282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 11 августа 2026, 14:20

Автор книги: Денис Громов


Жанр: Попаданцы, Фантастика


Возрастные ограничения: 16+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 6

Маршрут номер два оказался длиннее, чем на карте.

На ней это была промоина в три километра, идущая на северо-восток от балки к отметке двести три, и по ней рота ходила ночами шесть раз. Днём она стала другой. Ночью главным была темнота, а днём – пыль: чернозёмная пыль, поднятая головной машиной, вставала стеной и не оседала, потому что ветер шёл вдоль фронта, и вторая машина шла уже вслепую, а третья вслепую и в чужом выхлопе.

Ковальчук вёл по звуку. Он держался в двадцати метрах позади Гладышева, слушая его двигатель, и Родин, стоя в люке, видел перед собой только рыжую муть и в ней иногда чёрный угол кормы.

На выходе из промоины стояла батарея.

Точнее, стояло то, что от неё осталось: три семидесятишестимиллиметровые пушки на позициях, из них одна с разбитым щитом и опрокинутая, воронки в шахматном порядке – легли метко, значит, кто-то корректировал, и повозки. Люди, оставшиеся при орудиях, работали не поднимая головы. Двое таскали ящики. Один сидел на станине и держал руку.

Между позициями лежали трое накрытых.

Родин посмотрел на них сверху, из люка, и отвернулся, и через несколько секунд поймал себя на том, что считает: трое здесь, значит, при батарее было человек шестьдесят, значит…

Он оборвал эту мысль.

Отметку двести три было видно издалека по кирпичной трубе.

Труба стояла на самой высоте – квадратная, старой кладки, метров двенадцати, от колхозной зерносушилки, сгоревшей ещё в сорок первом. Сушилки не было, стен не было, был обвалившийся фундамент и в нём труба, целая, ровная, с рыжими подтёками по кирпичу.

На эту трубу здесь ориентировались все.

Это Родин понял в первые же пять минут, потому что на трубу ориентировался и он сам, ведя роту, и на неё же ориентировались артиллеристы истребительного полка, стоявшего левее. Судя по воронкам вокруг фундамента, на неё превосходно ориентировался и немец. Воронок было много, и часть их была свежая – сегодняшняя.

– Товарищ капитан, – сказал Антипов, когда они встали и заглушили. – А трубу-то не свалят?

– Свалят.

– А ориентир?

– Ориентир у нас будет другой.

Он вылез и полчаса ходил по рубежу, отмеряя шагами и глядя в бинокль новые ориентиры, которые вскоре, принёс роте. Все низкие, неприметные и ни один не выше человеческого роста: угол старого фундамента, одинокий куст боярышника на скате, разрыв в лесополосе, воронка от тяжёлого с белым выбросом мела на бруствере. Трубу он в схему не поставил вообще.

Рубеж был готовый.

Его отрыли ещё в мае – те же руки, что резали противотанковый ров перед балкой, бабы и подростки из окрестных деревень: два ряда капониров с аппарелями, щели, ходы, ниши. Земля здесь была легче, с песком, и стенки капониров держались хуже, чем в балке, а к июлю осыпались, и первое, что рота сделала, заняв рубеж, – стала подправлять их лопатами, потому что ничем другим этого сделать было нельзя.

Родин расставил взводы за час.

Первый – правее трубы, фронтом на запад, с сектором на широкую ложбину, по которой только и могла пойти техника. Второй – уступом назад и левее, с задачей брать во фланг всякого, кто в эту ложбину влезет. Третий – на левом фланге, в стыке с истребительным полком, у которого там стояли на прямой наводке шесть орудий, и командир полка, майор с обожжённым лицом, пришёл сам, посмотрел, где встают танки, и остался доволен.

– Только вы уж по нашим не попадите, – сказал он.

– Ваши где?

Майор показал.

– И вот что, капитан. Мы стоим до конца. Мы не отойдём, потому что нам не на чем. Так что если что – вы уж не оставайтесь тут из вежливости.

Он ушёл, и Родин посмотрел ему вслед и подумал, что за один сегодняшний день ему уже второй человек говорит одно и то же разными словами.

***

До полудня работали.

Капониры подправляли лопатами – осыпавшиеся стенки, обвалившиеся аппарели, – и делали это торопливо и грубо, потому что времени было мало, а песчаный грунт всё равно поплывёт снова. Сети растягивали заново; те, что привезли с собой, были вплетены полынью под цвет балки, а здесь трава стояла другая, серее, и Пилипенко гонял двоих резать местную.

Внутри машин к одиннадцати часам стало нечем дышать.

Тридцатьчетвёрка в июле, под солнцем, с закрытыми люками – это железный ящик, в котором температура доходит до такого, что нельзя браться голой рукой за замок. Родин запретил сидеть в машинах днём и разрешил лежать под ними, в тени, оставляя в каждой по одному наблюдателю с открытым люком и сменяя его каждые полчаса.

Ковальчук продул фильтры сразу, как встали, не спрашивая. Пыли на маршруте номер два было столько, что сетки вышли не серые, а чёрные, и он выбивал их о каток, отвернувшись, и всё равно потом полчаса откашливался.

Боекомплект переложили. После вчерашнего погрузочного аврала часть снарядов лежала в машинах кое-как, и Сёмин обошёл роту второй раз, ругаясь тихо и содержательно, и заставил всех переуложить по своей системе.

У Пилипенко в этот день пропала фуражка. Он искал её полтора часа, обошёл всю отметку, расспросил четырнадцать человек и нашёл в конце концов на башне третьей машины, куда положил сам. Об этом потом вспоминали ещё дней десять.

С двенадцати часов через рубеж пошли отходящие.

Их было немного, и шли они не толпой, а мелкими группами, по три-четыре человека, и по тому, как они двигались, было понятно, что это не бегство, а то, что называется отходом на новый рубеж: с оружием, с ранеными и огрызаясь. Пехота. Чужая, не бурмистровская, из соседнего полка, но из тех же траншей.

Родин остановил одного, старшего сержанта с расквашенным лицом и с двумя автоматами через плечо.

– Первый батальон соседа справа, капитан Бурмистров. Знаешь?

Сержант посмотрел на него мутно, соображая.

– Справа? Справа с утра ничего нет, товарищ капитан.

– Как, нет?

– Так, – сказал сержант. – Я оттуда шёл. Там сплошная перепашка. Может, и есть кто, я не смотрел.

Он поправил автоматы и пошёл дальше.

Родин стоял и смотрел ему вслед и думал про куст шиповника над щелью наблюдения, который не велели рубить, и про то, что «может, и есть кто» – это не ответ, а отсутствие ответа, и что таких отсутствий за войну накапливается больше, чем ответов.

Он не узнал о Бурмистрове ни в этот день, ни в следующий.

До двух часов дня они смотрели.

Бой шёл впереди и левее, в пяти-шести километрах, и с отметки двести три он был виден целиком – так, как никогда не бывает виден бой изнутри. Над всей западной половиной горизонта стояла пыль вперемешку с дымом, и в этой мути угадывалось движение. Иногда мутный слой разрывался, и тогда на несколько секунд открывался кусок поля с чёрными точками на нём, и точки ползли.

Самолёты шли волнами.

Они шли группами по двадцать-тридцать, с интервалом минут в двадцать, и разгружались над передним краем, и оттуда поднимались тяжёлые кусты, стоявшие потом по минуте. Наши истребители появлялись, ввязывались и уходили; один раз над самой отметкой прошёл в дыму горящий самолёт – низко, тянущий чёрный хвост, – и упал за лесополосой.

Никто не разобрал, чей он был.

Антипов считал.

Он считал вслух, сидя на башне, и цифры его звучали ровно, как сводка погоды: восемнадцать пришло, шестнадцать ушло; двадцать четыре пришло, двадцать три ушло. Он делал это не из азарта. Родин давно понял, что счёт для Антипова – то же самое, что для другого молитва: способ занять ту часть головы, которая иначе занялась бы страхом.

***

В час дня рация принесла первые новости.

Немец наносил главный удар не по ним. Он шёл левее, широким клином, на Ольховатку и на станцию, и там его встречала вся глубина обороны: минные поля, противотанковые районы, зенитки на прямой наводке, вкопанные танки. За четыре часа он продвинулся на три километра и вгрызался дальше.

На их полосе к этому времени сидели тихо. Немец здесь только нажимал, чтобы сковать.

В два двадцать нажимать перестали и пошли.

Сначала это выглядело как усиление артиллерийского огня – обычная работа по площадям, десять минут, по переднему краю и в глубину. Потом огонь пополз назад, и почти сразу с наблюдательного пункта истребительного полка передали, что от лесополосы движется техника, до двух десятков единиц, с пехотой на броне и за бронёй.

Родин влез в башню и сел за прибор.

Пыль мешала. Марево мешало. Мешало и то, что смотреть приходилось против солнца, ушедшего уже к западу. Первые минуты он видел только шевеление у дальней кромки, потом различил тёмные пятна, потом пятна стали силуэтами.

Средние. Он узнал их сразу: коробчатые, с длинным стволом, и по бортам – экраны, тонкие противокумулятивные щиты, из-за которых машина кажется шире и больше, чем она есть.

За ними шли два других.

Он взял их в бинокль и минуту рассматривал.

Они были широкие и угловатые. Корпус ровный, без наклонов, борта отвесные. Башня большая, посаженная почти на середину. Ствол длинный, с тяжёлым набалдашником дульного тормоза, и этот ствол смотрел прямо, никуда не поворачиваясь, и оттого казался ещё длиннее.

Плетень и фанера. Труба от молочарни и жестянка от кровельного железа.

Оказалось – вот оно как выглядит на самом деле.

– Товарищ капитан, – сказал Антипов. Голос у него был обыкновенный. – Два тяжёлых.

– Вижу. Дальность?

Антипов приник к прицелу и стал брать по базе.

– Восемьсот… нет. Восемьсот пятьдесят.

Родин посмотрел ещё раз и не согласился.

Он смотрел в бинокль и видел машину, которая занимала в поле зрения много места, – заметно больше, чем занимала бы на этой дистанции тридцатьчетвёрка. Глаз у него был поставлен на тридцатьчетвёрку. Полтора года он мерил ею всё, что видел, и полтора года ошибался редко.

– Ближе, – сказал он. – Пятьсот пятьдесят, шестьсот.

– Восемьсот пятьдесят, – повторил Антипов.

Родин ещё раз навёл бинокль, и в этот момент передний средний прошёл мимо куста боярышника – того самого, что стоял в ста семидесяти метрах перед первым взводом и был занесён в схему четвёртым ориентиром.

Куст был маленький. Танк рядом с кустом был большой.

Всё сходилось.

– Пятьсот пятьдесят, – сказал Родин. – Первому и второму взводу: подпустить средних до четырёхсот, бить в борт по команде. Тяжёлых не трогать. Третьему – молчать, вы их не достанете.

Он назвал дистанцию вслух, и её услышала вся рота, и она легла в головы двенадцати наводчиков как исходная.

Потом он сказал:

– Огонь по моей команде. Не раньше.

И стал ждать.

Он ждал, глядя в прибор, и колонна шла, и через полторы минуты он начал понимать, что она идёт слишком долго.

На пятистах пятидесяти при их скорости до четырёхсот должно было остаться секунд двадцать пять. Прошло сорок. Прошло пятьдесят. Силуэты в прицеле подросли, но подросли не настолько, насколько должны были подрасти при сближении на полтораста метров.

Он оторвался от прибора, взял бинокль и посмотрел на куст боярышника.

Передний средний был уже за кустом, а тяжёлые – ещё далеко перед ним.

Тогда он понял.

Куст стоял в ста семидесяти метрах. Мимо него прошли средние. А тяжёлые, которые он мерил тем же глазом и той же меркой, шли своим порядком, метрах в трёхстах позади средних, и, значит, находились сейчас там, куда их с самого начала поставил Антипов.

Восемьсот пятьдесят. Он ошибся на триста метров. Он ошибся на треть.

На это ушла ещё секунда – и в эту секунду выстрелили.

Выстрелил не он.

Слева, у третьего взвода, у стыка с истребителями, ударила одна тридцатьчетвёрка, и почти сразу за ней вторая. Родин увидел трассу – короткую, плоскую, уходящую вдаль, – и увидел, как у переднего тяжёлого на лобовом листе вспыхнула и погасла яркая точка.

Рикошет.

– Прекратить огонь! – сказал он в микрофон, и голос вышел чужой. – Третий, прекратить!

Поздно.

Дальше всё пошло очень быстро, и Родин потом восстанавливал это по кускам.

Тяжёлый встал. Он встал сразу, как останавливается человек, услышавший своё имя, и башня его пошла влево – ровно, без рывков, с той спокойной скоростью, за которой чувствуется хороший привод. Второй тяжёлый принял правее и тоже встал. Средние продолжали идти и начали расходиться веером.

Первый выстрел тяжёлого Родин увидел глазами: длинную вспышку у дульного тормоза и мгновенно за ней – вспышку на левом фланге, у третьего взвода.

– Огонь! – крикнул он. – По средним, в борт, огонь!

Рота ударила.

В башне стало сразу тесно от звука. Антипов работал молча, только выдыхал перед каждым спуском; Сёмин ловил пустую гильзу рукавицей и швырял её в брезентовый мешок, и в мешке уже нечем стало дышать, потому что вентилятор с этим не справлялся никогда. Пороховой газ шёл в лицо, глаза резало, и всё, что Родин видел в прибор, он видел сквозь тонкую бурую муть.

Работали так, как отрабатывали всю весну.

– Бронебойным!

Сёмин выхватывал снаряд из верхнего ряда, не глядя, разворачивал его в тесноте и вгонял в казённик одним движением от бедра; замок брал его с металлическим щёлком, и в ту же секунду Антипов уже довёл и жал ножной спуск. Отдача. Ствол шёл назад, гильза вылетала горячая и с дымом, ударялась о брезент гильзоулавливателя и падала. В башне становилось на один вдох меньше.

– Есть!

– Осколочным по пехоте, две штуки!

Гильза на четвёртом выстреле пошла туго – экстрактор её недодёрнул, и Сёмин выбивал её ногой в рукавице, упершись спиной, и потерял на этом секунд пятнадцать, и всё это время Антипов сидел с готовым наведением и молчал, потому что кричать было бессмысленно.

Родин смотрел в прибор и не видел почти ничего.

Пыль от собственных выстрелов вставала перед капониром и не оседала. После третьего выстрела он перестал различать местность и работал по докладам Антипова и по секундомеру в голове. Один раз он высунулся на четверть головы над кромкой люка, чтобы посмотреть глазами, и увидел ровно то, что и ожидал: бурую кашу, в которой ползут тёмные пятна.

В два сорок в них попали.

Удар пришёлся по башне, вскользь, по левой скуле, и был не столько силён, сколько бессмысленно, оглушительно громок: как если бы кувалдой ударили по колоколу, внутри которого сидишь. Голова у Родина мотнулась, и он на секунду перестал слышать всё, кроме звона. Сёмин уронил снаряд. Антипов остался у прицела.

Броню не пробило. Снаружи потом нашли длинную блестящую борозду и сорванный поручень.

– Живы, – сказал Родин в ТПУ и сам не услышал своего голоса.

Первый средний загорелся на четвёртом или пятом попадании – не поймёшь, чьём. Он не взорвался: у него вдруг из-под башни, между корпусом и погоном, полез густой чёрный дым, машина ещё прошла по инерции метров тридцать, встала боком, и из люков полезли люди. Двое побежали. Третий вылез до пояса и остался.

Второй средний встал от попадания в ходовую – гусеница сошла и вытянулась за ним, как содранная кожа, – и его добивали ещё двумя, пока он не задымил.

Тяжёлые били с восьмисот пятидесяти, спокойно, по одному выстрелу за раз.

Родин не видел, как погиб танк третьего взвода. Он услышал только доклад, и доклад был короткий: горит машина Скороходова. А потом, повернув голову к левому смотровому прибору, увидел чёрный столб, стоящий над капониром, – и по тому, каким был этот столб, понял, что там боекомплект.

Вышел один. Механик-водитель. С обгоревшими руками и без бровей, он добежал до щели третьего взвода и там сел.

Трое остались.

Вторым выстрелом тяжёлый достал машину второго взвода – ту самую, с разнокалиберными катками и заваренным бортом.

Снаряд вошёл в правый борт, ближе к корме, прошил боевое отделение насквозь и вышел слева, вырвав с корнем накладку, поставленную на ремонтной базе, вместе с болтами. Двигатель уцелел. Пожара не было. Из машины вышли трое из четырёх.

Гурьев остался на своём месте.

К половине четвёртого немец отошёл.

Он отошёл, как отходят люди, работающие по расчёту: попятился за гребень, оставив на поле два горящих средних, увёл остальных за складку и оттуда начал работать по отметке артиллерией. Пехота его залегла и потом отползла.

Кирпичную трубу зерносушилки свалили в четыре ноль пять, четвёртым снарядом.

Родин это видел. Она не рухнула сразу: сначала из неё вышибло середину, и верхняя часть постояла секунду, потом просела и пошла вниз, разваливаясь в воздухе на отдельные кирпичи, и в оседающей пыли долго ещё что-то сыпалось.

Ни один из ориентиров, вынесенных им утром, при этом не пострадал, потому что все они были ниже человеческого роста.

Это была единственная вещь за весь день, которую он сделал правильно.

Обожжённого механика с горевшей машины звали Стрельцов.

Его привели к машине Родина, потому что фельдшера в роте не было, а санитарный взвод стоял в трёх километрах. Он шёл сам. Руки он держал перед собой ладонями вверх, чуть на весу, и на них уже вздувалось; бровей и ресниц не было, лоб был красный, волосы спереди свернулись в мелкие шарики.

Он был совершенно спокоен и всё пытался доложить.

– Товарищ капитан, машина… машина не подлежит. Там боекомплект пошёл. Я люк открыл, а они… они уже…

– Молчи.

– Я Тюлина за плечо взял, а он…

– Молчи, – сказал Родин. – Сядь.

Его посадили в тень, влили воды, замотали руки бинтом поверх какой-то мази, которую нашёл Пилипенко, и отправили в тыл с первой же порожней подводой.

Он всё оглядывался.

Гладышев после боя ходил по своему взводу и разговаривал с людьми – быстро, много, не по делу. Родин понаблюдал за ним минуту и понял, что человека надо занять.

– Лейтенант. Возьмите двоих, обойдите поле перед фронтом до боярышника, промерьте шагами дистанции до всех четырёх ориентиров и до горелых машин. Данные мне через час.

– Есть.

Гладышев ушёл и вернулся через сорок минут, с промеренными дистанциями и уже другим лицом.

Ели в пятом часу. Кухня пришла вовремя, и это было хорошо, но никто не ел.

То есть ели все, механически, вычерпывая котелки, но вкуса не чувствовал никто, и разговоров за едой не было. Потом кто-то из молодых в третьем взводе засмеялся – громко, ни с того ни с сего, – и смеялся долго, и его не останавливали, потому что это лучше, чем наоборот.

***

Счёт подвели к семи вечера.

Рота сожгла два средних танка и один подбила – тот встал и не горел, и ночью его немцы, скорее всего, вытащат. Ещё на её счёт можно было записать половину самоходки, которую одновременно с ними били артиллеристы истребительного полка, и Родин от этой половины отказался.

Своих: одна машина сгорела, трое погибших, один обожжённый. Одна машина повреждена – сквозное, боевое отделение, один погибший; ходовая и двигатель целы, машина ремонтопригодна. Израсходовано сто девять снарядов, из них семьдесят четыре бронебойных.

В роте осталось девять машин, из них восемь на ходу.

Он сидел на дне капонира, на снарядном ящике, и писал этот счёт в клеёнчатую тетрадь при фонаре, накрытом пилоткой, и рука была нормальная. Дрожать она начала часа через полтора, уже в темноте, когда всё кончилось и делать стало нечего.

Погибших звали Скороходов, Тюлин, Мамедов и Гурьев.

Он записал их в другую тетрадь, тонкую, ту, что лежала в нагрудном кармане. Каждому по одной строчке, как повелось.

Про Гурьева он написал: «Гурьев, заряжающий, из выздоравливающих. Сорок два года. Сказал про шов: сваривал хорошо, ровно».

Хоронили в девятом часу, когда стало смеркаться.

Могилу отрыли у обвалившегося фундамента сушилки, с восточной стороны, в песчаном грунте, который брался легко, – два метра на два и в глубину полтора. Тюлина и Мамедова достать из сгоревшей машины не смогли: там было то, что оставляет боекомплект, и то, что оставляет пожар. Положили Скороходова, найденного в двадцати шагах от машины, и Гурьева, вынутого из повреждённой.

Гурьева выносили втроём, на плащ-палатке.

Родин стоял и смотрел, как засыпают. Речи никакой не было. Пилипенко записал в свою книжку, что и кому переслать; у Гурьева оказалась жена в Кинешме и взрослая дочь, и было ещё что-то, чего Родин не разобрал. Сделали столбик из обломка доски, химическим карандашом написали фамилии, инициалы и число.

Гладышев спросил, надо ли давать залп.

– Не надо, – сказал Родин. – Мы себя обозначим, и завтра сюда положат.

Он подумал и добавил уже другим тоном:

– Они бы и сами не велели.

Вытаскивали повреждённую машину ночью.

Тягача не дали – тягачи были нужнее в другом месте, – и вытаскивали своими, на буксире, двумя тросами, потому что один трос порвался сразу: капонир осел, и машина села кормой. Работали в темноте, без света, ощупью, с матом сквозь зубы, и провозились три с половиной часа.

Родин лазил туда сам, внутрь, до того как её вытащили.

Он не собирался. Он просто полез посмотреть, что с укладкой, и полез первым, потому что посылать туда кого-то из молодых после того, что там было, ему не хотелось.

Внутри стоял запах.

Он не описывается и не забывается, и всякий, кто хоть раз в него влезал, узнаёт его потом всю жизнь. Родин посветил фонарём. Снаряд прошёл через боевое отделение по диагонали и на выходе вырвал накладку; в правом борту было ровное входное отверстие с чуть завёрнутыми внутрь краями, в левом – рваная дыра размером с голову, и через неё виднелась ночь.

Место заряжающего было чистое. Оно оставалось чистым даже теперь – то есть чистым оно было там, где не было того, что там было; протёртые кем-то полосы на полу боевого отделения ещё различались под фонарём, слева, у самой укладки.

Он вылез, отдышался и не сказал ничего.

Утром, когда машину уже оттащили в тыл, к ремонтникам, он подошёл к ней последний раз.

Накладки не было – её вырвало вместе с болтами и унесло вместе со снарядом. Но кусок борта вокруг сохранился, и на нём, у самого края рваной дыры, Родин разглядел то, что искал.

Царапин было четыре.

Четвёртая была свежая – светлая, не успевшая потемнеть, процарапанная уже после боя, ночью, кем-то, кто пришёл к вытащенной машине в темноте, нашёл нужное место на ощупь и провёл гвоздём.

Он так и не узнал кто.

***

Ночь на шестое прошла в работе.

Подвезли боекомплект – восемьдесят снарядов на машину, больше не было, – и грузили его вручную, цепочкой, от машины к машине, до трёх часов. Пилипенко откуда-то достал два бидона молока, и это было настолько неуместно и настолько кстати, что молоко выпили всё, до капли, и никто не спросил, откуда.

Ковальчук с Ситниковым перебирали фрикционы на четвёртой машине первого взвода – она к вечеру стала вести влево.

Кузов, вытиравший руки по пальцу отдельно, сказал Родину одну фразу, когда они стояли и курили у аппарели, – не в упрёк, просто как человек, знающий счёт:

– Восемьсот пятьдесят Антипов дал.

– Дал, – сказал Родин.

– Ну.

Больше он ничего не сказал, и Родин был ему за это благодарен.

Правило он ввёл в ту же ночь, до того как лёг.

Собрал взводных у аппарели, при фонаре, и сказал коротко: дистанцию по тяжёлым машинам противника определяет наводчик по шкале, и только по шкале. Никаких «на глаз», никаких «мне отсюда виднее», в том числе если это говорит командир роты. Наводчик докладывает цифру, командир машины её принимает. Спорить с цифрой запрещено.

– А если наводчик ошибётся? – спросил Ерохин.

– Тогда мы ошибёмся один раз и по прибору. А не двенадцать раз и по моему глазу.

Гладышев смотрел в землю. Ерохин что-то записал в книжечку. Кузов не сказал ничего и, кажется, счёл это правильным.

Родин отпустил их и остался стоять с фонарём в руке, чувствуя, как отпускает затылок.

Ковальчук подошёл позже, уже за полночь, когда с фрикционами закончили.

– Товарищ капитан. Про тяжёлого.

– Ну.

– Он с восьмисот бьёт наверняка. Значит, нам к нему ближе трёхсот подходить нельзя, потому что на трёхстах он всё равно первым выстрелит, а с борта мы его возьмём и с двухсот. – Ковальчук вытер руки. – Значит, надо, чтобы он ехал, а мы стояли. Стоять он нам не даст, если увидит.

– Не даст.

– Ну вот, – сказал Ковальчук. – Значит, надо, чтобы не увидел.

Он ушёл спать под машину, а Родин ещё постоял. В этих трёх фразах помещалась вся тактика на ближайший месяц, и обе стороны её понимали одинаково, и вопрос был только в том, чья земля и кто на ней сидит первым.

***

Он не спал.

Он лежал на брезенте у капонира, смотрел на звёзды, которых из-за дыма и пыли было видно немного, и разбирал свою ошибку по частям, как разбирают отказавший узел, – потому что иначе с ней ничего нельзя было сделать.

Ошибка была не в глазомере. Глазомер у него был хороший. Ошибка была в том, что глазомер этот полтора года настраивался на одну-единственную мерку, и мерка эта была тридцатьчетвёрка: её ширина, её высота, её силуэт на всех дистанциях от ста метров до полутора километров. Всё, что он видел в поле, он бессознательно сравнивал с ней. И когда в поле появилась вещь, которая шире почти на метр и выше почти на полметра, глаз честно доложил: она близко.

Он же сам построил её из фанеры. Он сам ходил вокруг неё шагами. Он сам говорил Гладышеву про двадцать секунд, подаренных одним выстрелом.

И всё равно назвал вслух пятьсот пятьдесят, и рота эту цифру услышала.

Он не знал наверняка, ударил бы третий взвод раньше времени, если бы услышал восемьсот пятьдесят. Может, ударил бы всё равно: у молодых нервы работают вперёд головы. Проверить это было нельзя, и в этом состояла главная мерзость: цену он заплатил, а урок получил недоказанный.

Под утро он всё-таки заснул, минут на сорок, и проснулся оттого, что стало тихо.

На востоке светало. Артиллерия впереди работала редко и лениво, как работают, когда никто никуда не идёт. Над полем стоял туман пополам с дымом, и в нём чернели два сгоревших вчерашних средних, и их уже начало заносить пылью.

Рацию принесли в шесть.

Тишков был краток. К исходу пятого немец вклинился в оборону армии на шесть-восемь километров и вышел ко второму рубежу на ольховатском направлении. Резервы фронта подтянуты. Приказ на сегодня – контрудар силами танкового корпуса, с рубежа, во фланг вклинившемуся противнику, начало в восемь тридцать.

Родин записал, повторил и попросил уточнить исходное положение.

Тишков уточнил.

Родин посмотрел на карту, потом поднял глаза и посмотрел на местность перед собой – на пологий, ровный, до последней складки открытый скат, который ему предстояло пройти в полный рост, при свете, наступая на противника, стоящего на месте и вкопанного со вчерашнего вечера.

– «Сосна», я «Ольха». Понял, – сказал он. – Разрешите вопрос.

– Не разрешаю, – сказал Тишков. – Восемь тридцать.

Конец шестой главы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации