Текст книги "Дело принципа"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Но я ему тоже не нравилась – за все разы (а я точно помню семь раз, как он у нас был) он ко мне подошел только однажды и спросил: «А как будет по-немецки “чересседельник”?» Я сказала: «Не знаю», – думая, что это какая-то смешная загадка. Что он скажет сейчас немецкое слово, которое будет по-нашему звучать смешно или даже неприлично. Я уже приготовилась смеяться и даже спросила: «А как? А как? Скажи, как?» Он сказал: «Тоже не знаю. А подпруга как?» – «А ты что, конюх? – спросила я. – Или кучер?» – «Сама дура», – прошептал он, отвернулся и пошел к другим детям, которые пытались играть в крокет.
Но в этот год, когда мне должно было исполниться шестнадцать, мы не вернулись из Штефанбурга в имение, как обычно, в конце марта или в самом начале апреля. Папа сказал, что в имении во всем доме перекладывают крышу и что сейчас для этого как раз прекрасное время. Он долго объяснял, что мы давно не перекладывали крышу именно потому, что сами жили в имении летом и не хотелось всей этой сутолоки, стука молотков и визга пил у себя на голове. Зимой, когда нас нет в имении, дождь и снег, и крышу перекладывать невозможно. А сейчас как раз стоит прекрасная погода. Судя по всем приметам, апрель, май и июнь будут сухими, и поэтому он приказал заняться крышей именно сейчас, а мы останемся здесь, самое маленькое, до середины июня, а может быть, и до конца. «И твое шестнадцатилетие, Далли, будем праздновать здесь!»
Я, конечно, была рада. Хотя бы потому, что не надо звать этих скучных мальчиков и девочек, молодых графинь и юных князей. Здесь можно будет просто заказать кабинет в хорошем ресторане и весело закусить небольшой компанией. Я собиралась попросить папу, чтобы он разыскал госпожу Антонеску, и пригласить ее, если она никуда не уехала из города. Да, я была рада, но что-то в подробных папиных объяснениях мне не понравилось. Он никогда не объяснял мне своих решений так многословно и отчасти даже извиняясь. Поэтому я сказала: «Да, да, папочка! Конечно!» – но вечером поймала в коридоре камердинера Генриха и спросила:
– У нас что, дом сгорел, что ли?
– С чего вы взяли, барышня? – пожал плечами Генрих. – Если бы, не дай бог, такое несчастье случилось, вы бы первые об этом узнали. Но, слава богу, все хорошо.
– В чем же дело? – спросила я.
– Крышу меняем, барышня, – развел он руками. – Как барин сказал, так оно и есть.
Глава 9
Я обычно не обращала внимания на тех господ, которые приходили к нам в гости, когда мы жили в Штефанбурге. Ведь они приходили не к нам, а к папе. Наше замечательное семейство в зимние месяцы очень редко устраивало приемы. Наверно, потому, что семейство было кургузое – только мы с папой.
Мне казалось, что штефанбургский свет не простил папе развода. Дело не в том, что люди папиного круга были на маминой стороне, считали, что папа был неправ, несправедлив и все такое. Нет, наверное. Просто развод сам по себе считался чем-то неприличным. А если уж развод, то дети, как правило, оставались с матерью. Оскорблённая мать принимала гостей в своем салоне, а бывший муж с тех пор носа не казал в свете. Так, по крайней мере, было в тех случаях, когда разведённая женщина по своей фамилии принадлежала к высшей аристократии. Графиня фон Мерзебург – моя мама – по всем правилам была именно такова. Но, увы, только по правилам. На самом деле у мамы странным образом не было ни семьи, ни дома, куда она могла бы вернуться после развода со своим мужем-негодяем. Конечно, негодяем! Ведь только негодяй мог развестись с умницей, красавицей, аристократкой, ведущей свой род от самой Хатебурги, первой жены Генриха Птицелова, и их сына Танкмара. Но с мамой все было как-то туманно и неясно. Честное слово, я не знала, кто были ее родители, то есть мои бабушка с дедушкой с маминой стороны, а также прадеды и прабабки. Где находилось их поместье – в нашей стране? В Германии? Или, может быть, во Франции? Ничего непонятно. Где, наконец, она жила здесь, в Штефанбурге?
Я слышала мельком странную фразу «она ведет скромную жизнь». Но ведь и мы вели скромную жизнь, по папиным словам. Мы не могли равняться с настоящими магнатами, с князьями и графами, у которых были дворцы в Штефанбурге, а усадьбы роскошные, как Версальский дворец. Что папа имел в виду, когда говорил про ее скромную жизнь? И вообще, как это графиня фон Мерзебург могла вдруг как сквозь землю провалиться, исчезнуть, растаять в тумане, смешаться с толпой?
Это казалось мне особенно обидным.
Честно говоря, я сильнее всего на свете боялась именно этого – смешаться с толпой. Боялась двойным страхом. То есть не только затеряться в большой плотной толпе, но еще сильнее боялась превратиться в обыкновенную девушку с корзинкой или саквояжиком. Вроде тех конторских барышень, которые по утрам идут на службу, цокая одинаковыми каблучками по плиткам Клостерштрассе и Кенигштрассе, выходя из трамваев, конно-железных повозок и из подземелий недавно открытого метрополитена, ручейками растекаясь по банкам и министерствам, исчезая в высоких дубовых дверях с латунными ручками и зеркальными стеклами. А еще раньше из метрополитена и трамваев выскакивали барышни попроще, хотя иногда одетые понаряднее первых – продавщицы, уборщицы, горничные в гостиницах. А совсем-совсем рано – этого я своими глазами не видела, это мне госпожа Антонеску рассказывала – наверное, в половине шестого утра, когда я еще спала, когда мне снилось наша аллея, наша лужайка, когда мне снилось, как я качаюсь на качелях и прыгаю вниз и Грета меня подхватывает двумя руками и кружит, так что у меня сердце занимается, – вот тогда на окраинах Штефанбурга на фабрики шли работницы, грубые, коротконогие, с большими, как лопата, руками, держа под мышкой завёрнутый в полотенце завтрак – кусок хлеба с колбасой и яичко. У них были широкие лица, курносые носы, маленькие глаза, обветренные губы и жилистые шеи.
Я, может быть, в своей жизни видела только одну такую девушку в Штефанбурге, когда мы однажды ехали в гости за город к новым папиным друзьям. Дружбы потом не получилось. Это был единственный наш выезд туда.
Кучер перепутал дорогу, и мы, вместо того чтобы выехать на загородное шоссе, попали на какую-то кошмарную окраину, потому что кучер свернул куда-то не туда и пытался оттуда выбраться, привставал на козлах, держал то левее, то правее, но дорога делалась все хуже, все уже, улицы распадались на переулки, переулки на подворотни. Я смотрела из окна, и мне казалось, что мы попали в паутину или в страшный лабиринт. Домики были низкие и длинные, с множеством дверей. Вывесок на них никаких не было, и дело кончилось тем, что наша карета попала в какую-то вонючую канаву задним колесом. Мы ехали втроем – папа, я и госпожа Антонеску. Кучер попросил нас выйти и стал уговаривать коней поднатужиться и подтянуть. Карета была запряжена парой, но два крепких коня никак не могли выправить, вытащить ее из канавы. Кучер что-то сказал папе, папа достал из кармана кошелек, дал кучеру какую-то бумажку и тот, озираясь, пошел по улицам. Очевидно, искать подмогу. Минут через пять он вернулся. Он вел за собой двух стариков, которые приговаривали «сейчас, сейчас». У одного из них была длинная жердь, и они как-то втроем смогли поддеть колесо и вытащить его из канавы. На спицу колеса намоталась какая-то отвратительная гнилая тряпка.
Всё это время, покуда кучер ходил за подмогой, папа курил, делая вид, что поправляет сбрую лошадям, но на самом деле просто поглаживая разные ремешки и пряжки, а госпожа Антонеску, как обычно, читала маленькую французскую книжечку, которую тут же достала из своей сумочки, – госпожа Антонеску очень здорово умела стоять не двигаясь. Она как-то очень ловко стояла. Изящная и вместе с тем уверенная. Она так могла простоять час, два или три, и совершенно не казалось при этом, что она устает. Когда я была совсем маленькая, я иногда пробовала ноги госпожи Антонеску сквозь юбку. Я ущипнула ее за икру, и госпожа Антонеску улыбнулась и спросила: «Стася, что такое?» Я ответила: «Я думала, что вы мраморная». Я сказала, как ребенок: «мламолная». Госпожа Антонеску засмеялась еще громче и потом долго учила меня искусству вот так «мраморно» стоять – неустанно, элегантно, непринужденно и твердокаменно.
Но ах, я не об этом.
Кучер ушел. Папа отвернулся. Госпожа Антонеску уткнулась в книжку, а я смотрела на девушку, которая смотрела на меня.
Она вышла из-за домика, из-за низкого безобразного домика с немытыми окошками и позеленевшей шиферной крышей, подошла к нам, осмотрела нашу косо стоящую – одно колесо в канаве – карету, папу в визитке и лаковых туфлях с папиросой, госпожу Антонеску в длинном платье и шляпке с цветами и меня. Я была в полудлинном платье для загородного визита. На мне были белые чулочки, вишневые туфельки на низких квадратных каблуках, белая кофточка с плоеным передом, жакет, да, расстёгнутый жакет в народном стиле с вышитыми гладью барашками и пастушками, ридикюль на ремешке, а на голове такая же «народная» шапочка – войлочная с вышивкой и перышком сбоку.
Девушка была ненамного меня старше, а может быть – моя ровесница. Мне было тогда тринадцать, и ей, наверное, тоже около того. Пятнадцать – самое большее. Она была одного со мной роста, но мне казалось, что в два раза тяжелее. И не потому что толстая, а потому, что широкая, костистая, сильная. Широкое лицо, короткий широкий нос, сухие потрескавшиеся губы, жилистая шея, широкие ладони, грязные ногти и толстые кривые ноги в серых нитяных чулках. А на ногах что-то вроде обрезанных мужских сапог. Я заметила, что они ей сильно велики. Она стояла в трех метрах от меня и рассматривала меня в упор, подробно, сверху донизу и снизу доверху, как будто обшаривая глазами каждую петельку и каждую пуговку на моей одежде, каждую ресничку и каждую родинку на моем лице. Меня слегка испугало, что она не выказывала никакого смущения от встречи со знатными и богатыми господами. Она чувствовала себя хозяйкой, как будто бы хозяйкой большого грязного и бедного дома, куда случайно забежала чужая маленькая породистая собачка.
Я покосилась на папу и мадам Антонеску и поняла, что да, верно – смущение выказывают скорее они. Мадам Антонеску не поднимала глаз от своей французской книжечки (кажется, это были стихи), а папа делал вид, что его главная забота – соскрести ногтем заусенец на лошадиной сбруе. Мне казалось, что они меня выставили навстречу этой неприветливой хозяйке здешних мест. Я посмотрела ей в глаза, попыталась улыбнуться. Она не улыбнулась мне в ответ и все смотрела на меня в упор.
Но меня не переглядишь. У нас в деревне я у всех выигрывала в гляделки.
Она смотрела на меня так, что у меня слегка помутилось в голове. Сильный взгляд был у девушки. Я завела руки за спину и вцепилась ногтями левой руки в ладонь правой. Еще чуть-чуть, и я бы раскровенила себе руку, но тут эта девушка вдруг хмыкнула и стала рассматривать мои ботинки.
– Вот такая история, – сказала я громко. – Запутались, видите ли, заплутали.
– Ага, – сказала она.
– Ехали в Дамбель, – сказала я.
– Куда? – спросила она.
– Дамбель, – сказала я. – Дачное место недалеко.
– А? – спросила она.
– А вы не будете любезны нам сказать, как отсюда выехать?
– Куда? – спросила она.
– На Зоосадовскую улицу. Zoostrasse, – повторила я по-немецки.
Девушка пожала плечами.
– Как вообще отсюда выехать? – спросила я.
– А? – спросила она.
– Ну, например, в… в центр города?
Она пожала плечами.
– Или на набережную? – спросила я.
Она опять пожала плечами, продолжая подробно меня рассматривать – как неживую, как манекен в витрине. На ее лице, впрочем, не было особого интереса, не было приветливости, но и зла не было тоже. Я попыталась отыскать презрение, зависть, жадность, ненависть бедняка к богачу, разыскать то, что в газетах называли «классовым антагонизмом». Ничего этого не было. Или я не увидела. Даже равнодушия не было. Не было буквально ничего. Она просто смотрела на меня, как, может быть, в зоопарке одно животное смотрит на другое, которое никогда ему в природе не встречалось и встретиться не могло. Как пингвин на павлина, например.
Потом пришли эти старики с жердью, вытащили нашу карету, а потом, размахивая руками, долго объясняли кучеру, как ему выехать из этой путаницы переулков на загородное шоссе. А эта девушка все стояла и смотрела, как мы садимся в карету, как кучер забирается на козлы, как мы потихоньку трогаемся. Потом она почесала себе ухо и пошла обратно в тот проулок, откуда вышла. Я это заметила, потому что смотрела в каретное окошко на нее.
Вот такими я представляла себе фабричных работниц, которые в половине шестого утра, по рассказам госпожи Антонеску, бегут на работу. Мне почему-то страшно было вспоминать эту девушку. Она мне снилась раза два или три после, летом, когда мы уже снова вернулись в имение. Она мне снилась так, как будто она не одна, как будто их много, и они смотрят на меня как на неживую, как будто я на самом деле становлюсь неживая. У меня от этого билось сердце. Я просыпалась вся мокрая от пота и будила госпожу Антонеску, чтобы она дала мне сухую ночную сорочку. Госпожа Антонесу переодевала меня, хоть я сквозь сон бормотала «сама, сама». Но она говорила мне «подними ручки». Я, как маленькая, поднимала ручки. Она стягивала с меня промокшую сорочку, комкала ее и протирала ею мою спину и грудь, потом говорила «ну-ка снова подними ручки» и надевала на меня сухую сорочку, а потом обнимала и на несколько секунд прижимала к себе, к своей жесткой плоской груди, и мне снова становилось не страшно. Я ложилась и засыпала.
А совсем уже днем, вокруг полудня, на улицы выбегал четвертый отряд женщин. Первые три – работницы, продавщицы, конторские барышни, четвертый отряд – хозяйки, мещанки, бюргерши, матери небогатых, но крепких семейств, жены делопроизводителей, машинистов, помощников инженеров и полицейских. Они выходили за покупками – купить что-нибудь к обеду, к возвращению главы семьи. Крепкие тетки в ладных, хотя грубоватых, платьях в обтяжку, с корзинками в руках, а некоторые даже с новомодными кожаными торбами с большой бронзовой застежкой. Шли в свой ежедневный поход по магазинам и лавочкам. А по воскресеньям на большой крестьянский базар. Приятные, солидные, достойные, иногда даже вполне миловидные, чуть было не сказала красивые, дамочки разных возрастов, в том числе и вполне молодые, двадцати с небольшим. Но если среди них попадалась какая-нибудь совсем уже хорошенькая и красиво одетая, в совсем новеньких туфлях и шляпке прямо как будто с витрины, то это были экономки из богатых домов. Обычно рядом с такой экономкой шагала жилистая кухарка или мужчина повар, вроде нашего Влада. Или здоровяк кучер, вроде нашего Игнатия.
Вот это все и была толпа. Толпа для меня была толпой женщин. Толпы мужчин я не видела никогда. Вернее, видела, конечно, потому что по центральным улицам точно так же ранним утром бежали сначала приказчики и официанты, а потом министерские и банковские служащие. И уж конечно на окраине, точно так же, как и работницы на фабрику – рабочие шли на завод. Но о мужчинах я почему-то не думала. Я совсем на них не обращала внимания.
Так что когда папа уважительно говорил «народ», а госпожа Антонеску презрительно говорила «толпа» – я всегда представляла себе много-много женщин.
И я сильнее всего боялась смешаться с толпой. Поэтому, когда мы с госпожой Антонеску внезапно оказывались на улице в тот момент, когда из дверей метрополитена или из трамвая выплескивалась большая порция людей, я зажмуривалась и ждала, пока толпа, собственно не толпа, а группа (сколько там было человек – двадцать, сорок, пятьдесят?) – пока эта толпа рассеется. А иногда хватала госпожу Антонеску за руку и тянула ее в сторону, уступая толпе дорогу. И мне больно было подумать и невозможно себе представить, что моя мама смешалась с толпой, что она вот так, как эти конторские барышни или домохозяйки-мещанки, идет по улицам, торопится по своим пошлым повседневным делам. Вот, наверное, почему я зажмуривалась в толпе. Потому что я боялась вдруг увидеть там свою маму.
Но театр – это не толпа.
Хотя там была, по папиным словам, толпа народу. Но какой народ! Слов не хватит описать наряды дам и господ, которые заполняли сначала фойе, а потом партер и ложи штефанбургской оперы. Да и не надо слов. Кто видел – тот видел, а кто не видел – рекомендую полистать журналы января 1912-го года, как раз тогда штефанбургской опере исполнилось сто пятьдесят лет, и все наши журналы были полны фотографиями спектаклей, а также зрительного зала и фойе со всей блестящей штефанбургской публикой. Поинтересуйтесь. Во втором номере «Театрального обозревателя» есть отличная фотография на целый разворот: страницы 16-я – 17-я. Там в левой стороне третья ложа бенуара – это наша ложа – и там вы можете увидеть меня, моего папу и госпожу Антонеску, которую мы взяли с собой на юбилейный спектакль. А на следующей странице, на 18-й, есть тоже неплохая фотография под названием «Сценка в фойе». Вот там я стою около киоска с мороженым, и официант протягивает мне вазочку с тремя шариками и воткнутыми в них меренгами, отчего вазочка похожа на букет из кактусов, а я в черном шелковом платье, в узенькой меховой накидке и едва виднеющихся лаковых туфельках. Я беру одной рукой вазочку, а вторую руку протягиваю официанту, и он вручает мне сияющую во вспышке магния мельхиоровую ложечку. Я такая хорошенькая, просто как куколка. Просто как игрушечка. Даже противно, потому что настоящая аристократка не может быть слишком хорошенькой. Это удел мещаночек или даже продажных девок.
Но уж как получилось.
Поэтому я не буду описывать блеск штефанбургской оперы.
Я хотела сказать, что гостей к нам приходило мало. Считанные разы мы накрывали в столовой ужин на большую компанию.
Но к папе довольно часто приходили какие-то господа. Я не уверена, что у него в Штефанбурге было много приятелей. Впрочем, приятелей, не говоря уже о настоящих друзьях, у него почти не было и в имении. Кроме вот этого князя, у которого был сын – жирный и скучный мальчик. А сам князь, кстати говоря, был хорош. Если бы мне было лет сорок, как ему, я бы, может быть, даже в него влюбилась. Но он-то вряд ли бы ответно влюбился в сорокалетнюю барышню. А в двенадцать или даже в четырнадцать лет влюбляться в сорокалетнего дядю – это вообще какая-то глупость. Хотя некоторые мои знакомые девицы влюблялись, кто в оперного тенора, кто в знакомого банкира, а некоторые даже в кронпринца, которому было вовсе под пятьдесят и у него, несмотря на молодцеватую выправку и красивые ордена – я видела его в театре – были ужасно скучные усы, как у моржа на картинке. Целоваться с моржом? Это не для меня. Даже если меня потом назначат императрицей.
Папиных гостей я не очень различала, потому что они выглядели совсем одинаково. Коротко стриженные, слегка седеющие господа, почти все с усами, как у нашего почтенного кайзера, стрелочками вниз, или как у соседнего кайзера, стрелочками вверх. А у некоторых, как у канцлера, – стрелочки параллельно плечам. Но если отойти на три шага и сощуриться, то совершенно одинаковые. Кроме усов – манишка со стоячим воротничком, шелковая жилетка, пиджак-визитка и серые брюки, часто со штрипками, реже с гетрами и уж совсем редко, по последней моде, с шелковыми носками под цвет брюк. Тросточка то с оленьим рогом, то с бульдожьей головой, и довольно часто кожаный саквояж, из которого доставались какие-то бумаги. Некоторые гости были похожи на адвокатов или на клиентов – черт их разберет – этой трехфамильной конторы, которая располагалась под нами.
Одного гостя, впрочем, я запомнила очень хорошо. Он оказался тем самым господином, который года четыре назад поил меня кофе в кофейне «Трианон» и обещал рассказать, отчего у простых жителей Штефанбурга в квартирах на стенах можно встретить картины великих мастеров прошлого.
Я вышла в переднюю, услышав знакомую интонацию, услышав, что кто-то разговаривает с горничной совершенно также, тем же голосом и с такими же вопросами и вздохами, как тогда со мной разговаривал этот господин. Да, это был он.
– Мадемуазель, вы так любезны, – говорил он горничной. – Сразу видно, что вы служите в замечательном доме у настоящих аристократов. О, вы так изящны! О, у вас такой цвет лица! Видно, что вы родились в степях и лесах и свежий ветерок с детства овевал ваши чудные румяные щечки.
Горничная молча принимала у него пальто, шляпу, перчатки и кашне, ставила тросточку в специальную стойку.
– Кхе, кхе! – громко сказала я. – Приветствую вас.
Он раскланялся, но совершенно не подал виду, что мы знакомы. «Извольте пройти в гостиную, – сказала горничная. – Я доложу барину». Он прошествовал мимо меня, обдав запахом одеколона и сигары. Запах сигары мне не понравился. Он был слишком терпкий и кислый и к тому же старый. Наверно, у него был просто прокуренный пиджак. Фу! Сквозь стеклянную дверь я увидела, как он уселся на диване в гостиной, а горничная вышла и пошла по коридору направо, в папину комнату. Я ушла к себе.
Это было как раз в тот самый сезон, когда мы остались в Штефанбурге праздновать мой день рождения, потому что в имении перекладывали крышу.
Я ходила по квартире, заняться мне было особенно нечем.
Когда мы рассчитали госпожу Антонеску, папа долго думал, как со мною дальше поступить. Тем более что я обещала ему, что в шестнадцать лет непременно выйду замуж. Вернувшись к этому разговору, папа спросил меня, что я думаю насчет моего дальнейшего образования.
– Ничего не думаю, – ответила я. – Я знаю, кроме немецкого, еще французский и латынь. Я знаю алгебру и геометрию, начала физики и химии, неплохо разбираюсь в зоологии, особенно что касается чешуекрылых, а также кошачьих, хотя семейство кошачьих гораздо скуднее отряда чешуекрылых, но зато гораздо приятнее. Я, с твоей легкой руки и с неоценимой помощью госпожи Антонеску, неплохо разбираюсь в истории. Я прекрасно помню, что было в битве при Нанси, при Тулоне, а также при Грюнвальде, Аустерлице и Штеттельберге.
– А что там было при Штеттельберге? – спросил папа. – Где этот Штеттельберг?
– Нигде, – сказала я. – Я пошутила. Так что с образованием у меня полный порядок.
– Но вдруг у тебя есть какие-то особые способности? – Папа даже всплеснул руками. – Например, к математике. И ты будешь, как Амалия Эмми Нётер. Или к литературе. И ты станешь, как любая из сестер Бронте.
– Оставь, – сказала я.
– Нет, нет, – упорствовал папа. – Это была бы страшная катастрофа, если у тебя талант, а мы его зароем в землю.
– Если мы его хорошенько зароем, – сказала я, – никто об этом не узнает. А главное, мы сами об этом никогда не узнаем, и не будем мучиться. Так что не беспокойся, папочка.
– Нет, нет, – повторял он. – В любом случае образование надо продолжать.
– Только не математику, – сказала я.
– Всеобщую историю, включая историю изящных искусств, – сказал папа, щелкнув пальцами. – Политическую теорию. Русский язык.
– Хорошо, – согласилась я. – Но не больше.
Поэтому там, где раньше жила госпожа Антонеску, мне оборудовали некое подобие классной комнаты. Поставили большой письменный стол, книжный шкаф и вертящуюся этажерку для бумаг. И ко мне стали ходить три учителя: истории, включая изящные искусства, русского языка и политической теории. Шесть дней в неделю. По два занятия каждого предмета. То есть в понедельник и среду я занималась историей и искусствами. Во вторник и пятницу я занималась русским языком, а в четверг и субботу – политической теорией.
Поначалу папа хотел, чтобы я занималась два дня одним, два дня другим и два дня третьим. Но потом он решил, что нужно заниматься вперемешку. Кроме того, учитель русского языка отказался заниматься со мной по субботам, а именно на пятницу и субботу (по папиному расписанию) приходились эти занятия.
– Твой учитель русского языка, естественно, еврей, – объяснил мне папа.
– Почему естественно? – спросила я.
– Потому что это Россия, Далли, – сказал мне папа. – Я бывал там. Один раз я прожил там почти полгода. Тебя еще на свете не было. Это Россия, Далли. Там все вот так.
– Но он будет учить меня русскому языку или еврейскому жаргону? – испугалась я.
– Русскому, русскому, – успокоил меня папа. – У него диплом историко-филологического факультета Санкт-Петербургского императорского университета. Он мне показывал.
– Пускай и мне покажет, – сказала я.
– Это неловко, Далли, – возразил папа. – Что за недоверие?
– Ну так я у него сама попрошу.
Диплом оказался совершенно настоящий.
Мы так и начали изучать странные русские буквы по этой бумаге с завитушками и печатями. Вообще же русский язык оказался легче, чем я предполагала, а про учителя я вспомню потом, если времени хватит.
Но он был хороший, хороший, хороший.
Итак, был четверг, вторая половина дня. Учительница всеобщей истории уже ушла. И я ходила из комнаты в комнату, ожидая вечера, когда мы должны были опять ехать в театр. Я услышала, как звякнула дверь гостиной, восклицания, рукопожатия, тихий звон стекла. Наверное, Генрих наливал коньяк папе и его гостю. Какой-то длинный, не очень оживленный разговор. Мне стало интересно, отчего же этот господин не обратил на меня внимания. Неужели он забыл меня? Нет, этого не может быть! Ведь мы встретились прямо около дверей нашего дома.
Вот здесь! Я выглянула в окно и посмотрела на тот самый кусок тротуара, где мы тогда стояли и разговаривали. А разговор ведь был довольно шумный, вы помните? Я даже пригрозила позвать дворника, а потом, когда этот господин все никак не мог утихомириться, вытащила из кармана нож. А вот кофейня «Трианон», совсем рядом, на углу. Именно оттуда нам принесли столик, и мы сидели и болтали довольно долго. Отчего же он сделал вид, что меня не знает? Я зажмурила глаза и попыталась как следует его вспомнить. Он как-то распадался в моей памяти – и тогдашняя встреча, и теперешняя состояла из каких-то кусочков, из обрывков. Проникновенный голос, как будто рисующий интонацией большие вопросительные знаки – Дааа? Почемууу? Узкие белые руки. Кажется, перстень. Визитка. Галстук. Туфли. Не человек, а складная картинка из лото для детей. Но я все-таки зажмурилась еще крепче и попыталась это лото сложить. В результате получился какой-то «господин Ничего Особенного». Человек без особых примет. И, наверное, без каких-нибудь интересных свойств и качеств.
Я тихонько вышла из комнаты и прошла мимо гостиной, где он сидел и разговаривал с папой. Они оба сидели в профиль и смотрели друг на друга, и поэтому не заметили меня. Я на несколько секунд задержалась.
– Огромное имение, – говорил папа. – Нет, конечно, не латифундия в полном смысле слова. Но все равно огромное. – Он показал своему собеседнику лист бумаги. Наверно, там была карта или какое-то свидетельство – мне издалека было не рассмотреть.
– Ах, это прекрасно! В наше время, когда люди, подобно муравьям, стекаются в большие города и живут буквально на головах друг у друга. Знаете ли, господин Тальницки, я живу в очень, очень хорошем доме. У меня очень, очень хорошая квартира. Возможно, не такая роскошная, как ваша…
– Это не моя. Я ее снимаю, – тут же уточнил папа.
– Ну да, я тоже снимаю свою квартиру, – сказал господин Ничего Особенного. – Здесь так дороги квартиры! Позволить себе иметь собственное жилье в Штефанбурге может только князь, у которого дворец в Инзеле, ну, миллионер – биржевой делец или, – усмехнулся он, – или пролетарий. Где-то там, на самой окраине. Мазаную халупу, доставшуюся ему от деда. Вот такие парадоксы, господин Тальницки. Но о чем это я? Ах, да. У меня очень хорошая квартира. Меньше вашей, но я и живу один. Но знаете ли, иногда я вдруг внезапно чувствую (я живу в третьем этаже, а дом у нас пятиэтажный), я вдруг внезапно чувствую, что подо мной в два слоя живут люди. И сверху надо мной тоже – и тоже в два слоя! Я чувствую себя как птичка в клетке в зоологическом магазине. Вы бывали в зоологическом магазине? Видели, как продают кенарей? – Папа покачал головой, а господин продолжал: – Целый шкаф, многоэтажный шкаф, и на каждом этаже клетки, клетки, клетки. А в каждой клетке сидит кенар. И вот так же мы в городе, в городских домах. И знаете что, господин Тальницки? Я посмотрел внимательно и сообразил, что соотносительно размера клетки и размера птички кенару в клетке просторнее, чем нам в наших комнатах. Меня просто обуял ужас!
– Ах, стоит ли ужасаться? – сказал папа. – Настанет время, и мы все будем жить теснее, чем сигары вот в этой коробке, – сказал он и постукал пальцем по шкатулке, стоящей на столе.
– У вас очень смелый юмор, – заметил господин Ничего Особенного, – но жестокий.
– Жизнь ненамного ласковей, – мудро сказал папа, доставая сигару из шкатулки, наверное, с особым выражением лица.
Я его не видела, но представила себе.
– Да, но о чем мы? – рассеянно спросил папа.
– Мы о том, что жизнь в имении – это свобода. А свобода – это и есть счастье. Не подумайте, что я революционер.
– Не подумаю, – сказал папа. – Для людей нашего сословия свобода есть основа нашего существования. Мы – потомки древних свободнорожденных, – добавил он.
– Завидую, – сказал господин Ничего Особенного. – Мой отец выслужил личное дворянство, потом выслужил право передать его старшему сыну. А я третий сын в большой семье небогатого майора инженерных войск. Посему мне приходится заново зарабатывать себе право быть свободным человеком. – Папа открыл рот, чтобы что-нибудь сказать, но тот как раз прибавил: – Я вижу, что вы выше сословных предрассудков.
Папа-то как раз был весь в этих предрассудках, но деваться ему было уже некуда. Да и в самом деле – двадцатый век.
– Да, да, – сказал папа. – Вот, вот. Именно об этом я и веду разговор. Сословные предрассудки, дружище («Ого! – подумала я. – Дружище! Вот они, предрассудки-то и полезли! Дружище говорят тому, кто ниже!»), – это не только глупые устаревшие манеры. Не только утомительные церемонии, не только недостойные просвещенных людей предубеждения. Сословные предрассудки – это, увы, совершенно реальные, тяжёлые вещи. Взять то же имение. Нелепо большая, бессмысленно большая территория. При этом глядите, – он показал еще один лист бумаги, – вот эти земли фактически принадлежат не мне, а моим крестьянам, моим в некотором условном смысле, вы меня поняли. Крестьянам, живущим в этих границах. Но это не более четверти земли. Хотя на самом деле, я подсчитал, всего двадцать один процент. Все остальное принадлежит лично мне. Я пытался предлагать это крестьянам внаем, в бессрочную аренду, да просто в дар. Столько, сколько им надо, пусть берут! Но они не берут. Им не надо. Владелец должен платить налог, и они это прекрасно знают. А деньги за аренду могут оказаться больше выручки за урожай. Вы же знаете, что сейчас делается на хлебном рынке. А на винном рынке? На мясном? Эх! Не съем же я всю эту землю? – сказал папа. – А любоваться цветением лугов и шумом рощ на тысячах десятин земли в двадцатом веке как-то даже странно. Вот эти сословные предрассудки я бы, дружище, с удовольствием с себя стряхнул. На выгодной основе, разумеется.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?