Текст книги "Темная игра смерти. Том 1"
Автор книги: Дэн Симмонс
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Я родился в тысяча девятьсот двадцать пятом году, в Польше,– начал Сол.– В городе Лодзи. Родители мои были довольно обеспеченными людьми. Отец – врач. Семья еврейская, но не ортодоксально еврейская. В молодости моя мать подумывала о том, чтобы перейти в католичество. Отец считал себя врачом – во-первых, поляком – во-вторых, гражданином Европы – в-третьих, и лишь в-четвертых – евреем.
Когда я был мальчиком, евреям неплохо жилось в Лодзи, лучше, чем во многих других местах. Из шестисот тысяч населения примерно треть составляли евреи. Многие горожане – бизнесмены, ремесленники были евреями. Несколько друзей и подруг моей матери являлись деятелями искусства, ее дядя много лет играл в городском симфоническом оркестре. К тому времени, когда мне минуло десять, многое в этом отношении изменилось. Вновь избранные в местное управление представители партий обещали убрать евреев из города. Страна, казалось, заразилась антисемитизмом, бушевавшим в соседней стране, Германии, и становилась все более враждебной к нам. Отец говорил, что во всем виноваты тяжелые времена, через которые мы только что прошли. Он неустанно повторял, что европейские евреи привыкли к волнам насилия, за которыми следовали поколения прогресса. «Мы все – человеческие существа,– говорил он,– несмотря на различия, разделяющие нас». Я уверен, что отец встретил смерть, все еще веря в это.
Сол замолчал, походил по комнате, потом остановился, положив руки на спинку софы.
– Видите ли, Натали, я не привык рассказывать об этом. Я не знаю, что тут необходимо для понимания ситуации, а что нет. Возможно, нам следует подождать до следующего раза.
– Нет,– твердо заявила Натали.– Сейчас. Не торопитесь. Вы сказали, что это поможет объяснить, почему был убит мой отец.
– Да.
– Тогда продолжайте. Расскажите все.
Сол кивнул, обошел софу и сел, положив руки на колени. Руки у него были большие, и он иногда жестикулировал ими во время рассказа.
– Когда немцы вошли в наш город, мне исполнилось четырнадцать. Это было в сентябре тридцать девятого. Поначалу все шло не так уж плохо. Было решено назначить Еврейский совет для консультаций по управлению этим новым форпостом рейха. Отец объяснил мне, что с любыми людьми всегда можно договориться в цивилизованной форме. Он не верил в дьяволов. Несмотря на возражение матери, отец предложил свои услуги в качестве члена Совета, но из этого ничего не вышло. Уже был назначен тридцать один человек из видных горожан-евреев. Спустя месяц, в начале ноября, немцы выслали всех членов Совета в концлагерь и сожгли синагогу.
В семье стали поговаривать о том, что надо бы перебираться на ферму нашего дяди Моше около Кракова. В Лодзи в это время уже было очень трудно с продуктами. Обычно мы проводили на ферме лето и думали, как будет здорово побывать там вместе со всей семьей. Через дядю Моше мы получили весточку от его дочери Ребекки, которая вышла замуж за американского еврея и собиралась выехать в Палестину, чтобы заняться там фермерством. Уже несколько лет она пыталась уговорить молодое поколение нашей семьи присоединиться к ней. Сам я с удовольствием отправился бы на ферму. Вместе с другими евреями меня исключили из школы в Лодзи, а дядя Моше когда-то преподавал в Варшавском университете, и я знал, что он с удовольствием займется моим воспитанием. По новым законам отец имел право лечить теперь только евреев, а большинство их жили в отдаленных и самых бедных кварталах города. В общем, причин оставаться было не много – гораздо больше было причин уехать.
Но мы остались. Решили, что поедем к дяде Моше в июне, как всегда, а потом подумаем, возвращаться в город или нет. Какими мы были наивными!
В марте 1940-го гестапо выгнало нас из собственных домов и организовало в городе еврейское гетто. К моему дню рождения, к пятому апреля, гетто было полностью изолировано, евреям строго запретили ездить куда бы то ни было.
Немцы снова создали совет – его называли юденрат, и на этот раз отца в него включили. Один из членов совета, Хаим Румковский, часто приходил в нашу квартиру, состоявшую из единственной комнаты, в который мы спали ввосьмером, и они с отцом сидели всю ночь, обсуждая разные вопросы управления гетто. Это невероятно, но порядок сохранялся, несмотря на скученность и голод. Я снова пошел в школу. Когда отец не заседал в Совете, он работал по шестнадцать часов в день в одной из больниц, которую они с Румковским создали буквально из ничего.
Так мы жили, точнее выживали, целый год. Я был для своего возраста очень мал ростом, но скоро научился искусству выживания в гетто, хотя для этого приходилось воровать, прятать продукты в укромные уголки и торговаться с немецкими солдатами, меняя вещи и сигареты на еду. Осенью сорок первого немцы стали свозить тысячи западных евреев в наше гетто, некоторых привозили даже из Люксембурга. Многие из них были немецкими евреями, они смотрели на нас свысока. Я помню, как подрался с мальчишкой старше меня, евреем из Франкфурта. К тому времени мне исполнилось шестнадцать, но я легко мог сойти за тринадцатилетнего. Я сшиб его с ног, а когда он попытался встать, ударил его доской и разбил ему лоб. Он прибыл к нам неделю назад, в одном из этих пломбированных вагонов, и был все еще очень слаб. Я уже не помню, из-за чего мы подрались.
В ту зиму моя сестра Стефа умерла от тифа, а с ней и тысячи других людей. Мы все очень радовались, когда наступила весна, несмотря на известие о возобновлении немецкого наступления на Восточном фронте. Отец считал скорое падение России хорошим признаком. Он думал, что война закончится к августу и многие евреи будут переселены в русские города. «Возможно, нам придется стать фермерами и кормить их новый рейх,– говорил он.– Но быть фермером не так плохо».
В мае большинство немецких и иностранных евреев были вывезены на юг, в Освенцим, в Аушвиц. У нас мало кто слышал об Освенциме, пока туда не покатили поезда из нашего гетто. До той весны наше гетто использовалось как большой загон для скота, теперь же четыре раза в день отсюда отправлялись поезда. В качестве члена юденрата отец был вынужден участвовать в сборе и отправке тысяч людей. Все делалось по порядку. Отцу это было ненавистно. Потом он целыми сутками не выходил из больницы, работал, будто искупал свою вину.
Наш черед настал в конце июня, примерно в то время, когда мы обычно отправлялись на ферму дяди Моше. Всем семерым было приказано явиться на станцию. Мама и мой младший брат Йозеф плакали. Но мы пошли, и мне кажется, что отец даже почувствовал облегчение.
Нас не послали в Аушвиц. Нас отправили на север, в Челмно – деревню километрах в семидесяти от Лодзи. У меня когда-то был приятель, маленький провинциал по имени Мордухай, семья которого была родом из Челмно. Позже я узнал, что именно в Челмно немцы проводили свои первые эксперименты с газовыми камерами. Как раз в ту зиму, когда Стефа умирала от тифа.
Мы много слышали о перевозке людей в пломбированных вагонах, но наша поездка была совсем не похожа на это и даже, можно сказать, приятна. До места мы добрались за несколько часов. Вагоны были набиты битком, но это были обычные пассажирские вагоны, а не товарные. День – двадцать четвертое июня – выдался великолепный. Когда мы прибыли на станцию, ощущение было такое, будто мы снова едем на ферму к дяде Моше. Станция Челмно оказалась крохотной, просто небольшой сельский разъезд, окруженный густым зеленым лесом. Немецкие солдаты повели нас к ожидавшим грузовикам, но они вели себя спокойно и даже, казалось, были шутливо настроены. Никто нас не толкал и не кричал на нас, как в Лодзи – там мы к этому уже привыкли. Нас отвезли в большую усадьбу за несколько километров, где был устроен лагерь. Каждого зарегистрировали – я отчетливо помню ряды столов, за которыми сидели чиновники. Они были расставлены на гравиевых дорожках, ярко светило солнце, пели птицы… А потом нас разделили на мужскую и женскую группы для помывки и дезинфекции. Мне хотелось побыстрее догнать остальных мужчин, поэтому я так и не увидел, как маму и четырех моих сестер увели. Они исчезли – уже навсегда – за забором, окружавшим лагерь для женщин.
Нам велели раздеться и встать в очередь. Я очень стеснялся, потому что только прошлой зимой начал взрослеть. Не помню, боялся я чего-нибудь или нет. День был жаркий, после бани нас пообещали накормить, а звуки леса и лагеря поблизости делали атмосферу дня праздничной, почти карнавальной. Впереди на поляне я увидел большой фургон с яркими нарисованными картинками животных и деревьев. Очередь уже двинулась в направлении поляны, когда появился эсэсовец, молодой лейтенант в очках с толстыми стеклами, с застенчивым лицом, и пошел вдоль очереди, отделяя больных, самых младших и стариков от тех, кто покрепче. Подойдя ко мне, лейтенант замешкался. Я был все еще невысок для своего возраста, но в ту зиму я ел довольно сносно, а весной стал быстро расти. Он улыбнулся, махнул рукой, и меня отправили в короткую шеренгу здоровых мужчин. Отца тоже послали туда. Йозефу, которому минуло всего восемь, было велено оставаться с детьми и стариками. Он заплакал, и отец отказался оставить его. Я тоже вернулся в ту шеренгу и встал рядом с отцом и Йозефом. Увидев, как молодой эсэсовец махнул охраннику, отец приказал мне вернуться к остальным, но я отказался.
И тогда, единственный раз в жизни, отец толкнул меня, крикнув: «Иди!» Я упрямо замотал головой, продолжая стоять на месте. Охранник, толстый сержант, пыхтя, приближался к нам. «Иди!» – повторил отец и ударил меня по щеке. Потрясенный, обиженный, я прошел, спотыкаясь, несколько шагов к той короткой шеренге, прежде чем подоспел охранник. Я злился на отца и не мог понять, почему нам нельзя войти в эту баню вместе. Он унизил меня перед другими мужчинами. Сквозь слезы я смотрел, как он удалялся с Йозефом на руках, на его согнутую обнаженную спину. Брат перестал плакать и все оглядывался назад. Отец тоже обернулся, взглянул на меня всего один раз, прежде чем исчезнуть из виду вместе с остальной шеренгой детей и стариков.
Примерно пятую часть мужчин, прибывших в тот день, не дезинфицировали. Нас повели строем прямо в барак и выдали нам грубую тюремную одежду.
Отец не появился ни после обеда, ни вечером. Я помню, как плакал от одиночества в ту ночь, прежде чем заснуть в вонючем бараке. Я был уверен, что в тот момент, когда отец прогнал меня из шеренги, он лишил меня возможности находиться в той части лагеря, где жили семьи.
Утром нас накормили холодным картофельным супом и сформировали бригады. Мою бригаду повели в лес. Там был вырыт ров, примерно семьдесят метров в длину, больше десяти в ширину и по крайней мере пять в глубину. Судя по свежевскопанной земле, поблизости были еще рвы, уже заполненные. Я должен был сразу все понять по запаху, догадаться, но я до последнего отказывался это делать, пока не прибыл первый из фургонов того дня. Это были те же самые фургоны, которые я видел вчера.
Видите ли, Челмно служил чем-то вроде испытательного полигона. Как выяснилось позже, Гиммлер приказал установить там газовые камеры, работающие на синильной кислоте, но в то лето они все еще пользовались углекислым газом, находившимся в тех ярко раскрашенных фургонах.
В наши обязанности входило отделять тела друг от друга, можно сказать – отрывать их друг от друга, потом сбрасывать в ров и засыпать землей и известью, пока не прибудет следующий груз. Душегубки оказались неэффективным орудием убийства. Зачастую почти половина жертв выживала, и их, полуотравленных выхлопными газами, пристреливали на краю рва солдаты из дивизии «Мертвая голова». Поджидая прибытия фургонов, они покуривали и обменивались шутками друг с другом. Но даже после душегубок и расстрела некоторые люди были живы, и их засыпали землей, когда они еще шевелились.
В тот вечер я вернулся в барак, покрытый кровью и экскрементами. Я подумал, не лучше ли мне умереть, но все же решил, что буду жить. Жить, несмотря ни на что, жить только для того, чтобы жить!
Я соврал им, сказав, что я сын зубного врача и сам учился зубоврачебному делу. Капо смеялись – по их мнению, я был слишком молод для этого, но на следующей неделе меня включили в бригаду выдергивателей зубов. Вместе с тремя другими евреями я обшаривал обнаженные тела в поисках колец, золота и прочих ценностей. Стальными крюками мы тыкали мертвецам в задний проход и во влагалище, потом я плоскогубцами вырывал у них золотые зубы и пломбы. Часто меня посылали работать в ров. Сержант-эсэсовец по фамилии Бауэр иногда, смеясь, швырял в меня куски земли, стараясь попасть в голову. У него у самого было два золотых зуба.
Через неделю-другую евреев из похоронной команды расстреливали, а их место занимали вновь прибывшие. Я провел во рву девять недель, каждое утро просыпаясь с уверенностью, что сегодня настанет мой черед. Ночью, когда мужчины постарше читали в бараке каддиш и с темных нар доносились крики «Эли, Эли!», я в отчаянии заключал сделку с Богом, в которого больше не верил. «Еще один день,– повторял я.– Всего один день». Но больше всего я верил в свою волю выжить. Возможно, я страдал солипсизмом отрочества, но мне казалось, что если я буду достаточно сильно верить в свое собственное существование и в то, что оно будет длиться, все так и будет.
В августе лагерь разросся, и меня по какой-то причине перевели в лесную бригаду. Мы валили лес, выкорчевывали пни и добывали камень для строительства дорог. Каждые несколько дней колонна рабочих, возвращавшихся после смены, всем составом отправлялась в фургоны или прямо в ров. Таким образом происходил «естественный отбор». В ноябре выпал первый снег. К тому времени я был в лесной бригаде дольше, чем кто бы то ни было, за исключением старого капо Карского.
– Что такое «капо»? – спросила Натали.
– Капо – это надсмотрщик с плеткой.
– Они помогали немцам?
– Написаны целые ученые трактаты про капо и про то, как они отождествляли себя со своими хозяевами-нацистами,– пояснил Сол.– Стэнли Элкинс и другие авторы исследовали этот эффект повиновения, характерный для концлагерей. Они сравнивают его с покорностью черных рабов в Америке. Недавно, в сентябре, я участвовал в обсуждении так называемого стокгольмского синдрома, когда заложники не только отождествляют себя со своими тюремщиками, но и активно помогают им.
– Вроде этой… Патти Херст?
– Да. И вот это… господство, держащееся на силе воли, уже много лет не дает мне покоя. Но мы поговорим о нем после. Пока же я могу сказать только одно, если это хоть как-то оправдывает меня,– за все время, проведенное в лагерях, я не сделался капо.
В ноябре сорок второго, когда работы по совершенствованию лагеря были закончены, меня перевели из временного барака назад, в основной лагерь, и включили в бригаду, работающую во рву. К тому времени печи уже построили, но немцы не рассчитали количество евреев, прибывающих по железной дороге, поэтому и фургоны-душегубки, и ров все еще работали. Мои услуги зубного врача для мертвых больше не требовались, и я засыпал могилы гашеной известью, дрожал от зимнего холода и ждал. Я знал, что в любой момент могу стать одним из тех, кого хоронил каждый день.
Девятнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок второго года, в ночь на четверг, произошло одно событие.– Сол замолчал. Через несколько секунд он встал и подошел к камину. Огонь почти погас.– Натали, у вас есть что-нибудь выпить покрепче кофе? Немного хересу, скажем?
– Конечно. Бренди подойдет?
– Отлично.
Она вскоре вернулась в гостиную с большим бокалом, наполненным почти до краев. Сол за это время помешал угли, добавил дров, и огонь снова ожил.
– Спасибо.– Он повертел бокал в пальцах, глубоко вдохнул аромат бренди и сделал глоток.– В четверг – я практически уверен, что это случилось девятнадцатого ноября сорок второго года,– поздно ночью пятеро немцев вошли в наш барак. Они и раньше приходили. Каждый раз они уводили четырех человек, и потом их никто уже никогда не видел. Заключенные из остальных семи бараков нашего лагеря рассказывали, что у них происходило то же самое. Мы не могли понять, зачем немцы это делают, когда они ежедневно открыто отправляли в ров тысячи людей, но мы тогда многого не понимали. Заключенные шепотом говорили о медицинских экспериментах.
В ту ночь с охранниками был молодой оберст, то есть полковник. И в ту ночь они выбрали меня.
Я решил сопротивляться, если они придут за мной. Понимаю, что это противоречит моему решению жить, несмотря ни на что, но мысль, что меня уведут во тьму, почему-то внушала мне панический ужас, отнимала всякую надежду. Я готов был драться. Когда эсэсовцы приказали мне встать с нар, я понял, что жить осталось всего несколько секунд, и решил попытаться убить хотя бы одного из этих скотов, прежде чем они убьют меня.
Но ничего не случилось. Оберст велел мне встать, и я подчинился. Вернее, мое тело действовало против моей воли. Это не было трусостью или покорностью – оберст проник в мое сознание. Я не знаю, как это еще выразить. Я это чувствовал точно так же, как готов был спиною ощутить выстрел, который так и не прозвучал. Я осознавал, что он движет моими мышцами, переставляет мои ноги по полу и выносит мое тело из барака. А эсэсовцы-охранники все это время хохотали.
То, что я тогда ощутил, описать невозможно. Это как бы изнасилование сознания, но до конца все равно нельзя передать то, что ты в этот момент чувствуешь. Ни тогда, ни сейчас у меня нет и не было веры в какие-либо сверхъестественные явления. То, что там случилось, было результатом вполне реальной психической либо психофизиологической способности контролировать сознание других человеческих индивидуумов.
Нас посадили в грузовик, что само по себе было невероятно. Кроме той короткой поездки со станции Челмно, евреям никогда не позволяли ездить на машинах. В ту зиму рабы в Польше были намного дешевле бензина.
Нас отвезли в лес – шестнадцать человек, включая молодую еврейку из женского барака. То, что я назвал «изнасилованием сознания», временно прекратилось, но от него осталось в голове нечто гораздо более грязное и постыдное, чем экскременты, которыми я пачкался каждый день, работая во рву. Наблюдая, как себя вели и о чем шептались другие пленники, я понял, что они не испытали ничего подобного. Честно говоря, в тот момент я усомнился в твердости своего разума.
Мы ехали почти час. В кузове грузовика с нами сидел один охранник с автоматом. Лагерные охранники почти никогда не носили автоматического оружия, опасаясь, что его могут захватить. Я еще не оправился от ужаса, испытанного в бараке, иначе попытался бы напасть на немца или, по крайней мере, спрыгнуть с машины. Но само невидимое присутствие полковника в кабине грузовика наполняло меня чувством неизбывного страха, который был глубже и сильнее всего мною пережитого за последние месяцы.
Было уже за полночь, когда мы приехали в усадьбу, гораздо большую, чем тот особняк, вокруг которого построен Челмно. Она находилась в глухом лесу. Американцы назвали бы это сооружение замком, но оно было и больше, и меньше, чем замок. Это бывшее поместье феодалов – такие поместья иногда еще встречаются в самых отдаленных лесных угодьях моей страны – представляло собой огромное скопление каменных стен, которые строились, перестраивались и расширялись бесчисленными поколениями семей отшельников, чья родословная восходила еще к дохристианским временам. Грузовики остановились, и нас загнали в подвал неподалеку от главного зала. Судя по количеству военных автомобилей среди останков английского парка и разгульному шуму, доносившемуся из дворца, было похоже, что немцы реквизировали усадьбу под дом отдыха для своих привилегированных частей. В самом деле, когда нас заперли в подвале без окон и без света, я услышал, как литовский еврей из другого грузовика прошептал, что он узнал полковые эмблемы на машинах. То были эмблемы отрядов специального назначения, которые истребили целые еврейские деревни в окрестностях его родного Двинска. Даже эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова», уничтожавшие людей в лагерях, относились к этим отрядам со страхом, граничившим с ужасом.
Через некоторое время охранники вернулись с факелами. В подвале находилось тридцать два человека. Разделив людей на две равные группы, эсэсовцы повели нас наверх, в разные комнаты. Группу, в которой был я, одели в грубые туники, выкрашенные в красный цвет, с белыми символами на груди. Мой символ – нечто вроде башни или фонарного столба в стиле барокко – ничего мне не говорил. У мужчины рядом на груди был силуэт слона с поднятой правой ногой.
Затем нас привели в главный зал, где мы застали картину времен Средневековья, написанную Иеронимом Босхом. Сотни эсэсовцев и убийц-спецотрядовцев отдыхали, играли в азартные игры и насиловали женщин, где придется. Им прислуживали польские девушки-крестьянки, некоторые из них были еще совсем юными. В кронштейнах на стенах висели факелы, освещая зал мерцающим светом, как в картине Страшного суда. Остатки еды валялись где попало, столетней давности гобелены были перепачканы и покрыты сажей, поднимавшейся из открытых каминов. Банкетный стол, некогда великолепное произведение искусства, был изуродован кинжалами – немцы вырезали на нем свои имена. На полу валялись и храпели те, кто напился до невменяемого состояния. Я видел, как двое солдат мочились на ковер, который хозяин замка, должно быть, привез когда-то из Крестового похода.
В центре огромного зала на полу был расчищен квадрат примерно одиннадцать на одиннадцать метров, выложенный черными и белыми плитами. По обеим сторонам этого квадрата, там, где начинались галереи, на каменных плитах друг против друга были установлены два тяжелых кресла. В одном из них восседал молодой оберст – бледный светловолосый ариец с худыми белыми руками. В другом кресле сидел старик, такой же древний, как и каменные стены вокруг. На нем тоже была форма эсэсовского генерала, но он больше походил на сморщенную восковую куклу, одетую в мешковатый наряд злыми детьми.
Из боковой двери вывели группу евреев, привезенных на другом грузовике. На них были светло-синие туники с черными символами, такими же, как у нас. Увидев на женщине светло-синее одеяние с короной на груди, я понял, что будет происходить. В том состоянии истощения и постоянного страха, в котором я пребывал, можно было поверить любому безумию.
Каждому из нас приказали занять свой квадрат. Я исполнял роль слоновой пешки белого короля и стоял в трех метрах от кресла оберста, чуть впереди и справа от него, лицом к лицу с перепуганным литовцем. Он был пешкой черного слона.
Крики и пение смолкли. Немецкие солдаты собрались вокруг нас, стремясь занять места поближе к краю квадрата. Некоторые из них забрались на лестницы и столпились на галереях, чтобы лучше видеть. С полминуты ничего не было слышно, кроме потрескивания факелов и тяжелого дыхания толпы. Мы стояли на указанных квадратах – тридцать два умирающих от голода еврея, с застывшими лицами, неподвижными глазами, ожидая, что же с нами будет.
Старик слегка наклонился вперед и подал знак оберсту. Тот улыбнулся и кивнул. Началась игра в живые шахматы…
Оберст сделал первый ход, и пешка слева от меня – худой еврей с серой щетиной на щеках – передвинулась на два квадрата вперед. Старик ответил тем, что вывел свою королевскую пешку. Глядя, как двигаются эти несчастные заключенные, не понимающие, что с ними происходит, я был уверен, что они не в состоянии контролировать собственные тела.
Я немного играл в шахматы со своим отцом и дядей и знал стандартные гамбиты. Оберст глянул вправо, и крупный поляк с эмблемой коня на тунике вышел на поле и встал передо мной. Старик двинул вперед коня со стороны королевы. Оберст вывел нашего слона, небольшого роста мужчину с перевязанной левой рукой, и поставил его в пятом ряду на вертикали коня. Старик передвинул ферзевую пешку на одну клетку вперед.
В тот момент я отдал бы все, чтобы иметь любую другую эмблему, кроме пешки. Фигура низкорослого крестьянина передо мной, изображавшего коня, не давала практически никакой защиты. Справа от меня другая пешка обернулась и тут же сморщилась от боли: оберст заставил ее смотреть вперед. Я поворачиваться не стал, у меня начали дрожать ноги.
Оберст передвинул нашу ферзевую пешку на два хода вперед и поставил ее рядом со старой пешкой на королевской вертикали. Ферзевой пешкой был мальчик-подросток, он украдкой косился по сторонам, не поворачивая головы. Только крестьянин-конь передо мной прикрывал мальчика от вражеской пешки.
Старик слегка двинул левой рукой, и его слон встал перед женщиной-голландкой, изображавшей королеву. Лицо «слона» было очень бледным. На пятом ходу оберст вывел вперед нашего второго коня. Я не мог видеть лица этого человека. Эсэсовцы, столпившиеся вокруг, начали орать и хлопать в ладоши после каждого хода, словно зрители на футбольном матче. До меня доносились обрывки разговоров. Противника оберста называли Стариком (Der Alte), а оберста болельщики подбадривали криками «Der Meister!» [11]11
Мастер! (нем.)
[Закрыть].
Старик подался вперед, словно паук, и его королевский конь встал перед ферзевой пешкой. В роли коня выступал молодой и сильный парень; вероятно, он пробыл в лагере всего несколько дней. На лице его застыла идиотская улыбка, будто ему нравилась эта жуткая игра. Как бы в ответ на улыбку парня оберст передвинул своего хрупкого слона на тот же квадрат. Теперь я узнал «слона» – это был плотник из нашего барака, который поранился два дня назад, когда резал доски для постройки сауны охранников. Низкорослый плотник поднял здоровую руку и хлопнул черного «коня» по плечу, как он хлопнул бы своего друга, пришедшего сменить его на посту.
Я не видел, откуда стреляли, наверное с галереи позади меня, но звук был таким громким, что я вздрогнул и начал поворачивать голову, и в это мгновение оберст, как клещами, стиснул мою шею. Улыбка юноши, изображавшего коня, исчезла вместе с половиной его черепа. Пешки, стоявшие сзади, съежились от ужаса, но боль заставила их сразу же выпрямиться. Тело «коня» отлетело почти на то же место, откуда он сделал ход, а на квадрат белой пешки уже натекла лужа крови. Два эсэсовца выскочили вперед и оттащили труп, запачкав несколько стоявших рядом черных фигур. По залу прокатились крики одобрения болельщиков.
Старик снова наклонился вперед, его слон шагнул по диагонали туда, где находился наш, и слегка дотронулся до перевязанной руки плотника. На этот раз перед выстрелом была небольшая заминка, затем пуля ударила нашего слона в левую лопатку. Коротышка споткнулся, сделав два шага вперед, с секунду постоял, подняв руку, словно хотел почесаться, и мешком рухнул на плиты. Вперед вышел сержант, приставил к голове плотника «люгер» и выстрелил один раз, потом оттащил все еще дергающийся труп с поля. Игра возобновилась.
Оберст передвинул нашу королеву на две клетки вперед, и теперь ее отделял от меня лишь один пустой квадрат. Я заметил, что ногти ее обгрызены почти до мяса, и это напоминало мне мою сестру Стефу. Я с изумлением обнаружил, что в первый раз заплакал, вспомнив о ней.
Под рев пьяной толпы Старик сделал свой следующий ход. Его королевская пешка быстро шагнула вперед и «съела» нашу ферзевую пешку. Этой пешкой был бородатый поляк, явно правоверный еврей. Винтовка щелкнула дважды, почти без паузы. Черная королевская пешка оказалась залита кровью, когда она заняла место нашей ферзевой пешки.
Теперь передо мной не было никого, только три пустые клетки, а дальше – черный конь. Свет факелов отбрасывал длинные тени, пьяные эсэсовцы, стоявшие по краям «доски», что-то вопили, давая советы игрокам. Я не смел повернуться, но увидел, как Старик заерзал в своем кресле: видно, осознал, что теряет контроль над центром поля. Затем он повернул голову, и его пешка, стоявшая перед конем со стороны короля, передвинулась на одну клетку. Оберст вывел нашего уцелевшего слона, блокируя вражескую пешку и угрожая слону Старика. Толпа зашлась в восторженном крике.
Игроки закончили гамбит и перешли к миттельшпилю. Обе стороны провели рокировку, обе ввели в игру ладьи. Оберст передвинул ферзя на поле передо мной. Я смотрел на лопатки «королевы», резко выпирающие под ее одеянием, на завитки волос, рассыпанных по спине. Кулаки мои невольно то сжимались, то разжимались. С самого начала игры я не пошевелился, от страшной головной боли в глазах плясали огненные точки, я мог потерять сознание, и мысль об этом внушала мне ужас. Что тогда случится? Позволит ли мне оберст упасть на пол или будет удерживать мое бесчувственное тело на клетках, как ему надо? Судорожно вздохнув, я попробовал сосредоточиться на гобелене, висевшем на дальней стене.
На четырнадцатом ходу Старик послал слона на ту клетку в центре доски, где стоял наш конь, которого изображал крестьянин. На этот раз выстрела не было. Рослый, тучный сержант-эсэсовец ступил на «доску» и вручил свой парадный кортик черному слону. В зале все смолкли, свет факелов плясал на отточенной стали. Приземистый крестьянин извивался, метался, мышцы его тела дергались. Я видел, что он тщетно пытается вырваться из-под власти оберста, но ничего из этого не выходит. Одним ударом лезвия он перерезал себе горло. Сержант-эсэсовец поднял свой кортик и жестом велел двоим солдатам убрать труп. Игра возобновилась.
Одна из наших ладей побила вырвавшегося вперед слона. В ход снова пошел кортик. Стоя за молодой «королевой», я крепко закрыл глаза. Открыл я их через несколько ходов, после того как оберст передвинул мою королеву на одну клетку вперед. Когда она покинула меня, мне захотелось заорать. Старик немедленно перевел свою королеву, молодую девушку-голландку, на пятую клетку ладейной вертикали. Ферзь противника теперь находился от меня всего через одну пустую клетку по диагонали. Между нами никого не было. Я почувствовал, как у меня внутри все похолодело от страха.
Оберст перешел в наступление. Первым делом он послал вперед пешку коня с левой стороны. Чтобы заблокировать ее, Старик выдвинул ладейную пешку – мужчину с красным лицом, которого я помнил по лесной бригаде. Оберст ответил на этот ход своей ладейной пешкой. Я с трудом разбирался, что происходит. Остальные пленники были в основном выше меня, я видел лишь спины, плечи, лысые головы потных, дрожащих от ужаса людей, а не шахматные фигуры. Я попытался представить себе шахматную доску и понял, что сзади остались только король да ладья. На одной горизонтали со мной стояла всего одна пешка перед королем. Впереди и слегка влево от меня сгрудились королева, пешка, ладья и слон. Еще дальше влево в одиночестве стоял наш уцелевший конь, слева от него блокировали друг друга две ладейные пешки. Черный ферзь по-прежнему угрожал мне справа.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?