдавил он.
– Жизнью своего отца!
– Клянусь жизнью моего отца. Я больше никогда не оставлю тебя одну.
Сердце Ясмины колотилось. Она не решалась сказать ни слова, так боялась за него. Мими была в такой ярости, что могла убить Виктора.
– А теперь помоги нам прибраться! – Мать отпустила сына.
Они тихо собирали черепки и обломки. Всем было ясно, что оставаться здесь им больше нельзя. Ради своей безопасности и безопасности хозяев.
Глава 19
МАРСАЛА
Я испытываю странный стыд, сама не понимаю почему. В то время их всегда называли «немцы». Не «нацисты». Как будто это нераздельные понятия. Я не имею к происходившему никакого отношения. Но я связана с ним. Иначе здесь сейчас бы не сидела. За другими столиками люди расслабленно радуются жизни. А мы с Жоэль – будто выпавшие из другого мира.
Вдруг вспоминается один летний вечер с друзьями в Берлине. Мы пили и смеялись, а за соседним столиком сидела молодая пара, буквально оцепеневшая, он держал ее за руку, она опустила голову – кто знает почему. Мы смущенно отворачивались от них, словно скорбь – заразная болезнь, что-то непристойное, что-то такое, с чем мы не хотели иметь ничего общего.
Сейчас я была как та девушка. Погруженная в смущенное молчание, тогда как Жоэль, которую происшедшее в войну задело непосредственно, рассказывает, посмеиваясь. Но смех этот не беззаботный, а саркастичный, вызывающий, дерзкий.
– Ничего никогда не изменится, дорогая, – говорит Жоэль. – Человек не извлекает из истории уроков, все повторяется по кругу, все возвращается. Но тебе не надо щадить мои чувства. Мы родня, не правда ли, – по крайней мере, подруги, разве нет? Мне не нужна жалость, просто составь мне компанию, не бросай меня одну. Не беспокойся, мы не обвиняем вас. Но мы скорбим. О родных и друзьях, которых мы потеряли. Если у народа есть тело, распределенное по всей земле, но единое, то это наше тело, и оно истерзано. Иногда мы слышим то, что для других звучит безобидно, а то и забавно, а в нас отзываются раны. Вы же не понимаете этого. Да и где вам понять.
* * *
Это привилегия – когда тебе не надо думать над проблемой, потому что она не твоя. Сегодня мы говорим не о расе, а о религии или культуре, но речь все о том же – о признаках, что выделяют нас из других. Нам необходимы другие, чтобы выстроить «мы», которое дает нам чувство защищенности. Мы клеймим чужих, совершенно не зная их, но защищаем сородича, который ведет себя безобразно. Его поведение для нас не связано ни с цветом его кожи, ни с его религией или культурой – ведь тогда и мы в том повинны. Таков уж он, отщепенец, паршивая овца. Но других мы объединяем в группы. Таковы уж они, всегда такими были, это их культура. Теперь-то не кивают на другой цвет кожи или другого бога. Но кто такие «мы»? Что вытекает из столь простой идеи – рассматривать каждую личность исключительно как личность, судить о человеке только по его поступкам? Мы сами творим чужих. Лишаем их человечности. Ибо если мы посмотрим чужаку в глаза, он окажется всего лишь человеком.
* * *
Мы с Жоэль покидаем ресторан последними, идем по опустевшим улицам, сегодня ветренее, чем вчера, фонари раскачиваются, мы одни, слегка пьяные, ощущающие странную легкость, несмотря на тяжелый рассказ Жоэль.
– К вам вернулись ваши семейные драгоценности?
– Нет.
– Ты думаешь, драгоценности были в самолете?
– Да.
Кажется, это ее не особо заботит.
– Ты хотела бы получить их назад, если бы они нашлись?
– Ни в коем случае.
– Почему?
– Они принадлежат Мими.
В ее голосе проскальзывает жесткая нота, которой я не понимаю.
– Porta sfortuna, – добавляет она. – Приносят несчастье.
– Как ты относилась к своей бабушке?
– Не было никакого отношения, – следует короткий ответ.
Должно быть, что-то произошло тогда. Что-то, разделившее их. Я спрашиваю ее об этом, но она отмалчивается. Впервые я чувствую в ней так хорошо мне знакомое – непримиримое – молчание, какое бывает только в разрушенных семьях.
Мы идем вдоль порта, высматриваем такси, проходим мимо завалившихся сараев, но такси нет, лишь иногда проезжает мимо явно заплутавшая машина. Начинается дождь. Порыв ветра вздымает бумажный мусор. Жоэль вскидывает руку. Рядом тормозит автомобиль, и мы садимся. Она не боится, и я не боюсь рядом с ней. В машине громко играет радио, но Жоэль не просит водителя приглушить, она подпевает.
– Ты же не знаешь, что я певица. Нет, концертов я больше не даю. Забочусь о моих девочках, ученицах. И теперь получаю больше удовольствия, когда что-то отдаю. А ты когда-нибудь пела? Нет? А надо было. Голос говорит о человеке все. Все, что есть в тебе тесного или просторного, как ты видишь мир, что ты скрываешь и кто ты есть на самом деле. Поэтому Виктору приходилось петь. И дело было вовсе не в женщинах. Нет, когда он пел, он становился самим собой, он чувствовал себя живым! Это нечто другое, чем просто существовать. Все существуют, но лишь немногие живут.
* * *
Посреди ночи я просыпаюсь и не могу сообразить, где я. Дождь барабанит в окно, но в комнате душно. Внезапно снова вернулся страх, как будто это произошло только что – одинокие летние ночи в Берлине. Муки в ожидании звонка Джанни, который не звонит и не отвечает на мои сообщения. Тревожные метания по квартире, поиски снотворного, поминутные взгляды на экран телефона и выматывающая духота. Попытки отогнать мысли о том, где он сейчас и с кем. Попытки убедить себя, что голос, твердящий, что Джанни сейчас спит с другой женщиной, лжет, что ему не надо верить. Потом мысль, что даже если это правда, я не имею ни права, ни власти ему это запретить. Ты должна его отпустить. Если он тебя любит, то сам вернется. И уверенность, что это бессмысленно. Потому что, разумеется, он любил меня, но любил и другую – для него в этом не было противоречия. Итак, только от меня зависит, выдержу я или нет. Попытки усмирить мысли, что я слишком слаба, что не справлюсь. Только святые на такое способны, святые и шлюхи. Балкон, на котором я хватаю воздух, капли пота на коже, пылающее тело. Мое тело было и его телом, мы были единым целым, пусть это и звучит наивно, но то была моя правда. Как он мог ту интимную нежность, что связывала нас, делить с другой? Те же слова, жесты, то же наслаждение. То, что казалось неповторимым, вдруг оказалось заменимым. Разве могла я так и продолжать молчать, лишь бы только не потерять его окончательно?
* * *
Теперь я его больше не чувствую. Тело его исчезло. Запах испарился. Но мысли о нем еще тут – зудят, словно комар, не дающий заснуть. Я думаю о нашей последней осени в Берлине – когда все взлетело на воздух, мы расставались и снова сходились и, наконец, разбились о самих себя. Время бесконечных ссор, возрождающихся надежд и жестоких разочарований – и вот передо мной серый лунный ландшафт, весь в кратерах, поле после битвы, голая пашня, черные скелеты деревьев, колючая проволока и покинутые окопы. Я вспоминаю нашу квартиру и вижу все как бы покрытым серым пеплом: кровать, ночной столик с книгами – его на итальянском, моими на немецком, лампа с блошиного рынка в Палермо, кухонный стол и посуда, которую нам подарили на свадьбу его родители, миска для кошки. Просыпанный пепел на полу, босые ступни, мои ступни, пепел ведет к двери – когда боль становится слишком велика, я выскакиваю из квартиры.
Но сейчас я свободна от того страха расставания, что парализует сильнее, чем само расставание. Но свободна ли я, чтобы любить? Стена, которую я тогда возвела вокруг нас, теперь окружает мое сердце. Ты покидаешь мужчину, но боль забираешь с собой. Ты поймана в свои чувства, в невысказанные слова, в ночную карусель мыслей. Когда заканчиваются отношения?
Когда ты простила.
Это легко сказать. Шли ему свет и любовь. Глупость. У него был выбор, и он совершил подлость. Он знал, что ранит меня, и все-таки сделал это. Он был недостоин моего доверия. Он не заслужил моего прощения.
* * *
В половине третьего я пишу сообщение Жоэль. Она отвечает сразу же. Две бессонные души, которые встречаются в кухне отеля, свитер поверх пижамы, и варят кофе. Почти как раньше – когда я не могла заснуть и просила маму почитать мне. Еще одну сказку! И еще одну! Только эта история не может закончиться хорошо. Жоэль открывает окно в сторону моря и курит. С пальм капает, дождь утих. Свет горит только на кухне, стулья в зале для завтраков стоят в полутьме как немые слушатели. Пустой отель – это мой камень, под которым я прячусь. Рассказ Жоэль – это моя книга, в которой я забываюсь. Истории других – это двери, через которые я ухожу от круговорота мыслей, и зеркало для моего потерянного «я».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?